Поэтому-то он хотя и великий король, но не тот, что нужен для будущего мира, — в чем я как раз и вижу твое предназначение. Король деятельный и король-мечтатель — ибо праздная мечта бесплодна, а действие без мечты, сестры идеала, — бесцельно. Король, который возбудит страсти, но сам никогда им не поддастся, ибо в страстях есть покорность, а король подвластен лишь своей собственной воле. Но не чувствам. Любовь — наверное, самое благородное, что есть в человеке, само основание жизни и тайный смысл мира. Но как и все чувства, она недолговечна и непредсказуема. Правда не в чувстве, но в законе. И потому отныне и навеки назначение короля — блюсти закон.
— Я не уверен, что понимаю все это. Впрочем, если это моя судьба, — я принимаю ее. Но моя мать, почему я разлучен с нею? Какая она, Мерлин? Можешь ли ты хотя бы описать мне ее?
Внезапно будущее Логриса и грядущее величие Круглого Стола словно померкло в моем сознании — передо мной сиротливо стоял маленький мальчик. И это взволновало меня, напомнив старинную боль, такой же бунт против Блэза и то, как — в возрасте Артура — я открыл для себя белый рай материнских рук.
— Каждый день она просит, чтобы я рассказал ей о тебе. Ты скоро ее увидишь. И будешь часто видеть. А теперь пойдем поохотимся, ты не против? Он улыбался, весь озареннный внутренним светом. Среди детей человеческих я видел только одного ребенка, который превосходил его красотою: его единоутробную сестру Моргану.
_12_
— Почему люди умирают, Мерлин?
Моргана сидела под деревом, рассеянно перебирая на земле собранные целебные травы. Ее огромные зеленые глаза, блеск которых становился подчас невыносимым, были задумчивы и выражали зрелость ума, которая в соединении с глубокой печалью так странно сочеталась в этой маленькой семилетней девочке с нежностью и прелестью незакончившегося детства.
Нас окружал густой полумрак. Через широкий проем в лесной чаще, отлого спускавшейся к берегу, видны были залитые ярким солнечным светом стены Кардуэла и дальше — глубокий залив, который отделял земли силуров от страны белгов, расширялся к западу, пока совсем не терялся в Ирландском море.
— Почему люди умирают? — повторила Моргана. — Я еще так мала, но я все равно чувствую бег времени и смерть — так коротка жизнь.
— Конец одной жизни — это еще не конец времен, Моргана, а смерть одного человека — еще не смерть человечества.
— Но какое мне дело до того, что людской род бессмертен? — сказала она с гневом.
— Ведь умру-то я, а не он. Ненавижу его. Человек — раб, смирившийся со своей судьбой, верящий, чтобы успокоить себя, всем тем глупостям относительно вечности, которые преподносят ему пустые мечтатели и лгуны. Во весь этот вздор о загробной жизни, про рай или ад на небесах, под землей или я не знаю еще где, про этих смешных или надменных богов Греции или Египта, жестоких — финикийских или карфагенских, самоустранившегося — еврейского или же безумного — христианского. Шумное скопище богов, открывающих своим приверженцам лишь глупость, безумие или извращенный вкус своих создателей. Неужели ты думаешь, что меня, Моргану, радует, что я буду увековечена таким человеком, чье единственное бессмертие в его неизменной глупости? Конец одной жизни — для нее самой — конец всего сущего; смерть не может быть этими нелепыми сказками, она — ужас, холод и ночь.
— Нужно постараться при помощи разума и своих рук построить крепость — защиту от холода и ночи, дом в пустоте. Нужно строить без устали, сколько есть сил. Это безусловный долг каждого, кто получил в удел разум, воображение и предвидение. Если эта попытка родит глупость или безрассудство — нужды нет. Мы должны побороть страх. Это вопрос собственного достоинства. Бессмертие человеческого рода, которое ты презираешь, — не что иное, как бессмертие этого состояния духа. Именно в этом и состоит связь и преемственность отдельных людей, рождающихся и умирающих в одиночестве, которое так страшит тебя. Именно в этом — вечность, а не в бессмертии одного тела или одного разума, о неизменности и вечной жизни которых ты мечтаешь, — даже если эти тело и разум, преисполненные гордости и высокомерия, принадлежат самому прекрасному, самому умному и проницательному и самому непокорному маленькому человечку, какой когда-либо рождался под солнцем. И наверное, даже это чудо творения не сочтет для себя дерзкой мою просьбу проявить хотя бы немного достоинства, о котором я говорил. Она улыбнулась и скорчила гримаску в ответ на этот строгий комплимент. Потом как будто снова погрузилась в свои размышления. И вдруг сказала мне:
— Я думала о том, как устроена Вселенная.
