Рудаки тогда еще обиделся за Дамаск. – Почему ж это хубов?! – возразил он тогда болгарину. – Красивый город!
Вспомнились ему неширокие улицы центра с нависающими балконами, увитыми то виноградной лозой, то плющом, то узловатыми ветками глицинии с синими кистями соцветий, плиты тротуаров, истертые до блеска тысячами ног, кроваво-красные колокольчики цветков на гранатовых деревьях, маленькие уютные лавки и ресторанчики; вспомнились шумная площадь Мажи с колонной посередине и постоянной какофонией автомобильных клаксонов и тихая гостиница «Гранада» в одном из переулков возле площади.
В этой гостинице он жил полгода, один среди арабов – ел с ними кебаб и хумос, пил с ними арак и крепкий кофе по-бедуински, с ними смотрел по вечерам кэтч из Бейрута по маленькому телевизору в холле, и в один из таких вечеров его чуть не убил случайно забредший в гостиницу полудикий Друз.
Положение его как разведчика в то время было очень шатким: сирийцы только что разоблачили Ваймана– израильского шпиона, работавшего в самом Генштабе, и Овсепян-резидент говорил, что тот выдал чуть ли не всю советскую сеть и что Рудаки должны скоро отозвать.
Ваймана и его группу недавно повесили тут же, на площади Мажи. Рудаки вместе с персоналом гостиницы присутствовал при казни – попробуй не пойти! – смотрел, как осужденные покорно шли на виселицу, слушал барабанную дробь и думал, что и его могут тоже вот так же повесить, если он окажется в списке, который выдал Вайман, ну, не повесить, так посадить в стоявшую на горе тюрьму, откуда по ночам часто доносились залпы расстрельной команды.
Всякие сценарии своего провала и возможной гибели строил он тогда, стоя среди жующей бутерброды толпы, приветствующей радостными воплями судороги повешенных, но не было в этих сценариях места пьяному друзу с ножом.
Он вошел в открытую дверь, когда Рудаки с хозяином гостиницы Фуадом и дружком его, богатым дамасским бездельником Меджидом, пили арак и смотрели по телевизору концерт какой-то певицы из Каира. Был он дикий, небритый, в сбившемся на бок головном платке, в углу слюнявого рта торчала дешевая сигаретка «Рафия», вошел и громко сказал что-то, чего не понял не только Рудаки, остальные тоже посмотрели на вошедшего удивленно – то ли диалект это был такой, то ли пьян он был просто.
Увидев, что его не понимают, он жестом показал, что просит прикурить, показал, будто бы зажигает спичку. Фуад и дружок его дать пьянице огоньку не торопились, а Рудаки – интеллигент услужливый, не раз его эта торопливая услужливость подводила, – зажег спичку и хотел поднести ее к сигарете друза, но тот забрал у него горящую спичку и стал прикуривать. Пьян, должно быть, он был изрядно, потому что никак не мог совместить сигарету и горящую спичку – спичка уже жгла ему пальцы, а он все продолжал тыкать ею мимо сигареты. Рудаки некоторое время наблюдал за этими неуклюжими попытками, а потом дунул на спичку в дрожащих пальцах друза.
Дальнейшее произошло очень быстро: друз выплюнул сигарету, сунул руку в складки своей галабии, выпростал ее и замахнулся зажатым в кулаке ножом. Рудаки спасло то, что он упал: отшатнулся от ножа, наткнулся на оказавшийся сзади низкий кофейный столик, не удержался на ногах и рухнул на столик и стоявший за ним диван. На друза набросились Фуад с Меджидом и подоспевший из-за стойки бармен-вышибала Хамад.
Связанный полотенцем друз сначала плевался и ругался, а потом, призывая в свидетели аллаха, поведал на каком-то странном, но более или менее понятном диалекте, что, погасив спичку, Рудаки отправил душу его почившего родственника прямиком в ад, где ею уже вплотную занялись ифриты, и теперь он должен Рудаки убить, чтобы эту ошибку исправить. Потом, правда, после извинений Рудаки и увещеваний его арабских друзей выяснилось, что Рудаки в виде исключения можно и не убивать, достаточно будет, если он угостит его стаканчиком-другим арака. Что Рудаки и сделал. Можно было вызвать полицию, но лучше этого было не делать – вид на жительство у него был давно просрочен, и вообще, только полиции ему тогда не хватало.
