Никто не хотел тратиться на создание политического ореола Фрогмору. В самом деле, почему этот бакалейщик более достоин славы, чем кто-нибудь другой? Так ему и надо! Поделом! Пускай платит штраф и не лезет в национальные герои.
А доктор Эксис, с которым ночью вела неудачные переговоры госпожа Фрогмор, сам того не ведая, подбавил жару. Он рассказал об этом ночном разговоре своим коллегам. Кто-то из них сообщил эту сенсационную историю по телефону в Эксепт. Нашлись газеты, которые постарались представить эту историю как забавный провинциальный анекдот. Нашлись и такие (их было, правда, немного), которые увидели и его отвратительную подспудную предысторию и его страшный символический смысл. Появилась на страницах этих газет формулировка, которую с радостью подхватили и враги и друзья кремпского бакалейщика: «величайший расистский идиот современности». И люди стали навещать лавку Фрогмора, чтобы притворно повздыхать над резкостью и несправедливостью этой оценки.
– Ну, какой вы, господин Фрогмор, идиот? Да еще величайший, да еще современности. Ох, уж эти язвы-газетчики! Прицепят же человеку такой ярлычок! И ведь это на всю жизнь. Понимаете, господин Фрогмор, на всю жизнь!
– Это все негры, коммунисты. Иностранцы и негры. Одна шайка, – Фрогмор делал вид, будто всерьез принимает сочувственные вздохи.
Теперь уже нечего было и думать о том, чтобы тайно сделать себе прививку. Не только в Кремпе, но и во многих отдаленных провинциях люди, так сказать на сладкое, вспоминали о «кремпском идиоте» и гадали о его дальнейшей судьбе.
Тысячи негроненавистников ежедневно присылали ему письма с выражением уважения и преданности. Какая-то молодая чета телеграфировала ему, что она нарекла своего новорожденного сына его именем. Примеру этой четы последовали еще двадцать три истинно атавские парочки. Много писем приходило на адрес Фрогмора и таких, о которых ему не хотелось впоследствии вспоминать. Госпожа Фрогмор первой читала письма и все ругательные рвала в клочья и бросала в камин.
По югу Атавии разъезжал и выступал по радио священник достопочтенный Иона Напалм. Он призывал верующих возносить молитвы за кремпского праведника Фрогмора. Пусть он будет по-прежнему тверд в его священной клятве, и господь без всяких вакцин спасет свою излюбленную овцу. И находились тысячи, десятки тысяч прихожан, которые возносили молитвы о даровании здоровья и процветания излюбленной овце господней.
Но, несмотря на росшую день ото дня славу, Фрогмор все больше и больше тосковал. Он перестал выходить на улицу и только один раз за все время покинул свой дом, и то лишь для того, чтобы засвидетельствовать в полиции, что задержанный во время облавы на «красных» приезжий негр есть как раз тот самый, который нанес ему оскорбление действием. Нельзя сказать, чтобы его не обрадовало задержание Билла Купера. Ему доставили искреннее удовольствие и вид избитого во время ареста негра и то, что в акт были внесены новые обвинения, которые в совокупности обещали Куперу по меньшей мере пять лет каторги.
Но только он вышел из здания полиции, как им снова завладели выматывающие душу мысли о прививке, вернее о том, что он должен выбирать между всеатавской славой и опасностью помереть от чумы. Правда, сведущие люди уверяли его, что нет никаких оснований предполагать, что он, да и вообще кто бы то ни было из жителей Кремпа заразился чумой. Однако ему было очень страшно, и его уже не интересовали теперь ни аресты коммунистов, ни негритянские погромы. Госпожа Фрогмор не раз пыталась в пределах своего политического разумения рассказывать мужу о митингах и демонстрациях участников движения за мир (к которым она, разумеется, относилась неодобрительно), но Фрогмор все пропускал мимо ушей. Он сидел запершись в гостиной, у непрерывно топившегося камина и думал только о том, что ему, Гарри Фрогмору, плохо, очень плохо, и что виноваты в этом негры, коммунисты и прочие агенты Кремля, и что дайте ему только выбраться из этой дьявольской истории, он всем им покажет, кто такой Гарри Фрогмор, так что только перья от них полетят…
Но пока что плохо было в первую очередь ему самому.
