граф едет на одной из них, а прочих ведут следом служители в богатых ливреях.
Я надеялся обнаружить среди реликвий и древностей графского дворца образчики доспехов и оружия гранадских мавров: я слышал, что такие трофеи хранятся у потомков покорителей Гранады, но тут мне не повезло. Любопытство мое на этот счет было вызвано тем, что многие имеют самое ложное представление об одежде испанских мавров, воображая их одетыми по-восточному. Напротив того, их же собственные летописцы свидетельствуют, что они многое переняли у христиан. Так, например, тюрбаны, без которых мусульман прямо-таки не мыслят, они носить перестали; только в западных провинциях этот убор еще украшал головы знати, богачей и правительственных чиновников. Вместо них в обычай вошла шерстяная шапка, красная или зеленая – вероятно, такая же, как у берберов, известная под названием туниски, или фески; ее и посейчас всюду носят на Востоке, правда, чаще всего под тюрбаном. Евреям были предписаны желтые фески.
В Мурсии, Валенсии и других восточных провинциях лица высшего сословия появлялись на люди и с непокрытой головой. Царь-воитель Абен Гуд никогда не носил тюрбана, равно как и его соперник Альгамар, основатель Альгамбры. Короткий плащ, именуемый тайласан, подобный принятому в Испании в шестнадцатом-семнадцатом столетиях, носили во всех сословиях. У него имелся капюшон или клобук, который люди знатные иногда накидывали на голову; простолюдинам так делать не полагалось.
Военный доспех мавританского витязя тринадцатого столетия, описанный Ибн Сайдом, был почти такой же, как у христиан. Поверх кольчуги и лат надевалась короткая алая туника. Шлем был из полированной стали, щит висел за спиной, в руке – огромное копье с широким наконечником, нередко двойным. Седло громоздкое, с высокой лукой спереди и сзади; за всадником трепетал длинный стяг.
Ко времени Аль Хаттиба Гранадского, который писал в четырнадцатом веке, андалузские мусульмане вернулись к восточным обычаям и стали снова облачаться и вооружаться на арабский манер: легкий шлем, тонкий панцирь из стали отличной закалки, длинная пика, обычно тростниковая, арабское седло и щит из сложенной вдвое шкуры антилопы. Любопытно, что у гранадских рыцарей тогда был в обычае особенно пышный доспех и наряд. Оружье их было изукрашено серебром и золотом. Клинки сабель были из лучшей дамасской стали, в финифтяных ножнах богатой отделки, пояса золотой филиграни усыпаны каменьями, в каменьях и рукояти их фесских кинжалов, а на пиках – пестрые вымпелы. Под стать вооружению были и кони в расшитых бархатных чепраках.
Это подробное описание, данное видным летописцем-современником, удостоверяет пышные образы старинных мавритано-испанских баллад, в подлинности которых порою сомневаются, и дает живое представление о блестящем убранстве гранадских рыцарей, собравшихся в поход или состязающихся на ристалищах Виваррамблы.
Хенералифе
Высоко над Альгамброй, на взлобье горы, среди висячих садов и великолепных террас, видны горделивые башни и белые стены Хенералифе, прекрасного дворца, памятного по многим сказаниям. Здесь до сих пор стоят знаменитые гиганты кипарисы, восхищавшие еще мавров, – преданье связывает их с россказнями о Боабдиле и его супруге.
Здесь сохранились портреты многих участников романтической драмы покорения Гранады. Фердинанд и Изабелла, Понсе де Леон, доблестный маркиз да Кадис – и Гарсиласо де ла Вега, в яростном поединке одолевший мавра Тарфе, могучего исполина. Здесь висит и портрет, который долгое время считали изображеньем Боабдила, но говорят теперь, что это мавританский царь Абен Гуд, предок царевичей альмерийских. От одного из этих царевичей, перешедшего к концу войны под знамена Фердинанда и принявшего при крещении имя Дон Педро де Гранада Венегас, произошел нынешний владелец дворца, маркиз да Кампотехар. Однако владелец этот живет в чужих краях, и дворец перестал быть обиталищем царских потомков.