Конец выступления Иванова он прослушал, но когда шли они на вечернее построение, Толя Шитов сказал, что ничего интересного тот больше не поведал, все призывал честно родине служить.
– А то мы не служим, – обиженно добавил он от себя, и они пошли строиться.
А потом начались будни. Рудаки бегал, ползал, стрелял, потом занимался арабским, английским и многими другими не столь мирными предметами, а потом опять бегал, ползал, стрелял, и так каждый день, поэтому спал он как убитый, едва добравшись до койки. И потом весь этот период помнился ему как беспрерывная беготня и стрельба, во время которых постоянно хотелось спать.
Некоторые вещи, правда, запомнились. Был у них предмет, который официально назывался «Наружное наблюдение», а они с подачи Толи Шитова звали его «мышка-наружка», и учили их на этих уроках запоминать окружающие предметы и не только. Например, надо было зайти в помещение, в котором свален был в беспорядке всякий хлам: мебель старая, посуда, детские игрушки, книги разные, и, постояв на пороге меньше минуты, назвать все, что было в этой комнате, а инструктор проверял по списку. Были и другие интересные упражнения. Например, инструктор выбирал группу – человек десять-пятнадцать, и каждый должен был придумать себе имя помудренее и представиться только что вошедшему в класс курсанту. Задание у этого курсанта было запомнить, как кого зовут, и потом вызывать их по одному и разоблачить самозванца, если вместо, скажем, Торгома Мадатовича вставал по вызову Авессалом Нуралиевич. Им эти игры нравились, но экзамен потом было сдать нелегко.
Запомнились и уроки арабского, точнее, не сами уроки, а те воспоминания, которые они неизбежно вызывали. Каждый раз, сражаясь с каким-нибудь «маздером второй породы», Рудаки вспоминал Дамаск и свой разговор с шофером по имени Камаль Абу-Гашиш. Он тогда начал серьезно учить арабский с местным учителем, но, к сожалению, устаз Абдулла был еще и активным коммунистом, за что местные власти его вскоре расстреляли, но три урока он все же успел дать. И вот после первого или, скорее, второго урока, выучив кое-какие фразы, Рудаки решил поделиться своими познаниями с Камалем, но впечатления на него не произвел.
– Ты, мистер, – сказал Камаль, – говоришь красиво, как Коран, жалко, правда, что ничего не понятно.
«Прав был Иван Иванович Иванов, – думал Рудаки, – чужой язык выучить невозможно», – но продолжал зубрить арабские глаголы, так как, что бы там ни говорил этот Иванов, а экзамен сдавать надо.
Больше ничего существенного Рудаки не запомнилось – остались в памяти бег, стрельба, постоянное желание спать и еще, конечно, Сон – сон с большой буквы, потому что видел он этот сон постоянно, почти каждую ночь. Каждый день перед отбоем им давали час свободного времени, назывался этот час «личное время». Он пытался в это «личное время» читать, иногда звонил Иве, но чаще всего валился на койку в казарме и тут же засыпал. И снился ему Сон: как только он засыпал, то всегда оказывался в одном и том же месте, точнее, в двух местах поочередно.
Сначала это была комната, похожая на больничную палату, но не совсем – мебель была не больничная и никаких медицинских приборов в ней не было. К Рудаки приходили посетители: бородатый в белом халате, должно быть, врач и еще один, вертлявый такой, без бороды – тот приходил реже. Бородатый говорил на каком-то странном языке, который Рудаки не понимал, хотя тот упорно продолжал на этом языке говорить. Вертлявый говорил по-английски – плохо, но понятно, а вообще разговоры с вертлявым были какие-то смутные и суть их от Рудаки ускользала. Когда посетители уходили, Рудаки шел во сне в другое помещение, больше первого, где стоял огромный цветной телевизор. Ребята говорили, что в Америке есть цветные телевизоры, но этот был какой-то очень уж большой и страна была явно не Америка. Еще запомнилось из этого сна, что звали его во сне странным именем «Реквизит».
13. Реквизит
«Солнце село за рекой, за приемный, за покой. Приходите, санитары, посмотрите, я какой!» Эта дурацкая песенка про московский сумасшедший дом – Канатчикову дачу, – которой давно когда-то научил его один приятель-москвич, все время звучала в голове Рудаки как постоянный фон происходивших с ним в последнее время событий. Песенка про сумасшедший дом была этим событиям очень кстати.