Последнюю ночь перед принудительной прививкой Фрогмор не сомкнул глаз. Что делать: сопротивляться или сделать вид, будто он уступает насилию? В первом случае его ждала слава, турне по Атавии, деньги, большие деньги! Ах, как все это было заманчиво! Никогда прежде не хотелось ему так страстно быть на виду у миллионов людей. Он уже был отравлен первыми глотками славы; он упивался плохо скрываемой завистью своих коллег по местному отделению Союза ветеранов, и от одной мысли, что их можно оставить в состоянии этой острейшей зависти еще на долгое время, у него захватывало дух. И несколько десятков, а может, и сотен тысяч кентавров тоже не могли бы его огорчить. Но стоило ему только увлечься этими пленительными картинами будущего, как из-за куч кредитных билетов, из-за кресла в парламенте, из-за искореженных завистью рож его друзей и приятелей выползал зловещий и беспощадный призрак чумы…
В квартире были выключены и радио и телефон: Фрогмор не хотел, чтобы к нему звонили, чтобы хоть какая-нибудь весть из большого мира долетела до его ушей. Он запретил и жене выходить из дому, потому что от одной мысли, что ее сразу обступят любопытствующие обыватели, чтобы узнать, как он там, и что он чувствует, и что он решил, Фрогмору становилось тошно. С шести вечера и до девяти часов двадцати минут утра следующего дня они вдвоем с притихшей Джейн просидели в запертой квартире, в полном и молчаливом одиночестве. Он не позволял ей отвлекать его от скорбных размышлений и не заметил, как она уснула, опустив большую круглую голову с реденькими желтоватыми волосами на бордовую плюшевую скатерть с зеленой бахромой.
Так он и просидел всю ночь и окончательно убедился, что не хочет и не может рисковать жизнью даже ради таких больших денег и такой большой политической карьеры. Он решил не сопротивляться принудительной прививке и стал ее ждать, ждать, когда за ним придет полиция, чтобы спросить у неге справку о прививке, убедиться, что у него ее нету, заковать его в ручные кандалы (на этом он будет самым решительным образом настаивать) и повести его в аптеку Бишопа или в аптеку Кратэра и держать его за руки, покуда ему насильно будут делать прививку, желанную, спасительную, бесценную. И пускай его ведут по всем улицам Кремпа в кандалах. Это даже лучше Пусть все видят, что он не хочет делать себе прививку, раз негров пускают в очереди впереди белых, но что его заставляют. А в крайнем случае, пусть никто и не видит. Пусть только его заставят, и он с радостью пойдет туда, куда его поведут.
В начале восьмого часа утра Джейн осторожно выглянула сквозь щелочку в шторах и удивилась: перед их домом никого не было. Весь вчерашний день, несмотря на события в Пьенэме, несмотря на антикоммунистические облавы, у дома толпились десятки зевак. А сегодня, когда должна была прийти полиция, чтобы насильственно повести Фрогмора на эпидемиологический пункт и оштрафовать его на пятьсот кентавров, никого поблизости не было.
– Знаешь, дружок, – обратилась она к мужу, который в крайне возбужденном состоянии молча шагал взад и вперед по гостиной, – никого нет…
– Они еще придут. Когда надо брать с налогоплательщика деньги, они всегда приходят.
– Да нет, – сказала Джейн, – я не о полиции. Перед нашим домом никого нет, вот о чем я говорю.
– Не может быть! – оскорбился Фрогмор. – Вечно ты что-нибудь выдумываешь!
Он посмотрел в щелку, потом раздвинул ее пошире.
– Ведь сегодня воскресенье! – вздохнул он с облегчением. – Как я мог об этом забыть! В воскресенье люди встают позднее. Они еще придут.
Ему было обидно такое невнимание к решающему дню его жизни. Он уже успел привыкнуть к славе и снова понял, что ему было бы невыносимо трудно возвращаться к прежнему, будничному существованию.
– Подождем! – сказал он. – Трое суток прождали, подождем и еще часок-другой.
– Конечно, подождем, – покорно согласилась Джейн.
Ее словно подменили. Ни разу за эти тяжкие часы она не подняла руку на богом данного супруга, ни разу не осквернила его мясистые уши упреками и оскорблениями. Боялась ли она потерять единственного близкого человека? Очень может быть. Полюбила ли она его, как часто вдруг начинают любить человека, которому уже недолго осталось жить? И это не исключено. Но главное, что произвело в ней столь разительный переворот, было то, что она перестала ощущать себя центральной фигурой в их маленькой, но недружной семье. Тысячи писем со всех концов страны, статьи и фельетоны, посвященные ему в сотнях газет и журналов, младенцы, нареченные его именем, богатство, которым чревата была его внезапная слава, все это заставило Джейн поверить, наконец, в исключительность ее постылого супруга.