— По-видимому, ты считаешь Птолемея жалким образчиком человеческого рода, а его «Географию» — нагромождением ошибок и заблуждений?
— И да и нет. Я думаю, как и он, что земля круглая, потому что линия горизонта отступает по мере того, как мы хотим ее достигнуть, и потому еще, что на сфере, даже на самой маленькой, дороги не имеют конца. Так что наш мир может быть бесконечно велик в наших глазах и под нашими ногами — и ничтожно мал для нашего разума. Таким он видится мне. Потому что, я думаю, что не он является центром Вселенной, — но Солнце.
— Как ты пришла к этому заключению?
— После наших бесед об астрономии. Думаю, что ты и сам разделяешь это мнение, потому что ты больше настаивал на противоречиях птолемеевской системы, чем на ее внешней связности, хотя ты и представил мне эту космологию как вполне достойную веры, подкрепив ее философией Аристотеля, но умолчав, правда, при этом кое о чем, чтобы не испугать меня и не вселить ужас в мое сердце. Но я сама нашла этот ужас — путем умозаключений. Я полагаю, что все небесные тела — на разном расстоянии и с разной скоростью — вращаются вокруг Солнца, которое является неподвижным центром Вселенной, подобно тому, как люди соединяются и движутся вокруг одного солнечного ядра, или центра притяжения, — каждый в зависимости от своих потребностей в движении, свете и тепле. И Земля, которую Птолемей считает центром Вселенной, не является исключением из общего правила и оказывается, таким образом, миром среди многих других миров. Она оборачивается вокруг Солнца за один день, двигаясь в таком направлении, что нам кажется, будто Солнце восходит на востоке и заходит на западе. Это дневное обращение сопровождается меньшим и более медленным поперечным отклонением и приближением — двусторонним движением, середину которого составляет время равноденствий, а крайние точки — время солнцестояний, полный же период занимает один год. Этим объясняется смена времен года, изменения в пути следования Солнца по небу, а также изменения долготы дней и ночей. Луна тоже обращается вокруг Солнца, совершая пока неясное для меня движение, пересекающее путь Земли, так что она находится то выше, то ниже, иногда ближе, чем мы, к Солнцу, а иногда — дальше, и принимает различные очертания, в зависимости от того, какую часть ее поверхности мы видим освещенной солнечным светом. И именно различные положения, которые попеременно занимают Земля и Луна относительно Солнца, создают затмения. Что же касается тех причудливых миров, которые Лукан называет «stellae vagae», а Ксенофонт — «блуждающими звездами», то их движение также может быть признано упорядоченным, если предположить, что они — как и Земля — вращаются вокруг Солнца — на расстояниях и со скоростями, не схожими между собой. Я придумала все это, основываясь на твоем учении, а также на том неудовольствии, с каким ты излагал мне разные успокоительные теории. Таким образом я поняла, что твердость духа весьма редко сочетается с твердостью ума, ибо ум размышляет и желает знать истину, чего бы это ему ни стоило, тогда как дух предается мечтам и страшится открытий ума, разрушающих радужные картины абсолютной вечности и блаженства, которым он поклоняется.
— Чего ты боишься, маленькая Моргана? Того ли, что солнечный очаг важнее, чем та жизнь, что греется в его лучах?