Заведение, в котором он сейчас пребывал, и было сумасшедшим домом, правда, как стали говорить в новом времени, «продвинутого типа»: не было тут смирительных рубашек, «палат номер шесть» и дебильно-бандитского вида санитаров со шприцами и полотенцами, но тем не менее был это самый настоящий сумасшедший дом или официально: «Психоневрологическая клиника доктора Кузьменко». И доктор Кузьменко собственной персоной как раз возник на пороге «апартаментов» Рудаки.
Палаты здесь называли «апартаментами», хотя этого названия большая комната с кроватью, шкафом, столиком и тумбочкой едва ли заслуживала, зато название было «шикарное», в стиле «гидроаналитического метода», с помощью которого лечил страждущих доктор Кузьменко. Метод этот заключался в том, что пациентов часто купали, хорошо кормили, а в остальном они были предоставлены самим себе, кроме ежедневных бесед с самим доктором. С этой терапевтической целью он и возник сейчас в «апартаментах» Рудаки. Если бы не глаза, доктор Илько Вакулович Кузьменко был бы поразительно похож на доброго Деда Мороза: окладистая борода, румяные, пухлые щечки, красный нос пуговкой – для полноты картины не хватало только красного колпака на лысине, своим цветом напоминавшей цвет этого самого колпака; возле глаз у него были лучики добрых морщинок, и только глаза – светло-серые, почти белые – смотрели холодно и подозрительно.
«Служба», – подумал Рудаки, когда увидел эти глаза впервые, и потом некоторое время продолжал думать, что доктор Кузьменко агент Службы, но сейчас уже окончательно убедился, что доктор – это мафия, та самая мафия работорговцев, ради которой Рудаки здесь находился.
– Но й як ми ото сьогодні почуваємось? – ритуально поинтересовался доктор Кузьменко на языке Независимой губернии.
– Не понимаю, – также в соответствии с ритуалом ответил по-английски Рудаки и стал слушать тоже ставшую уже своего рода ритуалом ежедневную проповедь доктора, которая, как обычно, сводилась к тому, что Рудаки с каждым днем становится все лучше, что все его анализы приходят в норму (никаких анализов он не сдавал), что еще немного водных процедур по методике доктора и можно будет говорить о выписке.
Повторяя время от времени «I don't understand» или «I don't speak Russian» – надо было делать вид, что он принимает язык Независимой губернии за русский, – Рудаки думал: «Когда же они наконец предложат контракт?». Но контракт и на этот раз ему не предложили, и добрый доктор ушел, сказав напоследок бодрым тенорком несколько слов по поводу того, что амнезия вылечивается – нужно только время и, может быть, скоро Рудаки вспомнит, кто он и откуда.
– До побачення, пане Реквизите, – сказал, прощаясь, доктор Кузьменко и покинул «апартаменты».
В психушке Рудаки называли Реквизитом. Этикетка на подкладке пиджака с надписью «Театральный реквизит, инв. № 105» была единственной информацией, которую им удалось о нем получить. Ни кто он, ни откуда, Рудаки не помнил (они считали сначала, что он притворяется, но потом поверили); ни по-русски, ни на языке Губернии он не говорил, но вел себя спокойно, не буянил, и персонал клиники относился к нему в общем неплохо.
Он говорил по-английски и иногда по-арабски, и это сбивало с толку Викентия Уманского – второго посетителя «апартаментов» Рудаки.
«Этот точно сотрудник Службы, – у Рудаки не оставалось на этот счет сомнений уже после первого визита г-на Уманского, – причем Службы местной, губернской». Об этом говорило все: и плохой, с ужасным прононсом английский, и наглость облеченного некоторой властью провинциального чиновника, и дорогие костюмы, и даже постоянно исходивший от него запах немытого тела, который в сочетании с дорогими костюмами и не менее дорогим одеколоном был особенно противным.
«К счастью, это не моя Служба, – тихо радовался Рудаки, – и хотя хрен редьки не слаще, все же лучше моя международная редька, чем этот доморощенный хрен». И иногда он с ужасом думал, что если Международная служба, которая, скажем так, завербовала его, сообщит о нем Службе местной, тогда конец операции, но не это было главное, не это его волновало, а собственный неизбежный провал, если хоть какая-нибудь информация о нем просочится в местную Службу, провал, после которого его непременно убьют, если не мафия, то товарищи из Органов.
