Он пятится так мимо поворота на Олинджер до ровного участка между Пилюлей и следующим невысоким холмом по пути в Олтон.
И хотя теперь, взяв разгон, машина быстрее преодолевает первую половину подъема, она буксует и останавливается, чуть-чуть не доехав до того места, где застряла в первый раз. Их прежний след двумя бороздами темнеет при свете фар.
И вдруг от их голов ложатся вперед длинные тени. Какая-то машина поднимается на холм. Ее фары увеличиваются, сверкают, врываются в метель, как крик, и огибают их; это новенький зеленый «додж». Гремя цепями, он проезжает мимо, преодолевает самую крутую часть склона, прибавляет скорость и исчезает. Неподвижные фары «бьюика» освещают отпечатки цепей на появившихся колеях. А снег, падая, все искрится.
— Придется и нам надеть цепи, — говорит Питер отцу. — Тут всего ярдов двадцать одолеть, и выедем на нашу дорогу. А на Файр-хилл подъем не такой крутой.
— Заметь, этот негодяй не предложил взять нас на буксир.
— Еще чего. Он и сам-то насилу взобрался.
— Я на его месте поступил бы не так.
— Но таких, как ты, больше нет, папа! Таких, как ты, на свете больше нет!
Он уже кричит, видя, что отец, сжимая руль, уронил голову на руки. Питера пугает эта поза отчаяния. Он хочет ободрить отца, но слова, невысказанные, застревают у него в горле. Наконец он спрашивает робко:
— А цепи у нас есть?
Отец выпрямляется и говорит:
— Есть, да только здесь нам их не надеть, машина соскользнет с домкрата. Надо опять спуститься на ровное место.
Он снова открывает дверцу, высовывается и подает машину назад, вниз, по снегу, розовеющему в свете задних фонарей. Снежинки, влетая в открытую дверцу, колют Питеру лицо и руки. Он засовывает руки в карманы куртки.
У подножия холма оба выходят. Они открывают багажник и пытаются поднять домкратом задние колеса. Переносной лампочки у них нет, и дело подвигается с трудом. Снег на обочине глубиной дюймов в шесть, и, пытаясь поднять над ним колеса, они слишком высоко выдвигают рейку домкрата. Машина заваливается набок, а рейка пулей взлетает вверх и падает посреди шоссе.
— О черт! — говорит Колдуэлл. — Этак и угробиться недолго.
Он не двигается, и Питер сам подбирает рейку. Держа ее в одной руке, он ищет на обочине камень, чтобы подложить под передние колеса, но вся земля занесена снегом.
Отец стоит, глядя на верхушки сосен, которые, словно черные ангелы, парят высоко над ними среди метели. Питеру кажется, что мысль отца описывает широкие круги, как коршун, рыщущий в лиловатом тумане неба. Потом она возвращается на землю, отец с сыном вместе подводят домкрат под бампер, и на этот раз им удается поднять колеса. Но тут оказывается, что они не умеют закреплять цепи. В темноте ничего не видно, и онемевшие на морозе пальцы не справляются с делом. Питер долго смотрит, как отец ползает в снегу вокруг колеса. Ни одна машина не проходит мимо них. Движение по Сто двадцать второй линии прекратилось. Вот отец совсем уж было закрепил цепь, но тут она соскальзывает у него под рукой. С рыданием или проклятием, заглушенным ветром, Колдуэлл выпрямляется и обеими руками швыряет спутанную паутину железных звеньев в мягкий снег. Цепь пробивает в снегу ямку, словно упавшая птица.
— Надо сперва закрепить изнутри защелку, — говорит Питер.