– Конечно, подождем, – повторила она и поплелась на кухню приготовить себе чашечку кофе. Фрогмор еще в семь часов позавтракал.
Так прошел восьмой час, девятый, тридцать минут десятого…
Страшное подозрение, что о нем вдруг по какой-то неизвестной причине забыли, как дубиной ударило по истосковавшемуся бакалейщику. А что, если за ним не придут? Если его нарочно решили не трогать, и пусть он так и подыхает от чумы, раз он без сопровождения полицейского эскорта не согласен пойти на эпидемиологический пункт?
– Куда ты, дружочек? – спросила Джейн, увидев, что он поспешно натягивает на себя пальто.
– В аптеку. К Бишопу.
– Сам? Без полиции?
– Без полиции. Ну ее, эту полицию! Она никогда еще не появлялась вовремя. Сам пойду…
От возбуждения он никак не мог попасть рукой в левый рукав. Она ему помогла, подала шляпу.
– Может, все-таки лучше бы еще немножко подождать? – робко осведомилась она. – Они еще могут прийти. Ведь сегодня воскресенье. Ты ведь сам сказал… Все будут смеяться…
– Оставь меня! – взвизгнул Фрогмор и ударил миссис Джейн по щеке. – Им не к спеху, себе они сделали прививку. А во мне, я чувствую, как во мне просто кишат эти дьявольские чумные микробы. Я не могу больше ждать, черт вас всех побери!..
Всех, значит и Джейн! Впервые за четырнадцать лет он ударил ее, а не наоборот! Впервые за четырнадцать лет их совместной жизни он послал ее к черту! И, главное, раз он сам, по собственной воле отправится в аптеку, насмарку идут и слава и будущие кучи кентавров!
– Драться, негодяй ты этакий?! – вскричала Джейн. – Ты осмелился поднять руку на женщину, которая сделала тебя человеком?!.
Резким, наметанным движением руки она сбила с него шляпу, потом схватила его за лацканы пальто, швырнула на диван и принялась колотить по физиономии, по спине, по животу…
Он вырвался, подобрал шляпу и, словно не было предыдущих трех дней счастливой супружеской жизни, пустился в привычный бег вокруг стола. И так они бегали по меньшей мере четверть часа с короткими перерывами, чтобы Джейн, упаси боже, не задохнулась от одышки.
На этот раз примирения не наступило. Не было сладких рыданий на хилой груди Фрогмора, не было успокаивающих соображений о долгой совместно прожитой жизни. Воспользовавшись новым приступом одышки у Джейн, Фрогмор выбежал из дому, громко захлопнув за собой дверь.
Был на исходе десятый час утра двадцать шестого февраля.
3
Судья Памп, человек рыхлый и немолодой, чувствовал себя неважно. Возможно, это был небольшой грипп. Лично судья объяснял свое недомогание последствиями прививки противочумной вакцины. Как бы то ни было, но температура у него действительно повысилась. Его уложили в постель и на какое-то время лишили возможности чинить правосудие.
Сам по себе подобный факт не заслуживал бы особого внимания, если бы из-за болезни достопочтенного господина Пампа не пришлось отложить на неопределенное время судебную сессию. Она должна была открыться двадцать седьмого февраля. А ведь в кремпской тюрьме сидело около ста человек, ожидавших этой сессии, которая должна была определить на годы их дальнейшую судьбу, и по меньшей мере сорок из них ждали ее с июня прошлого года.
Неприятное известие об отсрочке сессии пришло в тюрьму вечером двадцать пятого февраля, в субботу. Уже в восемь часов, когда камеры на ночь заперли, многие заключенные, разочарованные в своих ожиданиях, были сильно возбуждены. К утру возбуждение усилилось. Быть может, этому содействовала яркая солнечная погода, которая особенно усиливает горечь заточения. И если бы не старший надзиратель Кроккет, который был столь же набожен, сколь и жесток, и о котором было известно, что он ведет строгий учет посещаемости церковных служб, мало кто пошел бы в тот день в часовню. Но смешно было из-за каких-нибудь полутора часов создавать себе излишние трудности, особенно накануне судебной сессии: судья Памп тоже славился высокой религиозностью.