Между тем здесь есть все в угоду прихотливому вкусу сибарита южанина: изобилие плодов и цветов, тонкие ароматы, зеленые беседки и миртовые ограды, чистейший воздух и плеск струй. Я имел здесь возможность созерцать сцены, любезные художникам, изображающим дворцы и сады Юга. У дочери графа были именины, и к ней прибыли из Гранады подружки-сверстницы, чтоб весь долгий летний день играть и веселиться в прохладных чертогах и беседках мавританских дворцов. В Хенералифе поехали с утра. Одни разбежались по зеленым аллеям, итальянским лестницам, величавым террасам и мраморным балюстрадам. Другие, и я в их числе, уселись в открытой галерее или колоннаде, откуда открывался изумительный вид на Альгамбру, город и Вегу в глубокой низине – и на дальние горы у горизонта: все это волшебное зрелище мерцало и переливалось в струистом зное. Вскоре мы заслышали из долины Дарро вездесущие гитарные переборы и треск кастаньет: посреди горного склона, под деревьями расположилась веселая компания, и развлекалась она в истинно андалузском духе: одни лежали на траве, другие танцевали под музыку.
Эти виды и звуки, а также царственное уединение дворца, мягкая тишь и восхитительно ясная погода завораживали ум, и кто-то из нас, знаток здешних мест, припомнил поверья и сказанья, связанные с этим старым мавританским дворцом; они были «из тех, что навевают грезы», и они сложились у меня в нижеследующую легенду, которая, может статься, придется по вкусу читателю.
Легенда о царевиче Ахмеде аль Камеле, или Влюбленный скиталец
Жил-был в Гранаде один мавританский царь, и был у него единственный сын по имени Ахмед, прозванный придворными Аль Камель, то есть несравненный, ибо они безошибочным глазом углядели в младенце признаки достоинств еще небывалых. Такое их прозренье подтвердили и звездочеты: благосклонные светила предвещали, что из него выйдет достойнейший царевич и превосходный государь. Одно только облачко набегало на его судьбу, и то розоватое: царевич будет влюбчив, а нежная страсть добра ему не сулит. Если его, однако, до поры уберегут от любовных соблазнов, то никакой беды не случится и дальнейшая жизнь его потечет как нельзя более счастливо.
Чтоб избежать подобных злоключений, царь мудро порешил взрастить сына затворником, оберегая его взор от женских лиц, а слух – от самого имени любви. С этой целью он построил прекрасный дворец на горном уступе над Альгамброй, окружил его пышными садами и оградил высокими стенами: тот самый дворец, который нынче называется Хенералифе. Юного царевича поселили в этом дворце, а его надзирателем и наставником был назначен Эбен Бонаббен, один из самых сухих и рассудительных арабских мудрецов; большую часть жизни он провел в Египте, изучая иероглифы и рыская по гробницам и пирамидам, и взору его куда милее была египетская мумия, чем пленительная красотка. Мудрецу велено было наставить царевича во всех науках, но ни под каким видом не сообщать ему ничего о любви.
– Береги его как знаешь и действуй по усмотрению, – сказал царь, – и запомни, о Эбен Бонаббен, что, если мой сын, будучи под твоею опекой, проведает об этом хоть что-нибудь, ты ответишь головою.
При этой угрозе сухая усмешка покорежила иссохшее лицо Эбен Бонаббена.
– Будьте, ваше величество, так же спокойны за своего сына, как я за свою голову: я ли стану давать ему уроки этой нелепой страсти?
Так, под недреманным оком философа, царевич рос в уединении дворца и тишине садов. Прислуживали ему черные рабы – немые исполины, которые ничего не знали о любви, а если и знали, то помалкивали за неименьем языка. Особенно заботился Эбен Бонаббен о его умственном воспитании, желая приобщить его к тайнам египетского чернокнижия; но царевич не радовал наставника успехами, и скоро стало ясно, что философа из него не выйдет.
Для царского сына он, однако, был удивительно послушлив и готов следовать любому совету – последнему из полученных. Он подавлял зевоту и терпеливо внимал длинным ученым речам Эбен Бонаббена, из которых узнал кое-что почти обо всем. Безмятежно дожив до двадцати лет, он знал больше всякого другого царевича – но о любви не ведал ничего.
И тут на царевича вдруг что-то нашло. Он совсем забросил занятия, стал разгуливать по садам и мечтать возле фонтанов. Он был немного научен музыке и теперь прямо-таки пристрастился к ней и даже начал склоняться к поэзии. Мудрый Эбен Бонаббен обеспокоился и попробовал было отвлечь его от этих пустых капризов, усадив за трезвую алгебру, но царевич наотрез отказался вникать в нее.
– Терпеть не могу алгебры, – сказал он, – по-моему, это гадость. Она ничего не говорит моему сердцу.