Он откапывает цепь, становится на колени и заползает под машину. Он уже представляет себе, как отец скажет матери: «Я ума не мог приложить, что делать, а мальчик берет цепи, лезет под машину и закрепляет их намертво, просто удивительно, откуда у него такие технические навыки». Колесо скользит в руках. Несколько раз, когда Питер уже напяливает на шину громоздкую кольчугу, колесо лениво поворачивается и стряхивает ее с себя, как раздевающаяся девушка — платье. Отец держит колесо, и Питер начинает сначала. Под кузовом воняет резиной, застарелой ржавчиной, бензином, маслом, и эти запахи похожи на угрожающий шепот. Питер вспоминает, как машина завалилась с домкрата, живо представляет себе, как рессоры и ось размозжат ему голову. Одно хорошо — тут внизу ни ветра, ни снега.
Вся хитрость в том, чтобы закрепить маленькую защелку. Он находит эту защелку и на ощупь определяет, как она закрепляется. Ему почти удается справиться с ней. Остается дожать самую малость. Он жмет так сильно, что по всему его телу приходит дрожь; низ живота ноет; металл глубоко врезается в пальцы. Он молится и с ужасом чувствует, что металл все равно не уступит, как ни была бы ничтожна эта уступка. Защелка упорствует, Он визжит в отчаянии:
— Никак!
Отец кричит:
— Ну ее к черту! Вылезай!
Питер послушно встает, стряхивает с себя снег. Они с отцом растерянно смотрят друг на друга.
— Не выходит, — говорит он, как будто это не ясно само собой.
Отец говорит:
— Ты справлялся куда лучше меня. Садись, поедем ночевать в Олтон. Семь бед — один ответ.
Они кладут цепи в багажник и пытаются опустить домкрат. Но даже этот путь к отступлению отрезан. Рычажок, который должен менять направление домкрата, беспомощно болтается на своей оси. Каждый поворот рукоятки поднимает машину все выше. Снег летит в лицо; вой ветра рвет барабанные перепонки; терпеть больше нет сил. Кажется, сама метель всей своей шуршащей, колеблющейся тяжестью повисла на этом проклятом испорченном домкрате.
— Сейчас я ему покажу, — говорит Колдуэлл. — Отойди-ка, сынок.
Он залезает в машину, заводит мотор и подает машину вперед. На миг рейка домкрата сгибается в дугу, и Питер ждет, что она, как стрела, полетит в метель. Но сам бампер не выдерживает нагрузки, и машину вдруг бросает на рессоры с таким звуком, как будто ломаются ледяные сосульки. Полукруглая впадина по нижнему краю заднего бампера навсегда останется на память об этой ночи. Питер собирает части домкрата, бросает их в багажник и садится рядом с отцом.
Пользуясь тем, что машину заносит, Колдуэлл быстро разворачивает ее и направляет в сторону Олтона. Но с тех пор, как они проехали по этой дороге, прошел час; снегу выпало еще на дюйм, и он не укатан, так как движение совсем прекратилось. Едва заметный подъем из низины за Пилюлей, такой пологий, что обычно, когда он проносится под автомобилем, его просто не замечаешь, теперь оказывается крутым и неприступным. Задние колеса непрестанно буксуют. Прозрачные щели в переднем стекле еще больше суживаются, покрываются пушистым налетом; небесные закрома, из которых густо сеялся снег, теперь совсем распахнулись. Трижды «бьюик» рвется вперед, пытаясь подняться на пологий склон, и всякий раз увязает в снегу. Наконец Колдуэлл дает полный газ, и задние колеса с визгом заносят машину в снежную целину, за обочину. Как раз на этом месте неглубокий овраг. Колдуэлл включает первую скорость и пытается вытащить машину, но снег цепко держит ее в своих призрачных объятиях. На губах у Колдуэлла выступает серебристая пена. В отчаянии он включает заднюю передачу, и машина, рванувшись назад, окончательно застревает. Он глушит мотор.
И среди треволнений наступает мирная тишина. По крыше машины пробегает легкий шелест, как будто на нее сыплют песок. Перегретый мотор тихонько постукивает под капотом.
— Надо идти пешком, — говорит Колдуэлл. — Вернемся в Олинджер и переночуем у Гаммелов. Это меньше трех миль. Дойдешь?