— Да, Мерлин. Ведь если очаг вечен, а люди смертны и преходящи — это значит лишь, что сам очаг лишен смысла и что конечная целесообразность, присваиваемая человеком каждой вещи — с точки зрения своего ничтожного и призрачного бытия, — в действительности ничего не стоит и является всего лишь обманом. А сам человек, как и все живое на земле, — лишь мимолетная тусклая тень, которую горячая материя отбрасывает на материю холодную, оплодотворяя ее и рождая тем самым иллюзию жизни. Меня возмущает, что центр Вселенной лишен причины и смысла, тогда как одушевленное порождение случая, едва копошащееся под его ярким светом среди других тел, бесцельно блуждающих в пустынном пространстве, как раз способно постичь цель и что эта способность служит ему лишь для того, чтобы острее осознать свое собственное ничтожество. Из чего я и заключаю, что Бог, творец всего этого, если он существует, — в тысячу раз злее и безжалостнее дьявола. И я, Моргана, — жертва этой жестокости, ненавидя этого чудовищного Бога и этого глупого и лживого человека, которого ты защищаешь, — в ответ на вселенское зло сама буду жестокой и беспощадной, ибо я обречена на знание, страх, страдание и смерть.
И вдруг она горько и безутешно заплакала, как может плакать лишь ребенок, безраздельно отдавшийся своему горю, — Моргана — чудесная и необыкновенная маленькая девочка, проливающая детские слезы над вещами, не доступными человеческому разуму, хрупкое тельце с недетским умом, затерянным в головокружительных безднах. Я подошел и взял ее на руки. Она обхватила своими ручонками мою шею и положила голову мне на плечо.
— С тобой мне не страшно, Мерлин. Люби меня. Люби меня всегда, и я не умру. Я почувствовал, как она в последний раз судорожно всхлипнула, потом успокоилась и заснула. Ее лицо, прижатое к моему плечу, было обращено ко мне. На щеках еще блестели бороздки от слез, но губы уже сложились в очаровательную улыбку. Ее длинные черные волосы ниспадали ей на спину. Она казалась безмятежной, хрупкой и беззащитной, вновь обретя свой возраст в забвении сна. И вдруг я почувствовал, что ничто больше не имеет значения, кроме этой ласковой и непокорной девочки, спящей у меня на руках. И этот миг абсолютной любви, омывший своим ослепительным и мимолетным светом мир, построенный на ухищрениях терпеливого разума и на слепой и искусственной вере, поверг в ничто Бога и дьявола, закон и хаос, добро и зло, ум человеческий и смерть — он был бессмертнее, чем само бессмертие. Моргана спала. Я осторожно сел на коня, и ровным и медленным шагом мы вернулись в Кардуэл, залитый золотыми лучами заходящего солнца.
_13_
— Дa будет проклят этот коварный и безжалостный враг, с которым я не могу сразиться с мечом в руке. Он поражает меня медленно, и я чувствую, как его железная длань сдавила мне сердце. Недуг точит меня, Мерлин, и если даже ты не в состоянии излечить меня, это означает лишь то, что настал мой час. Я умираю от праздности и мира, как осадная машина, источенная червями и покрывшаяся ржавчиной, которая в бездействии постепенно разваливается и приходит в негодность. Логрис непобедим, и его народы сплочены единым законом. Горра забилась в норы, пикты не осмеливаются больше высовываться из своих берлог. Саксонские ладьи избегают наших берегов. Мои подданные любят меня, благословляя за свою спокойную и счастливую жизнь, которая-то и убивает меня. «Мир Утера»! Какая насмешка, когда имя воина сытый народ соединяет с собственным благоденствием! Я оплакиваю закон короля, твоего деда. Это был лев среди волков. А ты сделал волков — псами, приближающими, сами не ведая того, приход нового мира, который ты строишь якобы для человека, но где есть только один человек — ты сам. Господство силы, бывшее законом твоего деда, хотя бы давало побежденному свободное право умереть или покориться, но господство разума, которое является твоим законом, ведет лишь к порабощению. Ты сделал меня, короля Утера, несомненного владыку Логриса, твоим добровольным рабом — тем самым ты нарушил естественный закон, посадив силу на цепь разума, отчего я и умираю. И неопровержимейшее доказательство моего рабства и твоей, сын дьявола, власти в том, что, зная обо всем этом, я не перестаю любить тебя. Это правда, что собаки любят своих хозяев. Но свободен ли ты, Мерлин, — единственный свободный человек в твоем мире?