На это мудрый Эбен Бонаббен покачал иссохшею головой. «Конец всякой философии, – подумал он. – Царевич обнаружил, что у него есть сердце!» С опаской следил он за своим учеником, видя, как в нем взыграли нежные чувства, пока беспредметные. Он бродил по садам Хенералифе в каком-то опьянении и сам не понимал отчего. Иногда он сидел, погруженный в сладостные грезы, потом хватал лютню и извлекал из нее умильные звуки; потом отбрасывал ее, разражаясь вздохами и возгласами. Постепенно эта неясная влюбленность распространилась на предметы неодушевленные: у него появились любимые цветы, за которыми он ухаживал с нежной заботой, потом – деревья, и особенно одно, стройное и густолиственное. Царевич предался ему всей душою: вырезал на коре свое имя, увешал ветви гирляндами, сочинял и пел куплеты под лютню в его честь.
Глядя на то, что творится с воспитанником, Эбен Бонаббен вконец растревожился. Царевич вплотную приблизился к запретному, и малейший намек мог поведать ему роковую тайну. Чтоб не погубить юношу и не расстаться с головой, Эбен Бонаббен поспешно отдалил его от соблазнов сада и упрятал в самую высокую башню Хенералифе. Там были прекрасные покои, оттуда открывалась безбрежная даль, а душистые зефиры и чарующие беседки, столь опасные для неокрепших чувств Ахмеда, остались далеко внизу.
Но как было примирить его с заточением, чем скрасить часы скуки? Почти все занимательное мудрец уже преподал ему, а об алгебре царевич и слышать не хотел. По счастью, в Египте Эбен Бонаббена обучил языку птиц один еврейский раввин, до которого знание это передавалось из уст в уста от Соломона премудрого, а тот перенял его у царицы Савской. Когда царевичу было предложено изучить этот язык, глаза его вспыхнули, и он взялся за дело так усердно, что скоро сравнялся в познаниях со своим учителем.
Он больше не чувствовал себя в заточении: кругом были собеседники. Сначала он познакомился с ястребом, который угнездился в бойнице наверху башни и парил над всею долиной в поисках добычи. Царевичу он не слишком понравился. Это был обыкновенный воздушный разбойник, наглый и хвастливый, и толковал он лишь о грабеже и кровопролитии.
Другим его знакомцем стал сыч весьма высокоумного вида, с большущей головой и вытаращенными глазами; днем он сидел в бойнице, пялился и хлопал глазами, а ночью где-то пропадал. Он считал себя кладезем премудрости, поговаривал о звездах и луне, намекал на свою причастность черной магии и был большим любителем умозрений; царевич находил, что он разглагольствует даже докучнее, чем мудрый Эбен Бонаббен.
Был еще нетопырь, который весь день висел вверх ногами в темном углу под сводом, однако в сумерках тоже улетал, тяжело и неуклюже. Представление обо всем у него было сумрачное, он издевался не приглядываясь и не радовался ничему.
И, наконец, был стриж, в котором сперва царевич души не чаял. Он был остер на язык, но до крайн©сти непоседлив, суетлив и вечно куда-нибудь торопился; поговорить с ним как следует почти никогда не удавалось. Наконец стало ясно, что он просто нахватанный пустозвон, всезнайка, который не знает ничего толком.
Только с этими крылатыми соседями царевич и мог поговорить на новоизученном языке: башня была высокая, и другие птицы туда не залетали. Скоро он устал от своих новых знакомых, беседы с которыми так мало давали уму и совсем ничего – сердцу, и постепенно погрузился в прежнее уныние. Зима миновала, настала весна, зеленая, цветущая, напоенная свежестью, а с нею и радостная птичья пора браков и гнезд. Рощи и сады Хенералифе как бы внезапно огласились песнями и щебетом, которые достигли ушей одинокого царевича. И со всех сторон неслось и звучало одно и то же: любовь, любовь, любовь – неслось и отзывалось эхом, на все лады, на все голоса. Царевич внимал с молчаливым недоуменьем. «Что такое любовь, – думал он, – которою все полно вокруг и о которой я ничего не знаю?» Он обратился с этим вопросом к своему приятелю ястребу. Пернатый головорез отвечал брезгливо.
– Это уж ты спрашивай, – сказал он, – у жалких и мирных земных пташек, созданных на прокорм нам, владыкам воздуха. Мое дело – война, моя услада – битва. Я – воитель и знать не знаю, что такое любовь.