— Придется, — говорит Питер.
— Вот несчастье, на тебе даже галош нет.
— На тебе тоже.
— Ну, мне-то все равно, я человек конченый. — Помолчав, он добавляет: — Не можем же мы здесь остаться.
— К черту, — говорит Питер. — Знаю. Все знаю, хватит говорить об этом. Хватит вообще говорить. Пойдем.
— Будь твой отец хоть немного мужчиной, мы одолели бы этот подъем.
— И застряли бы еще где-нибудь. Ты не виноват. Никто не виноват, господь бог виноват. Сделай одолжение, помолчи.
Питер выходит из машины и некоторое время идет впереди отца. Они шагают по колеям, оставленным их «бьюиком», вверх по холму, мимо еврейского кладбища. Питеру трудно ставить одну ногу прямо перед другой, как, говорят, ходят индейцы. Ветер заставляет его сутулиться. Здесь, под защитой сосен, он дует не очень сильно, но настойчиво, шевелит волосы и трогает голову Питера ледяными пальцами. Кладбище отделено от дороги серой каменной оградой; у каждого торчащего из снега камня выросла белая борода. Где-то под непроглядной пеленой уютно лежит в своем склепе с колоннами Эб Кон. И это почему-то успокаивает Питера. Ему кажется, что и его «я» тоже надежно укрыто под костяным куполом черепа.
На равнине за кладбищем сосны редеют и ветер лютует, снова и снова пронизывая его насквозь. Питер становится совсем прозрачным — скелет из мыслей. С любопытством, словно бы со стороны, он смотрит, как его ноги, покорно, будто вьючный скот, бредут по сыпучему снегу; несоразмерность между длиной шагов и расстоянием до Олинджера так велика, что впереди у Питера целая бесконечность, неограниченный досуг. Он пользуется этим досугом и раздумывает о крайнем физическом напряжении. В этом явлении есть резкая простота. Сначала пропадают все мысли о прошлом и будущем, потом немеют чувства, переставая воспринимать окружающий мир. И, наконец, отключаются конечности — руки, ноги, пальцы. Если напряжение не исчезает, если упрямое стремление к чему-то лучшему еще живет в человеке, перестают ощущаться кончик носа, подбородок и сама голова; они не исчезают совершенно, а, так сказать, удаляются за пределы того ограниченного, минимального пространства, удивительно плотного и замкнутого, которое одно остается от некогда обширного и гордого царства человеческого «я». И Питер словно откуда-то издалека видит, как его отец, теперь идущий рядом с ним, прикрывая его своим телом от ветра, снимает с себя вязаную шапчонку и натягивает ее на застывшую голову сына.
8
Любовь моя, слушай. Ты не спишь? Впрочем, неважно. В Западном Олтоне был городской музей, окруженный великолепным парком, где на каждом дереве висела табличка с названием. Черные лебеди, охорашиваясь, плавали парами по мутному озерцу, образованному у запруды неглубоким ручьем, который назывался здесь Линэйп. В Олинджере его называли Тилден-крик, но ручей был тот же самый. По воскресеньям мы с мамой часто ходили в музей, эту единственную доступную нам сокровищницу культуры, по тихой, тенистой дорожке, которая тянулась вдоль ручья от одного города до другого. Это пространство около мили, тогда еще не застроенное, было остатком прошлого. Мы пересекали старый ипподром, заброшенный и поросший травой, проходили мимо нескольких ферм с домами из плитняка — около каждого, как ребенок около матери, жалась беленькая пристройка, тоже из плитняка. Быстро перейдя шоссе, которое разветвлялось здесь на три дороги разной ширины, мы оказывались в узкой аллее музейного парка, где нас окружал совсем уже древний мир, Аркадия. Утки и лягушки наперебой хрипло и ликующе кричали на заболоченном озере, проглядывавшем сквозь заросли вишен, лип, акаций и диких яблонь. Мама знала все растения и всех птиц, она называла их мне, но я тут же их забывал, пока мы шли по усыпанной гравием дорожке, которая кое-где расширялась, образуя маленькие круглые площадки с бассейнами, где купались птички, и скамьями, так что порой мы вспугивали обнявшуюся влюбленную парочку, и они смотрели нам вслед потемневшими, круглыми глазами. Один раз я спросил маму, что они делают, и она ответила со странной нежностью: «Вьют гнездышко».