Поэтому, когда в десять часов утра, как обычно, гулко затрещал мощный электрический звонок, призывая всех в зарешеченный дом господень, свыше трехсот человек из четырехсот восьмидесяти трех заключенных, гулко стуча каблуками по железным ступенькам, спустились в подвальное помещение, переделанное в часовню из картофельного склада.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
А доктор Эксис, с которым ночью вела неудачные переговоры госпожа Фрогмор, сам того не ведая, подбавил жару. Он рассказал об этом ночном разговоре своим коллегам. Кто-то из них сообщил эту сенсационную историю по телефону в Эксепт. Нашлись газеты, которые постарались представить эту историю как забавный провинциальный анекдот. Нашлись и такие (их было, правда, немного), которые увидели и его отвратительную подспудную предысторию и его страшный символический смысл. Появилась на страницах этих газет формулировка, которую с радостью подхватили и враги и друзья кремпского бакалейщика: «величайший расистский идиот современности». И люди стали навещать лавку Фрогмора, чтобы притворно повздыхать над резкостью и несправедливостью этой оценки.
– Ну, какой вы, господин Фрогмор, идиот? Да еще величайший, да еще современности. Ох, уж эти язвы-газетчики! Прицепят же человеку такой ярлычок! И ведь это на всю жизнь. Понимаете, господин Фрогмор, на всю жизнь!
– Это все негры, коммунисты. Иностранцы и негры. Одна шайка, – Фрогмор делал вид, будто всерьез принимает сочувственные вздохи.
Теперь уже нечего было и думать о том, чтобы тайно сделать себе прививку. Не только в Кремпе, но и во многих отдаленных провинциях люди, так сказать на сладкое, вспоминали о «кремпском идиоте» и гадали о его дальнейшей судьбе.
Тысячи негроненавистников ежедневно присылали ему письма с выражением уважения и преданности. Какая-то молодая чета телеграфировала ему, что она нарекла своего новорожденного сына его именем. Примеру этой четы последовали еще двадцать три истинно атавские парочки. Много писем приходило на адрес Фрогмора и таких, о которых ему не хотелось впоследствии вспоминать. Госпожа Фрогмор первой читала письма и все ругательные рвала в клочья и бросала в камин.
По югу Атавии разъезжал и выступал по радио священник достопочтенный Иона Напалм. Он призывал верующих возносить молитвы за кремпского праведника Фрогмора. Пусть он будет по-прежнему тверд в его священной клятве, и господь без всяких вакцин спасет свою излюбленную овцу. И находились тысячи, десятки тысяч прихожан, которые возносили молитвы о даровании здоровья и процветания излюбленной овце господней.
Но, несмотря на росшую день ото дня славу, Фрогмор все больше и больше тосковал. Он перестал выходить на улицу и только один раз за все время покинул свой дом, и то лишь для того, чтобы засвидетельствовать в полиции, что задержанный во время облавы на «красных» приезжий негр есть как раз тот самый, который нанес ему оскорбление действием. Нельзя сказать, чтобы его не обрадовало задержание Билла Купера. Ему доставили искреннее удовольствие и вид избитого во время ареста негра и то, что в акт были внесены новые обвинения, которые в совокупности обещали Куперу по меньшей мере пять лет каторги.
Но только он вышел из здания полиции, как им снова завладели выматывающие душу мысли о прививке, вернее о том, что он должен выбирать между всеатавской славой и опасностью помереть от чумы. Правда, сведущие люди уверяли его, что нет никаких оснований предполагать, что он, да и вообще кто бы то ни было из жителей Кремпа заразился чумой. Однако ему было очень страшно, и его уже не интересовали теперь ни аресты коммунистов, ни негритянские погромы. Госпожа Фрогмор не раз пыталась в пределах своего политического разумения рассказывать мужу о митингах и демонстрациях участников движения за мир (к которым она, разумеется, относилась неодобрительно), но Фрогмор все пропускал мимо ушей. Он сидел запершись в гостиной, у непрерывно топившегося камина и думал только о том, что ему, Гарри Фрогмору, плохо, очень плохо, и что виноваты в этом негры, коммунисты и прочие агенты Кремля, и что дайте ему только выбраться из этой дьявольской истории, он всем им покажет, кто такой Гарри Фрогмор, так что только перья от них полетят…
Но пока что плохо было в первую очередь ему самому.