Царевич с отвращением ушел от него и направился к сычу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
Я надеялся обнаружить среди реликвий и древностей графского дворца образчики доспехов и оружия гранадских мавров: я слышал, что такие трофеи хранятся у потомков покорителей Гранады, но тут мне не повезло. Любопытство мое на этот счет было вызвано тем, что многие имеют самое ложное представление об одежде испанских мавров, воображая их одетыми по-восточному. Напротив того, их же собственные летописцы свидетельствуют, что они многое переняли у христиан. Так, например, тюрбаны, без которых мусульман прямо-таки не мыслят, они носить перестали; только в западных провинциях этот убор еще украшал головы знати, богачей и правительственных чиновников. Вместо них в обычай вошла шерстяная шапка, красная или зеленая – вероятно, такая же, как у берберов, известная под названием туниски, или фески; ее и посейчас всюду носят на Востоке, правда, чаще всего под тюрбаном. Евреям были предписаны желтые фески.
В Мурсии, Валенсии и других восточных провинциях лица высшего сословия появлялись на люди и с непокрытой головой. Царь-воитель Абен Гуд никогда не носил тюрбана, равно как и его соперник Альгамар, основатель Альгамбры. Короткий плащ, именуемый тайласан, подобный принятому в Испании в шестнадцатом-семнадцатом столетиях, носили во всех сословиях. У него имелся капюшон или клобук, который люди знатные иногда накидывали на голову; простолюдинам так делать не полагалось.
Военный доспех мавританского витязя тринадцатого столетия, описанный Ибн Сайдом, был почти такой же, как у христиан. Поверх кольчуги и лат надевалась короткая алая туника. Шлем был из полированной стали, щит висел за спиной, в руке – огромное копье с широким наконечником, нередко двойным. Седло громоздкое, с высокой лукой спереди и сзади; за всадником трепетал длинный стяг.
Ко времени Аль Хаттиба Гранадского, который писал в четырнадцатом веке, андалузские мусульмане вернулись к восточным обычаям и стали снова облачаться и вооружаться на арабский манер: легкий шлем, тонкий панцирь из стали отличной закалки, длинная пика, обычно тростниковая, арабское седло и щит из сложенной вдвое шкуры антилопы. Любопытно, что у гранадских рыцарей тогда был в обычае особенно пышный доспех и наряд. Оружье их было изукрашено серебром и золотом. Клинки сабель были из лучшей дамасской стали, в финифтяных ножнах богатой отделки, пояса золотой филиграни усыпаны каменьями, в каменьях и рукояти их фесских кинжалов, а на пиках – пестрые вымпелы. Под стать вооружению были и кони в расшитых бархатных чепраках.
Это подробное описание, данное видным летописцем-современником, удостоверяет пышные образы старинных мавритано-испанских баллад, в подлинности которых порою сомневаются, и дает живое представление о блестящем убранстве гранадских рыцарей, собравшихся в поход или состязающихся на ристалищах Виваррамблы.
Хенералифе
Высоко над Альгамброй, на взлобье горы, среди висячих садов и великолепных террас, видны горделивые башни и белые стены Хенералифе, прекрасного дворца, памятного по многим сказаниям. Здесь до сих пор стоят знаменитые гиганты кипарисы, восхищавшие еще мавров, – преданье связывает их с россказнями о Боабдиле и его супруге.
Здесь сохранились портреты многих участников романтической драмы покорения Гранады. Фердинанд и Изабелла, Понсе де Леон, доблестный маркиз да Кадис – и Гарсиласо де ла Вега, в яростном поединке одолевший мавра Тарфе, могучего исполина. Здесь висит и портрет, который долгое время считали изображеньем Боабдила, но говорят теперь, что это мавританский царь Абен Гуд, предок царевичей альмерийских. От одного из этих царевичей, перешедшего к концу войны под знамена Фердинанда и принявшего при крещении имя Дон Педро де Гранада Венегас, произошел нынешний владелец дворца, маркиз да Кампотехар. Однако владелец этот живет в чужих краях, и дворец перестал быть обиталищем царских потомков.