А потом на нас веяло холодком с озера, слышались резкие солоноватые крики лебедей и сквозь легендарную черную листву высокого бука показывался бледно-желтый карниз музея, а над ним — сверкавшая на солнце стеклянная крыша с фисташково-зелеными рамами. Мы проходили через автомобильную стоянку, вызывавшую у меня чувство зависти и стыда, потому что у нас в то время автомобиля не было, шли по дорожке для пешеходов, среди детишек, которые несли пакетики с хлебными крошками для голубей, поднимались по широкой лестнице, где нарядные, по-летнему легко одетые люди щелкали фотоаппаратами и жевали бутерброды, развернув целлофановую обертку, и входили в высокий, как храм, вестибюль музея. Вход был бесплатный. В подвальном этаже летом занимался кружок любителей природы, тоже бесплатный. Один раз мама предложила мне пойти туда. На первом занятии все наблюдали, как змея в стеклянном ящике заглатывает живьем пищащую полевую мышь. А на второе занятие я уже не пошел. В нижнем этаже была выставка для школьников — застывшие чучела и древние эскимосские, китайские и полинезийские изделия, витрина за витриной, строго классифицированные, герметически закрытые. Была там еще безносая мумия, и вокруг нее всегда толпились люди. В детстве этот этаж внушал мне страх. Всюду смерть; кто подумал бы, что ее может быть так много? Второй этаж был отведен произведениям искусства, там все больше висели картины местных художников, хоть и неуклюжие, странные и неправильные, но сиявшие наивностью и надеждой — надеждой схватить и навсегда удержать нечто, возникающее всякий раз, как кисть касается полотна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
И хотя теперь, взяв разгон, машина быстрее преодолевает первую половину подъема, она буксует и останавливается, чуть-чуть не доехав до того места, где застряла в первый раз. Их прежний след двумя бороздами темнеет при свете фар.
И вдруг от их голов ложатся вперед длинные тени. Какая-то машина поднимается на холм. Ее фары увеличиваются, сверкают, врываются в метель, как крик, и огибают их; это новенький зеленый «додж». Гремя цепями, он проезжает мимо, преодолевает самую крутую часть склона, прибавляет скорость и исчезает. Неподвижные фары «бьюика» освещают отпечатки цепей на появившихся колеях. А снег, падая, все искрится.
— Придется и нам надеть цепи, — говорит Питер отцу. — Тут всего ярдов двадцать одолеть, и выедем на нашу дорогу. А на Файр-хилл подъем не такой крутой.
— Заметь, этот негодяй не предложил взять нас на буксир.
— Еще чего. Он и сам-то насилу взобрался.
— Я на его месте поступил бы не так.
— Но таких, как ты, больше нет, папа! Таких, как ты, на свете больше нет!
Он уже кричит, видя, что отец, сжимая руль, уронил голову на руки. Питера пугает эта поза отчаяния. Он хочет ободрить отца, но слова, невысказанные, застревают у него в горле. Наконец он спрашивает робко:
— А цепи у нас есть?
Отец выпрямляется и говорит:
— Есть, да только здесь нам их не надеть, машина соскользнет с домкрата. Надо опять спуститься на ровное место.
Он снова открывает дверцу, высовывается и подает машину назад, вниз, по снегу, розовеющему в свете задних фонарей. Снежинки, влетая в открытую дверцу, колют Питеру лицо и руки. Он засовывает руки в карманы куртки.