— Ты говоришь: нарушение естественного закона — обуздание силы разумом. Но можно и перевернуть твои слова, ибо разум нуждается в силе, чтобы воплотить свои намерения, без нее он бессилен, о чем, со своей стороны, я могу только горько сожалеть; поэтому, мне кажется, справедливее было бы сказать, что они прикованы друг к другу. Благодаря чему я — не меньший раб, чем ты, а ты — так же свободен, как и я. Это взаимное подчинение силы и разума существовало уже в моем деде, чья мудрость была воспитана грубой силой, и в Пендрагоне, в котором их соотношение было обратным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
— Я не уверен, что понимаю все это. Впрочем, если это моя судьба, — я принимаю ее. Но моя мать, почему я разлучен с нею? Какая она, Мерлин? Можешь ли ты хотя бы описать мне ее?
Внезапно будущее Логриса и грядущее величие Круглого Стола словно померкло в моем сознании — передо мной сиротливо стоял маленький мальчик. И это взволновало меня, напомнив старинную боль, такой же бунт против Блэза и то, как — в возрасте Артура — я открыл для себя белый рай материнских рук.
— Каждый день она просит, чтобы я рассказал ей о тебе. Ты скоро ее увидишь. И будешь часто видеть. А теперь пойдем поохотимся, ты не против? Он улыбался, весь озареннный внутренним светом. Среди детей человеческих я видел только одного ребенка, который превосходил его красотою: его единоутробную сестру Моргану.
_12_
— Почему люди умирают, Мерлин?
Моргана сидела под деревом, рассеянно перебирая на земле собранные целебные травы. Ее огромные зеленые глаза, блеск которых становился подчас невыносимым, были задумчивы и выражали зрелость ума, которая в соединении с глубокой печалью так странно сочеталась в этой маленькой семилетней девочке с нежностью и прелестью незакончившегося детства.
Нас окружал густой полумрак. Через широкий проем в лесной чаще, отлого спускавшейся к берегу, видны были залитые ярким солнечным светом стены Кардуэла и дальше — глубокий залив, который отделял земли силуров от страны белгов, расширялся к западу, пока совсем не терялся в Ирландском море.
— Почему люди умирают? — повторила Моргана. — Я еще так мала, но я все равно чувствую бег времени и смерть — так коротка жизнь.
— Конец одной жизни — это еще не конец времен, Моргана, а смерть одного человека — еще не смерть человечества.
— Но какое мне дело до того, что людской род бессмертен? — сказала она с гневом.
— Ведь умру-то я, а не он. Ненавижу его. Человек — раб, смирившийся со своей судьбой, верящий, чтобы успокоить себя, всем тем глупостям относительно вечности, которые преподносят ему пустые мечтатели и лгуны. Во весь этот вздор о загробной жизни, про рай или ад на небесах, под землей или я не знаю еще где, про этих смешных или надменных богов Греции или Египта, жестоких — финикийских или карфагенских, самоустранившегося — еврейского или же безумного — христианского. Шумное скопище богов, открывающих своим приверженцам лишь глупость, безумие или извращенный вкус своих создателей. Неужели ты думаешь, что меня, Моргану, радует, что я буду увековечена таким человеком, чье единственное бессмертие в его неизменной глупости? Конец одной жизни — для нее самой — конец всего сущего; смерть не может быть этими нелепыми сказками, она — ужас, холод и ночь.
— Нужно постараться при помощи разума и своих рук построить крепость — защиту от холода и ночи, дом в пустоте. Нужно строить без устали, сколько есть сил. Это безусловный долг каждого, кто получил в удел разум, воображение и предвидение. Если эта попытка родит глупость или безрассудство — нужды нет. Мы должны побороть страх. Это вопрос собственного достоинства. Бессмертие человеческого рода, которое ты презираешь, — не что иное, как бессмертие этого состояния духа. Именно в этом и состоит связь и преемственность отдельных людей, рождающихся и умирающих в одиночестве, которое так страшит тебя. Именно в этом — вечность, а не в бессмертии одного тела или одного разума, о неизменности и вечной жизни которых ты мечтаешь, — даже если эти тело и разум, преисполненные гордости и высокомерия, принадлежат самому прекрасному, самому умному и проницательному и самому непокорному маленькому человечку, какой когда-либо рождался под солнцем. И наверное, даже это чудо творения не сочтет для себя дерзкой мою просьбу проявить хотя бы немного достоинства, о котором я говорил. Она улыбнулась и скорчила гримаску в ответ на этот строгий комплимент. Потом как будто снова погрузилась в свои размышления. И вдруг сказала мне:
— Я думала о том, как устроена Вселенная.