Между тем здесь есть все в угоду прихотливому вкусу сибарита южанина: изобилие плодов и цветов, тонкие ароматы, зеленые беседки и миртовые ограды, чистейший воздух и плеск струй. Я имел здесь возможность созерцать сцены, любезные художникам, изображающим дворцы и сады Юга. У дочери графа были именины, и к ней прибыли из Гранады подружки-сверстницы, чтоб весь долгий летний день играть и веселиться в прохладных чертогах и беседках мавританских дворцов. В Хенералифе поехали с утра. Одни разбежались по зеленым аллеям, итальянским лестницам, величавым террасам и мраморным балюстрадам. Другие, и я в их числе, уселись в открытой галерее или колоннаде, откуда открывался изумительный вид на Альгамбру, город и Вегу в глубокой низине – и на дальние горы у горизонта: все это волшебное зрелище мерцало и переливалось в струистом зное. Вскоре мы заслышали из долины Дарро вездесущие гитарные переборы и треск кастаньет: посреди горного склона, под деревьями расположилась веселая компания, и развлекалась она в истинно андалузском духе: одни лежали на траве, другие танцевали под музыку.
Эти виды и звуки, а также царственное уединение дворца, мягкая тишь и восхитительно ясная погода завораживали ум, и кто-то из нас, знаток здешних мест, припомнил поверья и сказанья, связанные с этим старым мавританским дворцом; они были «из тех, что навевают грезы», и они сложились у меня в нижеследующую легенду, которая, может статься, придется по вкусу читателю.
Легенда о царевиче Ахмеде аль Камеле, или Влюбленный скиталец
Жил-был в Гранаде один мавританский царь, и был у него единственный сын по имени Ахмед, прозванный придворными Аль Камель, то есть несравненный, ибо они безошибочным глазом углядели в младенце признаки достоинств еще небывалых. Такое их прозренье подтвердили и звездочеты: благосклонные светила предвещали, что из него выйдет достойнейший царевич и превосходный государь. Одно только облачко набегало на его судьбу, и то розоватое: царевич будет влюбчив, а нежная страсть добра ему не сулит. Если его, однако, до поры уберегут от любовных соблазнов, то никакой беды не случится и дальнейшая жизнь его потечет как нельзя более счастливо.
Чтоб избежать подобных злоключений, царь мудро порешил взрастить сына затворником, оберегая его взор от женских лиц, а слух – от самого имени любви. С этой целью он построил прекрасный дворец на горном уступе над Альгамброй, окружил его пышными садами и оградил высокими стенами: тот самый дворец, который нынче называется Хенералифе. Юного царевича поселили в этом дворце, а его надзирателем и наставником был назначен Эбен Бонаббен, один из самых сухих и рассудительных арабских мудрецов; большую часть жизни он провел в Египте, изучая иероглифы и рыская по гробницам и пирамидам, и взору его куда милее была египетская мумия, чем пленительная красотка. Мудрецу велено было наставить царевича во всех науках, но ни под каким видом не сообщать ему ничего о любви.
– Береги его как знаешь и действуй по усмотрению, – сказал царь, – и запомни, о Эбен Бонаббен, что, если мой сын, будучи под твоею опекой, проведает об этом хоть что-нибудь, ты ответишь головою.
При этой угрозе сухая усмешка покорежила иссохшее лицо Эбен Бонаббена.
– Будьте, ваше величество, так же спокойны за своего сына, как я за свою голову: я ли стану давать ему уроки этой нелепой страсти?
Так, под недреманным оком философа, царевич рос в уединении дворца и тишине садов. Прислуживали ему черные рабы – немые исполины, которые ничего не знали о любви, а если и знали, то помалкивали за неименьем языка. Особенно заботился Эбен Бонаббен о его умственном воспитании, желая приобщить его к тайнам египетского чернокнижия; но царевич не радовал наставника успехами, и скоро стало ясно, что философа из него не выйдет.
Для царского сына он, однако, был удивительно послушлив и готов следовать любому совету – последнему из полученных. Он подавлял зевоту и терпеливо внимал длинным ученым речам Эбен Бонаббена, из которых узнал кое-что почти обо всем. Безмятежно дожив до двадцати лет, он знал больше всякого другого царевича – но о любви не ведал ничего.
И тут на царевича вдруг что-то нашло. Он совсем забросил занятия, стал разгуливать по садам и мечтать возле фонтанов. Он был немного научен музыке и теперь прямо-таки пристрастился к ней и даже начал склоняться к поэзии. Мудрый Эбен Бонаббен обеспокоился и попробовал было отвлечь его от этих пустых капризов, усадив за трезвую алгебру, но царевич наотрез отказался вникать в нее.
– Терпеть не могу алгебры, – сказал он, – по-моему, это гадость. Она ничего не говорит моему сердцу.