«Пора бы уже и Викентию прийти», – подумал Рудаки, когда Кузьменко ушел. Обычно визиты доброго доктора и заботливого гэбэшника следовали друг за другом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Вспомнились ему неширокие улицы центра с нависающими балконами, увитыми то виноградной лозой, то плющом, то узловатыми ветками глицинии с синими кистями соцветий, плиты тротуаров, истертые до блеска тысячами ног, кроваво-красные колокольчики цветков на гранатовых деревьях, маленькие уютные лавки и ресторанчики; вспомнились шумная площадь Мажи с колонной посередине и постоянной какофонией автомобильных клаксонов и тихая гостиница «Гранада» в одном из переулков возле площади.
В этой гостинице он жил полгода, один среди арабов – ел с ними кебаб и хумос, пил с ними арак и крепкий кофе по-бедуински, с ними смотрел по вечерам кэтч из Бейрута по маленькому телевизору в холле, и в один из таких вечеров его чуть не убил случайно забредший в гостиницу полудикий Друз.
Положение его как разведчика в то время было очень шатким: сирийцы только что разоблачили Ваймана– израильского шпиона, работавшего в самом Генштабе, и Овсепян-резидент говорил, что тот выдал чуть ли не всю советскую сеть и что Рудаки должны скоро отозвать.
Ваймана и его группу недавно повесили тут же, на площади Мажи. Рудаки вместе с персоналом гостиницы присутствовал при казни – попробуй не пойти! – смотрел, как осужденные покорно шли на виселицу, слушал барабанную дробь и думал, что и его могут тоже вот так же повесить, если он окажется в списке, который выдал Вайман, ну, не повесить, так посадить в стоявшую на горе тюрьму, откуда по ночам часто доносились залпы расстрельной команды.
Всякие сценарии своего провала и возможной гибели строил он тогда, стоя среди жующей бутерброды толпы, приветствующей радостными воплями судороги повешенных, но не было в этих сценариях места пьяному друзу с ножом.
Он вошел в открытую дверь, когда Рудаки с хозяином гостиницы Фуадом и дружком его, богатым дамасским бездельником Меджидом, пили арак и смотрели по телевизору концерт какой-то певицы из Каира. Был он дикий, небритый, в сбившемся на бок головном платке, в углу слюнявого рта торчала дешевая сигаретка «Рафия», вошел и громко сказал что-то, чего не понял не только Рудаки, остальные тоже посмотрели на вошедшего удивленно – то ли диалект это был такой, то ли пьян он был просто.
Увидев, что его не понимают, он жестом показал, что просит прикурить, показал, будто бы зажигает спичку. Фуад и дружок его дать пьянице огоньку не торопились, а Рудаки – интеллигент услужливый, не раз его эта торопливая услужливость подводила, – зажег спичку и хотел поднести ее к сигарете друза, но тот забрал у него горящую спичку и стал прикуривать. Пьян, должно быть, он был изрядно, потому что никак не мог совместить сигарету и горящую спичку – спичка уже жгла ему пальцы, а он все продолжал тыкать ею мимо сигареты. Рудаки некоторое время наблюдал за этими неуклюжими попытками, а потом дунул на спичку в дрожащих пальцах друза.
Дальнейшее произошло очень быстро: друз выплюнул сигарету, сунул руку в складки своей галабии, выпростал ее и замахнулся зажатым в кулаке ножом. Рудаки спасло то, что он упал: отшатнулся от ножа, наткнулся на оказавшийся сзади низкий кофейный столик, не удержался на ногах и рухнул на столик и стоявший за ним диван. На друза набросились Фуад с Меджидом и подоспевший из-за стойки бармен-вышибала Хамад.
Связанный полотенцем друз сначала плевался и ругался, а потом, призывая в свидетели аллаха, поведал на каком-то странном, но более или менее понятном диалекте, что, погасив спичку, Рудаки отправил душу его почившего родственника прямиком в ад, где ею уже вплотную занялись ифриты, и теперь он должен Рудаки убить, чтобы эту ошибку исправить. Потом, правда, после извинений Рудаки и увещеваний его арабских друзей выяснилось, что Рудаки в виде исключения можно и не убивать, достаточно будет, если он угостит его стаканчиком-другим арака. Что Рудаки и сделал. Можно было вызвать полицию, но лучше этого было не делать – вид на жительство у него был давно просрочен, и вообще, только полиции ему тогда не хватало.
Конец выступления Иванова он прослушал, но когда шли они на вечернее построение, Толя Шитов сказал, что ничего интересного тот больше не поведал, все призывал честно родине служить.