— По-видимому, ты считаешь Птолемея жалким образчиком человеческого рода, а его «Географию» — нагромождением ошибок и заблуждений?
— И да и нет. Я думаю, как и он, что земля круглая, потому что линия горизонта отступает по мере того, как мы хотим ее достигнуть, и потому еще, что на сфере, даже на самой маленькой, дороги не имеют конца. Так что наш мир может быть бесконечно велик в наших глазах и под нашими ногами — и ничтожно мал для нашего разума. Таким он видится мне. Потому что, я думаю, что не он является центром Вселенной, — но Солнце.
— Как ты пришла к этому заключению?
— После наших бесед об астрономии. Думаю, что ты и сам разделяешь это мнение, потому что ты больше настаивал на противоречиях птолемеевской системы, чем на ее внешней связности, хотя ты и представил мне эту космологию как вполне достойную веры, подкрепив ее философией Аристотеля, но умолчав, правда, при этом кое о чем, чтобы не испугать меня и не вселить ужас в мое сердце. Но я сама нашла этот ужас — путем умозаключений. Я полагаю, что все небесные тела — на разном расстоянии и с разной скоростью — вращаются вокруг Солнца, которое является неподвижным центром Вселенной, подобно тому, как люди соединяются и движутся вокруг одного солнечного ядра, или центра притяжения, — каждый в зависимости от своих потребностей в движении, свете и тепле. И Земля, которую Птолемей считает центром Вселенной, не является исключением из общего правила и оказывается, таким образом, миром среди многих других миров. Она оборачивается вокруг Солнца за один день, двигаясь в таком направлении, что нам кажется, будто Солнце восходит на востоке и заходит на западе. Это дневное обращение сопровождается меньшим и более медленным поперечным отклонением и приближением — двусторонним движением, середину которого составляет время равноденствий, а крайние точки — время солнцестояний, полный же период занимает один год. Этим объясняется смена времен года, изменения в пути следования Солнца по небу, а также изменения долготы дней и ночей. Луна тоже обращается вокруг Солнца, совершая пока неясное для меня движение, пересекающее путь Земли, так что она находится то выше, то ниже, иногда ближе, чем мы, к Солнцу, а иногда — дальше, и принимает различные очертания, в зависимости от того, какую часть ее поверхности мы видим освещенной солнечным светом. И именно различные положения, которые попеременно занимают Земля и Луна относительно Солнца, создают затмения. Что же касается тех причудливых миров, которые Лукан называет «stellae vagae», а Ксенофонт — «блуждающими звездами», то их движение также может быть признано упорядоченным, если предположить, что они — как и Земля — вращаются вокруг Солнца — на расстояниях и со скоростями, не схожими между собой. Я придумала все это, основываясь на твоем учении, а также на том неудовольствии, с каким ты излагал мне разные успокоительные теории. Таким образом я поняла, что твердость духа весьма редко сочетается с твердостью ума, ибо ум размышляет и желает знать истину, чего бы это ему ни стоило, тогда как дух предается мечтам и страшится открытий ума, разрушающих радужные картины абсолютной вечности и блаженства, которым он поклоняется.
— Чего ты боишься, маленькая Моргана? Того ли, что солнечный очаг важнее, чем та жизнь, что греется в его лучах?
— Да, Мерлин. Ведь если очаг вечен, а люди смертны и преходящи — это значит лишь, что сам очаг лишен смысла и что конечная целесообразность, присваиваемая человеком каждой вещи — с точки зрения своего ничтожного и призрачного бытия, — в действительности ничего не стоит и является всего лишь обманом. А сам человек, как и все живое на земле, — лишь мимолетная тусклая тень, которую горячая материя отбрасывает на материю холодную, оплодотворяя ее и рождая тем самым иллюзию жизни. Меня возмущает, что центр Вселенной лишен причины и смысла, тогда как одушевленное порождение случая, едва копошащееся под его ярким светом среди других тел, бесцельно блуждающих в пустынном пространстве, как раз способно постичь цель и что эта способность служит ему лишь для того, чтобы острее осознать свое собственное ничтожество. Из чего я и заключаю, что Бог, творец всего этого, если он существует, — в тысячу раз злее и безжалостнее дьявола. И я, Моргана, — жертва этой жестокости, ненавидя этого чудовищного Бога и этого глупого и лживого человека, которого ты защищаешь, — в ответ на вселенское зло сама буду жестокой и беспощадной, ибо я обречена на знание, страх, страдание и смерть.