На это мудрый Эбен Бонаббен покачал иссохшею головой. «Конец всякой философии, – подумал он. – Царевич обнаружил, что у него есть сердце!» С опаской следил он за своим учеником, видя, как в нем взыграли нежные чувства, пока беспредметные. Он бродил по садам Хенералифе в каком-то опьянении и сам не понимал отчего. Иногда он сидел, погруженный в сладостные грезы, потом хватал лютню и извлекал из нее умильные звуки; потом отбрасывал ее, разражаясь вздохами и возгласами. Постепенно эта неясная влюбленность распространилась на предметы неодушевленные: у него появились любимые цветы, за которыми он ухаживал с нежной заботой, потом – деревья, и особенно одно, стройное и густолиственное. Царевич предался ему всей душою: вырезал на коре свое имя, увешал ветви гирляндами, сочинял и пел куплеты под лютню в его честь.
Глядя на то, что творится с воспитанником, Эбен Бонаббен вконец растревожился. Царевич вплотную приблизился к запретному, и малейший намек мог поведать ему роковую тайну. Чтоб не погубить юношу и не расстаться с головой, Эбен Бонаббен поспешно отдалил его от соблазнов сада и упрятал в самую высокую башню Хенералифе. Там были прекрасные покои, оттуда открывалась безбрежная даль, а душистые зефиры и чарующие беседки, столь опасные для неокрепших чувств Ахмеда, остались далеко внизу.
Но как было примирить его с заточением, чем скрасить часы скуки? Почти все занимательное мудрец уже преподал ему, а об алгебре царевич и слышать не хотел. По счастью, в Египте Эбен Бонаббена обучил языку птиц один еврейский раввин, до которого знание это передавалось из уст в уста от Соломона премудрого, а тот перенял его у царицы Савской. Когда царевичу было предложено изучить этот язык, глаза его вспыхнули, и он взялся за дело так усердно, что скоро сравнялся в познаниях со своим учителем.
Он больше не чувствовал себя в заточении: кругом были собеседники. Сначала он познакомился с ястребом, который угнездился в бойнице наверху башни и парил над всею долиной в поисках добычи. Царевичу он не слишком понравился. Это был обыкновенный воздушный разбойник, наглый и хвастливый, и толковал он лишь о грабеже и кровопролитии.
Другим его знакомцем стал сыч весьма высокоумного вида, с большущей головой и вытаращенными глазами; днем он сидел в бойнице, пялился и хлопал глазами, а ночью где-то пропадал. Он считал себя кладезем премудрости, поговаривал о звездах и луне, намекал на свою причастность черной магии и был большим любителем умозрений; царевич находил, что он разглагольствует даже докучнее, чем мудрый Эбен Бонаббен.
Был еще нетопырь, который весь день висел вверх ногами в темном углу под сводом, однако в сумерках тоже улетал, тяжело и неуклюже. Представление обо всем у него было сумрачное, он издевался не приглядываясь и не радовался ничему.
И, наконец, был стриж, в котором сперва царевич души не чаял. Он был остер на язык, но до крайн©сти непоседлив, суетлив и вечно куда-нибудь торопился; поговорить с ним как следует почти никогда не удавалось. Наконец стало ясно, что он просто нахватанный пустозвон, всезнайка, который не знает ничего толком.
Только с этими крылатыми соседями царевич и мог поговорить на новоизученном языке: башня была высокая, и другие птицы туда не залетали. Скоро он устал от своих новых знакомых, беседы с которыми так мало давали уму и совсем ничего – сердцу, и постепенно погрузился в прежнее уныние. Зима миновала, настала весна, зеленая, цветущая, напоенная свежестью, а с нею и радостная птичья пора браков и гнезд. Рощи и сады Хенералифе как бы внезапно огласились песнями и щебетом, которые достигли ушей одинокого царевича. И со всех сторон неслось и звучало одно и то же: любовь, любовь, любовь – неслось и отзывалось эхом, на все лады, на все голоса. Царевич внимал с молчаливым недоуменьем. «Что такое любовь, – думал он, – которою все полно вокруг и о которой я ничего не знаю?» Он обратился с этим вопросом к своему приятелю ястребу. Пернатый головорез отвечал брезгливо.
– Это уж ты спрашивай, – сказал он, – у жалких и мирных земных пташек, созданных на прокорм нам, владыкам воздуха. Мое дело – война, моя услада – битва. Я – воитель и знать не знаю, что такое любовь.
Царевич с отвращением ушел от него и направился к сычу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45