— Скажи мне, Рэгз, скажи, чего ты хочешь?
— Я хочу...
Я хотел невозможного, и этим было все сказано. Несуществующего, того, чего не может быть. Я и хотел и не хотел этого, потому что, стоило мне этого добиться, и стало бы нечего желать, чтобы жить дальше.
— Я хочу, чтобы ты убрала свой зад у меня из-под носа, пока я не дал тебе пинка.
Глава 4
Бобби Эштон
Работу в усадьбе Торнкасла я закончил около половины пятого. Мистер Торнкасл — этот толстозадый демократ, а впрочем, чудесный человек — лично вышел расплатиться со мной.
Мой счет составлял двенадцать долларов. Я посмотрел на него из-под ресниц, когда он доставал деньги, и он накинул пятерку. Да еще ухитрился погладить меня по руке, когда передавал их. Очень колоритный человек этот Торнкасл. Я с трудом удержался, чтобы не дать ему пинка.
Когда я вернулся домой, отец уже сидел за столом. Я быстренько умылся, извинился за опоздание и присоединился к нему. Он взял вилку. Потом швырнул ее на стол и спросил, как долго я собираюсь заниматься глупостями.
— Поденной работой? — переспросил я. — Вполне возможно, что постоянно. Мне кажется, это больше соответствует моему положению, учитывая разгул расовой дискриминации...
— Прекрати! — Его лицо побелело. — Я не желаю слышать...
— ...и кроме того, из-за денег, — продолжал я, — чтобы я мог обеспечить себе материальную независимость.
— Как городской поденщик Ральф Девор?
Я пожал плечами. Что я мог поделать, если он был также туп, как и все остальные в нашем городе, и не видел дальше собственного носа. Ральф зарабатывал около двух тысяч восьмисот долларов в год в течение последних двадцати двух лет. И практически ничего не тратил. Следовательно, теперь у него было, как минимум, пятьдесят тысяч, а возможно, и гораздо больше.
У него были деньги. Их не могло не быть. И теперь, лишившись своего дохода, он наверняка страшно нервничал. Потому что пятьдесят тысяч не могут казаться Ральфу надежным тылом. Ни пятьдесят, ни сто тысяч. Он не сможет смотреть, как они исчезают, превращаются в ничто, тогда как его жизнь продолжается. Конечно, он испугается. А его испуг не может не отразиться на Луане.
Я размышлял о том, где он прячет свои деньги, — ведь он, конечно, прячет их, иначе как бы ему удалось сохранить в тайне их наличие?
Впрочем, не все ли равно, где они сейчас. Сначала нужно пройти первый этап игры. Когда он будет пройден, я сосредоточусь на следующем — обнаружу и захвачу деньги. И посмотрю, как это понравится Луане.
Она вела себя из рук вон плохо. И допустила серьезную ошибку, сказав правду.
Это было нечестно, она обокрала меня. Правда принадлежала мне — я заработал ее потом и кровью, и она была моей. А теперь, после того как я годами выжидал и строил планы, она оказалась бесполезной. Стоящая вещь превратилась в кучку хлама — вот что я получил вместо разящего меча, которым был препоясан.
Какой теперь смысл в этой самой правде? Как я мог использовать ее против него?
Никак. Теперь я был безоружен. Почти.
Отец открыл рот и принялся донимать меня своими глупостями насчет того, что хочу я или нет, но должен непременно вернуться в школу.
— Ты пойдешь туда, понял? И завершишь свое образование. Школу закончишь здесь, а дальше учись, где хочешь. А потом ты поступишь...
— Ты так считаешь? — спросил я.
— Так и будет! Кем надо быть, чтобы разрешить какой-то глупой бабе испортить себе жизнь дурацкими сплетнями? Никто и не верит в то, что она болтает.
— Очень даже верят. Такие люди есть, и я могу назвать, по крайней мере, троих прямо здесь, в нашем доме.
Он уставился на меня, его губы тряслись, в глазах застыли страх и растерянность. Я подмигнул ему, надеясь увидеть, как он заплачет. Но он, конечно, удержался. Для этого он слишком горд, слишком полон собственного достоинства. До чего же достойный и честный человек мой отец!
— Тебе нужно уехать, — медленно выговорил он. — Ты должен понять, что тебе лучше уехать из этого города. С твоими мозгами не иметь никакого применения своему интеллекту...