И вдруг она горько и безутешно заплакала, как может плакать лишь ребенок, безраздельно отдавшийся своему горю, — Моргана — чудесная и необыкновенная маленькая девочка, проливающая детские слезы над вещами, не доступными человеческому разуму, хрупкое тельце с недетским умом, затерянным в головокружительных безднах. Я подошел и взял ее на руки. Она обхватила своими ручонками мою шею и положила голову мне на плечо.
— С тобой мне не страшно, Мерлин. Люби меня. Люби меня всегда, и я не умру. Я почувствовал, как она в последний раз судорожно всхлипнула, потом успокоилась и заснула. Ее лицо, прижатое к моему плечу, было обращено ко мне. На щеках еще блестели бороздки от слез, но губы уже сложились в очаровательную улыбку. Ее длинные черные волосы ниспадали ей на спину. Она казалась безмятежной, хрупкой и беззащитной, вновь обретя свой возраст в забвении сна. И вдруг я почувствовал, что ничто больше не имеет значения, кроме этой ласковой и непокорной девочки, спящей у меня на руках. И этот миг абсолютной любви, омывший своим ослепительным и мимолетным светом мир, построенный на ухищрениях терпеливого разума и на слепой и искусственной вере, поверг в ничто Бога и дьявола, закон и хаос, добро и зло, ум человеческий и смерть — он был бессмертнее, чем само бессмертие. Моргана спала. Я осторожно сел на коня, и ровным и медленным шагом мы вернулись в Кардуэл, залитый золотыми лучами заходящего солнца.
_13_
— Дa будет проклят этот коварный и безжалостный враг, с которым я не могу сразиться с мечом в руке. Он поражает меня медленно, и я чувствую, как его железная длань сдавила мне сердце. Недуг точит меня, Мерлин, и если даже ты не в состоянии излечить меня, это означает лишь то, что настал мой час. Я умираю от праздности и мира, как осадная машина, источенная червями и покрывшаяся ржавчиной, которая в бездействии постепенно разваливается и приходит в негодность. Логрис непобедим, и его народы сплочены единым законом. Горра забилась в норы, пикты не осмеливаются больше высовываться из своих берлог. Саксонские ладьи избегают наших берегов. Мои подданные любят меня, благословляя за свою спокойную и счастливую жизнь, которая-то и убивает меня. «Мир Утера»! Какая насмешка, когда имя воина сытый народ соединяет с собственным благоденствием! Я оплакиваю закон короля, твоего деда. Это был лев среди волков. А ты сделал волков — псами, приближающими, сами не ведая того, приход нового мира, который ты строишь якобы для человека, но где есть только один человек — ты сам. Господство силы, бывшее законом твоего деда, хотя бы давало побежденному свободное право умереть или покориться, но господство разума, которое является твоим законом, ведет лишь к порабощению. Ты сделал меня, короля Утера, несомненного владыку Логриса, твоим добровольным рабом — тем самым ты нарушил естественный закон, посадив силу на цепь разума, отчего я и умираю. И неопровержимейшее доказательство моего рабства и твоей, сын дьявола, власти в том, что, зная обо всем этом, я не перестаю любить тебя. Это правда, что собаки любят своих хозяев. Но свободен ли ты, Мерлин, — единственный свободный человек в твоем мире?
— Ты говоришь: нарушение естественного закона — обуздание силы разумом. Но можно и перевернуть твои слова, ибо разум нуждается в силе, чтобы воплотить свои намерения, без нее он бессилен, о чем, со своей стороны, я могу только горько сожалеть; поэтому, мне кажется, справедливее было бы сказать, что они прикованы друг к другу. Благодаря чему я — не меньший раб, чем ты, а ты — так же свободен, как и я. Это взаимное подчинение силы и разума существовало уже в моем деде, чья мудрость была воспитана грубой силой, и в Пендрагоне, в котором их соотношение было обратным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13