– А то мы не служим, – обиженно добавил он от себя, и они пошли строиться.
А потом начались будни. Рудаки бегал, ползал, стрелял, потом занимался арабским, английским и многими другими не столь мирными предметами, а потом опять бегал, ползал, стрелял, и так каждый день, поэтому спал он как убитый, едва добравшись до койки. И потом весь этот период помнился ему как беспрерывная беготня и стрельба, во время которых постоянно хотелось спать.
Некоторые вещи, правда, запомнились. Был у них предмет, который официально назывался «Наружное наблюдение», а они с подачи Толи Шитова звали его «мышка-наружка», и учили их на этих уроках запоминать окружающие предметы и не только. Например, надо было зайти в помещение, в котором свален был в беспорядке всякий хлам: мебель старая, посуда, детские игрушки, книги разные, и, постояв на пороге меньше минуты, назвать все, что было в этой комнате, а инструктор проверял по списку. Были и другие интересные упражнения. Например, инструктор выбирал группу – человек десять-пятнадцать, и каждый должен был придумать себе имя помудренее и представиться только что вошедшему в класс курсанту. Задание у этого курсанта было запомнить, как кого зовут, и потом вызывать их по одному и разоблачить самозванца, если вместо, скажем, Торгома Мадатовича вставал по вызову Авессалом Нуралиевич. Им эти игры нравились, но экзамен потом было сдать нелегко.
Запомнились и уроки арабского, точнее, не сами уроки, а те воспоминания, которые они неизбежно вызывали. Каждый раз, сражаясь с каким-нибудь «маздером второй породы», Рудаки вспоминал Дамаск и свой разговор с шофером по имени Камаль Абу-Гашиш. Он тогда начал серьезно учить арабский с местным учителем, но, к сожалению, устаз Абдулла был еще и активным коммунистом, за что местные власти его вскоре расстреляли, но три урока он все же успел дать. И вот после первого или, скорее, второго урока, выучив кое-какие фразы, Рудаки решил поделиться своими познаниями с Камалем, но впечатления на него не произвел.
– Ты, мистер, – сказал Камаль, – говоришь красиво, как Коран, жалко, правда, что ничего не понятно.
«Прав был Иван Иванович Иванов, – думал Рудаки, – чужой язык выучить невозможно», – но продолжал зубрить арабские глаголы, так как, что бы там ни говорил этот Иванов, а экзамен сдавать надо.
Больше ничего существенного Рудаки не запомнилось – остались в памяти бег, стрельба, постоянное желание спать и еще, конечно, Сон – сон с большой буквы, потому что видел он этот сон постоянно, почти каждую ночь. Каждый день перед отбоем им давали час свободного времени, назывался этот час «личное время». Он пытался в это «личное время» читать, иногда звонил Иве, но чаще всего валился на койку в казарме и тут же засыпал. И снился ему Сон: как только он засыпал, то всегда оказывался в одном и том же месте, точнее, в двух местах поочередно.
Сначала это была комната, похожая на больничную палату, но не совсем – мебель была не больничная и никаких медицинских приборов в ней не было. К Рудаки приходили посетители: бородатый в белом халате, должно быть, врач и еще один, вертлявый такой, без бороды – тот приходил реже. Бородатый говорил на каком-то странном языке, который Рудаки не понимал, хотя тот упорно продолжал на этом языке говорить. Вертлявый говорил по-английски – плохо, но понятно, а вообще разговоры с вертлявым были какие-то смутные и суть их от Рудаки ускользала. Когда посетители уходили, Рудаки шел во сне в другое помещение, больше первого, где стоял огромный цветной телевизор. Ребята говорили, что в Америке есть цветные телевизоры, но этот был какой-то очень уж большой и страна была явно не Америка. Еще запомнилось из этого сна, что звали его во сне странным именем «Реквизит».
13. Реквизит
«Солнце село за рекой, за приемный, за покой. Приходите, санитары, посмотрите, я какой!» Эта дурацкая песенка про московский сумасшедший дом – Канатчикову дачу, – которой давно когда-то научил его один приятель-москвич, все время звучала в голове Рудаки как постоянный фон происходивших с ним в последнее время событий. Песенка про сумасшедший дом была этим событиям очень кстати.