У подножия холма оба выходят. Они открывают багажник и пытаются поднять домкратом задние колеса. Переносной лампочки у них нет, и дело подвигается с трудом. Снег на обочине глубиной дюймов в шесть, и, пытаясь поднять над ним колеса, они слишком высоко выдвигают рейку домкрата. Машина заваливается набок, а рейка пулей взлетает вверх и падает посреди шоссе.
— О черт! — говорит Колдуэлл. — Этак и угробиться недолго.
Он не двигается, и Питер сам подбирает рейку. Держа ее в одной руке, он ищет на обочине камень, чтобы подложить под передние колеса, но вся земля занесена снегом.
Отец стоит, глядя на верхушки сосен, которые, словно черные ангелы, парят высоко над ними среди метели. Питеру кажется, что мысль отца описывает широкие круги, как коршун, рыщущий в лиловатом тумане неба. Потом она возвращается на землю, отец с сыном вместе подводят домкрат под бампер, и на этот раз им удается поднять колеса. Но тут оказывается, что они не умеют закреплять цепи. В темноте ничего не видно, и онемевшие на морозе пальцы не справляются с делом. Питер долго смотрит, как отец ползает в снегу вокруг колеса. Ни одна машина не проходит мимо них. Движение по Сто двадцать второй линии прекратилось. Вот отец совсем уж было закрепил цепь, но тут она соскальзывает у него под рукой. С рыданием или проклятием, заглушенным ветром, Колдуэлл выпрямляется и обеими руками швыряет спутанную паутину железных звеньев в мягкий снег. Цепь пробивает в снегу ямку, словно упавшая птица.
— Надо сперва закрепить изнутри защелку, — говорит Питер.
Он откапывает цепь, становится на колени и заползает под машину. Он уже представляет себе, как отец скажет матери: «Я ума не мог приложить, что делать, а мальчик берет цепи, лезет под машину и закрепляет их намертво, просто удивительно, откуда у него такие технические навыки». Колесо скользит в руках. Несколько раз, когда Питер уже напяливает на шину громоздкую кольчугу, колесо лениво поворачивается и стряхивает ее с себя, как раздевающаяся девушка — платье. Отец держит колесо, и Питер начинает сначала. Под кузовом воняет резиной, застарелой ржавчиной, бензином, маслом, и эти запахи похожи на угрожающий шепот. Питер вспоминает, как машина завалилась с домкрата, живо представляет себе, как рессоры и ось размозжат ему голову. Одно хорошо — тут внизу ни ветра, ни снега.
Вся хитрость в том, чтобы закрепить маленькую защелку. Он находит эту защелку и на ощупь определяет, как она закрепляется. Ему почти удается справиться с ней. Остается дожать самую малость. Он жмет так сильно, что по всему его телу приходит дрожь; низ живота ноет; металл глубоко врезается в пальцы. Он молится и с ужасом чувствует, что металл все равно не уступит, как ни была бы ничтожна эта уступка. Защелка упорствует, Он визжит в отчаянии:
— Никак!
Отец кричит:
— Ну ее к черту! Вылезай!
Питер послушно встает, стряхивает с себя снег. Они с отцом растерянно смотрят друг на друга.
— Не выходит, — говорит он, как будто это не ясно само собой.
Отец говорит:
— Ты справлялся куда лучше меня. Садись, поедем ночевать в Олтон. Семь бед — один ответ.
Они кладут цепи в багажник и пытаются опустить домкрат. Но даже этот путь к отступлению отрезан. Рычажок, который должен менять направление домкрата, беспомощно болтается на своей оси. Каждый поворот рукоятки поднимает машину все выше. Снег летит в лицо; вой ветра рвет барабанные перепонки; терпеть больше нет сил. Кажется, сама метель всей своей шуршащей, колеблющейся тяжестью повисла на этом проклятом испорченном домкрате.
— Сейчас я ему покажу, — говорит Колдуэлл. — Отойди-ка, сынок.