Последнюю ночь перед принудительной прививкой Фрогмор не сомкнул глаз. Что делать: сопротивляться или сделать вид, будто он уступает насилию? В первом случае его ждала слава, турне по Атавии, деньги, большие деньги! Ах, как все это было заманчиво! Никогда прежде не хотелось ему так страстно быть на виду у миллионов людей. Он уже был отравлен первыми глотками славы; он упивался плохо скрываемой завистью своих коллег по местному отделению Союза ветеранов, и от одной мысли, что их можно оставить в состоянии этой острейшей зависти еще на долгое время, у него захватывало дух. И несколько десятков, а может, и сотен тысяч кентавров тоже не могли бы его огорчить. Но стоило ему только увлечься этими пленительными картинами будущего, как из-за куч кредитных билетов, из-за кресла в парламенте, из-за искореженных завистью рож его друзей и приятелей выползал зловещий и беспощадный призрак чумы…
В квартире были выключены и радио и телефон: Фрогмор не хотел, чтобы к нему звонили, чтобы хоть какая-нибудь весть из большого мира долетела до его ушей. Он запретил и жене выходить из дому, потому что от одной мысли, что ее сразу обступят любопытствующие обыватели, чтобы узнать, как он там, и что он чувствует, и что он решил, Фрогмору становилось тошно. С шести вечера и до девяти часов двадцати минут утра следующего дня они вдвоем с притихшей Джейн просидели в запертой квартире, в полном и молчаливом одиночестве. Он не позволял ей отвлекать его от скорбных размышлений и не заметил, как она уснула, опустив большую круглую голову с реденькими желтоватыми волосами на бордовую плюшевую скатерть с зеленой бахромой.
Так он и просидел всю ночь и окончательно убедился, что не хочет и не может рисковать жизнью даже ради таких больших денег и такой большой политической карьеры. Он решил не сопротивляться принудительной прививке и стал ее ждать, ждать, когда за ним придет полиция, чтобы спросить у неге справку о прививке, убедиться, что у него ее нету, заковать его в ручные кандалы (на этом он будет самым решительным образом настаивать) и повести его в аптеку Бишопа или в аптеку Кратэра и держать его за руки, покуда ему насильно будут делать прививку, желанную, спасительную, бесценную. И пускай его ведут по всем улицам Кремпа в кандалах. Это даже лучше Пусть все видят, что он не хочет делать себе прививку, раз негров пускают в очереди впереди белых, но что его заставляют. А в крайнем случае, пусть никто и не видит. Пусть только его заставят, и он с радостью пойдет туда, куда его поведут.
В начале восьмого часа утра Джейн осторожно выглянула сквозь щелочку в шторах и удивилась: перед их домом никого не было. Весь вчерашний день, несмотря на события в Пьенэме, несмотря на антикоммунистические облавы, у дома толпились десятки зевак. А сегодня, когда должна была прийти полиция, чтобы насильственно повести Фрогмора на эпидемиологический пункт и оштрафовать его на пятьсот кентавров, никого поблизости не было.
– Знаешь, дружок, – обратилась она к мужу, который в крайне возбужденном состоянии молча шагал взад и вперед по гостиной, – никого нет…
– Они еще придут. Когда надо брать с налогоплательщика деньги, они всегда приходят.
– Да нет, – сказала Джейн, – я не о полиции. Перед нашим домом никого нет, вот о чем я говорю.
– Не может быть! – оскорбился Фрогмор. – Вечно ты что-нибудь выдумываешь!
Он посмотрел в щелку, потом раздвинул ее пошире.
– Ведь сегодня воскресенье! – вздохнул он с облегчением. – Как я мог об этом забыть! В воскресенье люди встают позднее. Они еще придут.
Ему было обидно такое невнимание к решающему дню его жизни. Он уже успел привыкнуть к славе и снова понял, что ему было бы невыносимо трудно возвращаться к прежнему, будничному существованию.
– Подождем! – сказал он. – Трое суток прождали, подождем и еще часок-другой.
– Конечно, подождем, – покорно согласилась Джейн.
Ее словно подменили. Ни разу за эти тяжкие часы она не подняла руку на богом данного супруга, ни разу не осквернила его мясистые уши упреками и оскорблениями. Боялась ли она потерять единственного близкого человека? Очень может быть. Полюбила ли она его, как часто вдруг начинают любить человека, которому уже недолго осталось жить? И это не исключено. Но главное, что произвело в ней столь разительный переворот, было то, что она перестала ощущать себя центральной фигурой в их маленькой, но недружной семье. Тысячи писем со всех концов страны, статьи и фельетоны, посвященные ему в сотнях газет и журналов, младенцы, нареченные его именем, богатство, которым чревата была его внезапная слава, все это заставило Джейн поверить, наконец, в исключительность ее постылого супруга.