Заведение, в котором он сейчас пребывал, и было сумасшедшим домом, правда, как стали говорить в новом времени, «продвинутого типа»: не было тут смирительных рубашек, «палат номер шесть» и дебильно-бандитского вида санитаров со шприцами и полотенцами, но тем не менее был это самый настоящий сумасшедший дом или официально: «Психоневрологическая клиника доктора Кузьменко». И доктор Кузьменко собственной персоной как раз возник на пороге «апартаментов» Рудаки.
Палаты здесь называли «апартаментами», хотя этого названия большая комната с кроватью, шкафом, столиком и тумбочкой едва ли заслуживала, зато название было «шикарное», в стиле «гидроаналитического метода», с помощью которого лечил страждущих доктор Кузьменко. Метод этот заключался в том, что пациентов часто купали, хорошо кормили, а в остальном они были предоставлены самим себе, кроме ежедневных бесед с самим доктором. С этой терапевтической целью он и возник сейчас в «апартаментах» Рудаки. Если бы не глаза, доктор Илько Вакулович Кузьменко был бы поразительно похож на доброго Деда Мороза: окладистая борода, румяные, пухлые щечки, красный нос пуговкой – для полноты картины не хватало только красного колпака на лысине, своим цветом напоминавшей цвет этого самого колпака; возле глаз у него были лучики добрых морщинок, и только глаза – светло-серые, почти белые – смотрели холодно и подозрительно.
«Служба», – подумал Рудаки, когда увидел эти глаза впервые, и потом некоторое время продолжал думать, что доктор Кузьменко агент Службы, но сейчас уже окончательно убедился, что доктор – это мафия, та самая мафия работорговцев, ради которой Рудаки здесь находился.
– Но й як ми ото сьогодні почуваємось? – ритуально поинтересовался доктор Кузьменко на языке Независимой губернии.
– Не понимаю, – также в соответствии с ритуалом ответил по-английски Рудаки и стал слушать тоже ставшую уже своего рода ритуалом ежедневную проповедь доктора, которая, как обычно, сводилась к тому, что Рудаки с каждым днем становится все лучше, что все его анализы приходят в норму (никаких анализов он не сдавал), что еще немного водных процедур по методике доктора и можно будет говорить о выписке.
Повторяя время от времени «I don't understand» или «I don't speak Russian» – надо было делать вид, что он принимает язык Независимой губернии за русский, – Рудаки думал: «Когда же они наконец предложат контракт?». Но контракт и на этот раз ему не предложили, и добрый доктор ушел, сказав напоследок бодрым тенорком несколько слов по поводу того, что амнезия вылечивается – нужно только время и, может быть, скоро Рудаки вспомнит, кто он и откуда.
– До побачення, пане Реквизите, – сказал, прощаясь, доктор Кузьменко и покинул «апартаменты».
В психушке Рудаки называли Реквизитом. Этикетка на подкладке пиджака с надписью «Театральный реквизит, инв. № 105» была единственной информацией, которую им удалось о нем получить. Ни кто он, ни откуда, Рудаки не помнил (они считали сначала, что он притворяется, но потом поверили); ни по-русски, ни на языке Губернии он не говорил, но вел себя спокойно, не буянил, и персонал клиники относился к нему в общем неплохо.
Он говорил по-английски и иногда по-арабски, и это сбивало с толку Викентия Уманского – второго посетителя «апартаментов» Рудаки.
«Этот точно сотрудник Службы, – у Рудаки не оставалось на этот счет сомнений уже после первого визита г-на Уманского, – причем Службы местной, губернской». Об этом говорило все: и плохой, с ужасным прононсом английский, и наглость облеченного некоторой властью провинциального чиновника, и дорогие костюмы, и даже постоянно исходивший от него запах немытого тела, который в сочетании с дорогими костюмами и не менее дорогим одеколоном был особенно противным.
«К счастью, это не моя Служба, – тихо радовался Рудаки, – и хотя хрен редьки не слаще, все же лучше моя международная редька, чем этот доморощенный хрен». И иногда он с ужасом думал, что если Международная служба, которая, скажем так, завербовала его, сообщит о нем Службе местной, тогда конец операции, но не это было главное, не это его волновало, а собственный неизбежный провал, если хоть какая-нибудь информация о нем просочится в местную Службу, провал, после которого его непременно убьют, если не мафия, то товарищи из Органов.
«Пора бы уже и Викентию прийти», – подумал Рудаки, когда Кузьменко ушел. Обычно визиты доброго доктора и заботливого гэбэшника следовали друг за другом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29