Он залезает в машину, заводит мотор и подает машину вперед. На миг рейка домкрата сгибается в дугу, и Питер ждет, что она, как стрела, полетит в метель. Но сам бампер не выдерживает нагрузки, и машину вдруг бросает на рессоры с таким звуком, как будто ломаются ледяные сосульки. Полукруглая впадина по нижнему краю заднего бампера навсегда останется на память об этой ночи. Питер собирает части домкрата, бросает их в багажник и садится рядом с отцом.
Пользуясь тем, что машину заносит, Колдуэлл быстро разворачивает ее и направляет в сторону Олтона. Но с тех пор, как они проехали по этой дороге, прошел час; снегу выпало еще на дюйм, и он не укатан, так как движение совсем прекратилось. Едва заметный подъем из низины за Пилюлей, такой пологий, что обычно, когда он проносится под автомобилем, его просто не замечаешь, теперь оказывается крутым и неприступным. Задние колеса непрестанно буксуют. Прозрачные щели в переднем стекле еще больше суживаются, покрываются пушистым налетом; небесные закрома, из которых густо сеялся снег, теперь совсем распахнулись. Трижды «бьюик» рвется вперед, пытаясь подняться на пологий склон, и всякий раз увязает в снегу. Наконец Колдуэлл дает полный газ, и задние колеса с визгом заносят машину в снежную целину, за обочину. Как раз на этом месте неглубокий овраг. Колдуэлл включает первую скорость и пытается вытащить машину, но снег цепко держит ее в своих призрачных объятиях. На губах у Колдуэлла выступает серебристая пена. В отчаянии он включает заднюю передачу, и машина, рванувшись назад, окончательно застревает. Он глушит мотор.
И среди треволнений наступает мирная тишина. По крыше машины пробегает легкий шелест, как будто на нее сыплют песок. Перегретый мотор тихонько постукивает под капотом.
— Надо идти пешком, — говорит Колдуэлл. — Вернемся в Олинджер и переночуем у Гаммелов. Это меньше трех миль. Дойдешь?
— Придется, — говорит Питер.
— Вот несчастье, на тебе даже галош нет.
— На тебе тоже.
— Ну, мне-то все равно, я человек конченый. — Помолчав, он добавляет: — Не можем же мы здесь остаться.
— К черту, — говорит Питер. — Знаю. Все знаю, хватит говорить об этом. Хватит вообще говорить. Пойдем.
— Будь твой отец хоть немного мужчиной, мы одолели бы этот подъем.
— И застряли бы еще где-нибудь. Ты не виноват. Никто не виноват, господь бог виноват. Сделай одолжение, помолчи.
Питер выходит из машины и некоторое время идет впереди отца. Они шагают по колеям, оставленным их «бьюиком», вверх по холму, мимо еврейского кладбища. Питеру трудно ставить одну ногу прямо перед другой, как, говорят, ходят индейцы. Ветер заставляет его сутулиться. Здесь, под защитой сосен, он дует не очень сильно, но настойчиво, шевелит волосы и трогает голову Питера ледяными пальцами. Кладбище отделено от дороги серой каменной оградой; у каждого торчащего из снега камня выросла белая борода. Где-то под непроглядной пеленой уютно лежит в своем склепе с колоннами Эб Кон. И это почему-то успокаивает Питера. Ему кажется, что и его «я» тоже надежно укрыто под костяным куполом черепа.
На равнине за кладбищем сосны редеют и ветер лютует, снова и снова пронизывая его насквозь. Питер становится совсем прозрачным — скелет из мыслей. С любопытством, словно бы со стороны, он смотрит, как его ноги, покорно, будто вьючный скот, бредут по сыпучему снегу; несоразмерность между длиной шагов и расстоянием до Олинджера так велика, что впереди у Питера целая бесконечность, неограниченный досуг. Он пользуется этим досугом и раздумывает о крайнем физическом напряжении. В этом явлении есть резкая простота. Сначала пропадают все мысли о прошлом и будущем, потом немеют чувства, переставая воспринимать окружающий мир. И, наконец, отключаются конечности — руки, ноги, пальцы. Если напряжение не исчезает, если упрямое стремление к чему-то лучшему еще живет в человеке, перестают ощущаться кончик носа, подбородок и сама голова; они не исчезают совершенно, а, так сказать, удаляются за пределы того ограниченного, минимального пространства, удивительно плотного и замкнутого, которое одно остается от некогда обширного и гордого царства человеческого «я». И Питер словно откуда-то издалека видит, как его отец, теперь идущий рядом с ним, прикрывая его своим телом от ветра, снимает с себя вязаную шапчонку и натягивает ее на застывшую голову сына.