– Конечно, подождем, – повторила она и поплелась на кухню приготовить себе чашечку кофе. Фрогмор еще в семь часов позавтракал.
Так прошел восьмой час, девятый, тридцать минут десятого…
Страшное подозрение, что о нем вдруг по какой-то неизвестной причине забыли, как дубиной ударило по истосковавшемуся бакалейщику. А что, если за ним не придут? Если его нарочно решили не трогать, и пусть он так и подыхает от чумы, раз он без сопровождения полицейского эскорта не согласен пойти на эпидемиологический пункт?
– Куда ты, дружочек? – спросила Джейн, увидев, что он поспешно натягивает на себя пальто.
– В аптеку. К Бишопу.
– Сам? Без полиции?
– Без полиции. Ну ее, эту полицию! Она никогда еще не появлялась вовремя. Сам пойду…
От возбуждения он никак не мог попасть рукой в левый рукав. Она ему помогла, подала шляпу.
– Может, все-таки лучше бы еще немножко подождать? – робко осведомилась она. – Они еще могут прийти. Ведь сегодня воскресенье. Ты ведь сам сказал… Все будут смеяться…
– Оставь меня! – взвизгнул Фрогмор и ударил миссис Джейн по щеке. – Им не к спеху, себе они сделали прививку. А во мне, я чувствую, как во мне просто кишат эти дьявольские чумные микробы. Я не могу больше ждать, черт вас всех побери!..
Всех, значит и Джейн! Впервые за четырнадцать лет он ударил ее, а не наоборот! Впервые за четырнадцать лет их совместной жизни он послал ее к черту! И, главное, раз он сам, по собственной воле отправится в аптеку, насмарку идут и слава и будущие кучи кентавров!
– Драться, негодяй ты этакий?! – вскричала Джейн. – Ты осмелился поднять руку на женщину, которая сделала тебя человеком?!.
Резким, наметанным движением руки она сбила с него шляпу, потом схватила его за лацканы пальто, швырнула на диван и принялась колотить по физиономии, по спине, по животу…
Он вырвался, подобрал шляпу и, словно не было предыдущих трех дней счастливой супружеской жизни, пустился в привычный бег вокруг стола. И так они бегали по меньшей мере четверть часа с короткими перерывами, чтобы Джейн, упаси боже, не задохнулась от одышки.
На этот раз примирения не наступило. Не было сладких рыданий на хилой груди Фрогмора, не было успокаивающих соображений о долгой совместно прожитой жизни. Воспользовавшись новым приступом одышки у Джейн, Фрогмор выбежал из дому, громко захлопнув за собой дверь.
Был на исходе десятый час утра двадцать шестого февраля.
3
Судья Памп, человек рыхлый и немолодой, чувствовал себя неважно. Возможно, это был небольшой грипп. Лично судья объяснял свое недомогание последствиями прививки противочумной вакцины. Как бы то ни было, но температура у него действительно повысилась. Его уложили в постель и на какое-то время лишили возможности чинить правосудие.
Сам по себе подобный факт не заслуживал бы особого внимания, если бы из-за болезни достопочтенного господина Пампа не пришлось отложить на неопределенное время судебную сессию. Она должна была открыться двадцать седьмого февраля. А ведь в кремпской тюрьме сидело около ста человек, ожидавших этой сессии, которая должна была определить на годы их дальнейшую судьбу, и по меньшей мере сорок из них ждали ее с июня прошлого года.
Неприятное известие об отсрочке сессии пришло в тюрьму вечером двадцать пятого февраля, в субботу. Уже в восемь часов, когда камеры на ночь заперли, многие заключенные, разочарованные в своих ожиданиях, были сильно возбуждены. К утру возбуждение усилилось. Быть может, этому содействовала яркая солнечная погода, которая особенно усиливает горечь заточения. И если бы не старший надзиратель Кроккет, который был столь же набожен, сколь и жесток, и о котором было известно, что он ведет строгий учет посещаемости церковных служб, мало кто пошел бы в тот день в часовню. Но смешно было из-за каких-нибудь полутора часов создавать себе излишние трудности, особенно накануне судебной сессии: судья Памп тоже славился высокой религиозностью.
Поэтому, когда в десять часов утра, как обычно, гулко затрещал мощный электрический звонок, призывая всех в зарешеченный дом господень, свыше трехсот человек из четырехсот восьмидесяти трех заключенных, гулко стуча каблуками по железным ступенькам, спустились в подвальное помещение, переделанное в часовню из картофельного склада.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68