8
Любовь моя, слушай. Ты не спишь? Впрочем, неважно. В Западном Олтоне был городской музей, окруженный великолепным парком, где на каждом дереве висела табличка с названием. Черные лебеди, охорашиваясь, плавали парами по мутному озерцу, образованному у запруды неглубоким ручьем, который назывался здесь Линэйп. В Олинджере его называли Тилден-крик, но ручей был тот же самый. По воскресеньям мы с мамой часто ходили в музей, эту единственную доступную нам сокровищницу культуры, по тихой, тенистой дорожке, которая тянулась вдоль ручья от одного города до другого. Это пространство около мили, тогда еще не застроенное, было остатком прошлого. Мы пересекали старый ипподром, заброшенный и поросший травой, проходили мимо нескольких ферм с домами из плитняка — около каждого, как ребенок около матери, жалась беленькая пристройка, тоже из плитняка. Быстро перейдя шоссе, которое разветвлялось здесь на три дороги разной ширины, мы оказывались в узкой аллее музейного парка, где нас окружал совсем уже древний мир, Аркадия. Утки и лягушки наперебой хрипло и ликующе кричали на заболоченном озере, проглядывавшем сквозь заросли вишен, лип, акаций и диких яблонь. Мама знала все растения и всех птиц, она называла их мне, но я тут же их забывал, пока мы шли по усыпанной гравием дорожке, которая кое-где расширялась, образуя маленькие круглые площадки с бассейнами, где купались птички, и скамьями, так что порой мы вспугивали обнявшуюся влюбленную парочку, и они смотрели нам вслед потемневшими, круглыми глазами. Один раз я спросил маму, что они делают, и она ответила со странной нежностью: «Вьют гнездышко».
А потом на нас веяло холодком с озера, слышались резкие солоноватые крики лебедей и сквозь легендарную черную листву высокого бука показывался бледно-желтый карниз музея, а над ним — сверкавшая на солнце стеклянная крыша с фисташково-зелеными рамами. Мы проходили через автомобильную стоянку, вызывавшую у меня чувство зависти и стыда, потому что у нас в то время автомобиля не было, шли по дорожке для пешеходов, среди детишек, которые несли пакетики с хлебными крошками для голубей, поднимались по широкой лестнице, где нарядные, по-летнему легко одетые люди щелкали фотоаппаратами и жевали бутерброды, развернув целлофановую обертку, и входили в высокий, как храм, вестибюль музея. Вход был бесплатный. В подвальном этаже летом занимался кружок любителей природы, тоже бесплатный. Один раз мама предложила мне пойти туда. На первом занятии все наблюдали, как змея в стеклянном ящике заглатывает живьем пищащую полевую мышь. А на второе занятие я уже не пошел. В нижнем этаже была выставка для школьников — застывшие чучела и древние эскимосские, китайские и полинезийские изделия, витрина за витриной, строго классифицированные, герметически закрытые. Была там еще безносая мумия, и вокруг нее всегда толпились люди. В детстве этот этаж внушал мне страх. Всюду смерть; кто подумал бы, что ее может быть так много? Второй этаж был отведен произведениям искусства, там все больше висели картины местных художников, хоть и неуклюжие, странные и неправильные, но сиявшие наивностью и надеждой — надеждой схватить и навсегда удержать нечто, возникающее всякий раз, как кисть касается полотна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39