— Я подумаю над этим. И дам тебе знать о своем решении.
— Я сказал, что ты должен уехать! И ты так и сделаешь!
— Я тоже сказал тебе, что собираюсь делать. Да, дорогой папа, я буду делать то, что мне нравится. А если то, что мне нравится, тебе не по душе, так ты знаешь, как тебе поступить.
Он вскочил, швырнул на стол салфетку. И сказал, что и в самом деле долгое время довольствовался тем, что просто знал, как должен поступить, но теперь наконец готов сделать это.
— Ты имеешь в виду, что известишь органы власти? С нетерпением жду, что из этого выйдет. Меня, разумеется, поместят в так называемое исправительное заведение, но и у тебя будут большие неприятности.
Я одарил его лучезарной улыбкой. Он взвился и помчался на работу.
Через минуту он вернулся, уже в шляпе и с саквояжем.
— Сделай, по крайней мере, хоть одну вещь для своего же собственного блага. Держись подальше от дочери Павлова.
— От Миры? Почему я должен держаться от нее подальше?
— Держись от нее подальше, — повторил он. — Ты знаешь, что такое Пит Павлов. Если ты только... то он...
— Как ты сказал? Боюсь, я не совсем тебя понял. Какие разумные возражения может привести Павлов против того, что его дочь проводит время с выдающимся во всех отношениях, воспитанным и, смею добавить, красивым сыном доктора Эштона?
— Прошу тебя, Боб. — Его голос звучал устало. — Пожалуйста, сделай, как я сказал. Оставь ее в покое.
После минутного размышления я пожал плечами:
— Хорошо, если это для тебя так важно, я согласен.
— Спасибо...
— Я оставлю ее в покое, но не раньше, чем сам буду к этому готов.
К моему глубокому разочарованию, он никак не проявил своего возмущения. Видимо, предполагал, что я проделаю такую штуку. Только тяжело взглянул на меня и, когда заговорил, голос у него был очень спокойный.
— Хочу сказать тебе еще кое-что. Из моего кабинета пропало довольно большое количество наркотиков. Если я еще хоть раз обнаружу хотя бы малейшую недостачу, то позабочусь о том, чтобы ты был наказан — водворен в тюрьму или в лечебницу. Я сделаю это, что бы мне ни грозило.
Развернулся и ушел.
Я собрал тарелки и отнес их на кухню.
Хэтти стояла у плиты, спиной ко мне. Когда я вошел, она напряглась и чуть развернулась, чтобы все время держать меня в поле зрения.
Сейчас Хэтти лет тридцать девять или сорок, и она уже не такая хорошенькая, какой я ее помню с детства, — тогда я считал ее самой красивой женщиной в мире, но кое-что от былой красоты еще сохранилось, если присмотреться.
Я составил тарелки в раковину и прошелся по кухне, посмеиваясь про себя над тем, как напрягались мышцы у нее на шее всякий раз, когда она теряла меня из виду.
Я как раз подошел сзади, чем вынудил ее резко обернуться. Она быстро отступила за плиту и выставила перед собой руки.
— Что с тобой, мама? — спросил я. — Что случилось? Не боишься же ты своего единственного любимого сына?
— Прочь! — Ее глаза побелели. — Оставь меня в покое, слышишь?
— Но я хотел лишь получить поцелуй от своей дорогой милой мамочки. Ведь ты давно уже меня не целовала — в последний раз, когда мне было года три. Довольно долгий срок для ребенка. Одно время я даже думал, что у меня сердце разорвется...
— Н-нет, — простонала она. — Ты ничего не можешь знать об этом. Убирайся отсюда! Я расскажу доктору, и он...
— Хочешь сказать, что ты не мать мне? — спросил я. — Это правда?
— Нет! Я уже говорила тебе! Я тебе никто и ничто!
— Ну что ж, ладно, — я пожал плечами, — если так...
Я внезапно схватил ее и притянул к себе, прижав ей руки к бокам. Она задыхалась, стонала, тщетно пытаясь вырваться. Но позвать на помощь не решалась.
— Как насчет этого? — поинтересовался я. — Раз уж ты не моя мать. Мы никому ничего не скажем. Что, если мы...
Я отпустил ее, посмеиваясь. И отступил, вытирая плевок с лица.
— За что же, Хэтти? Ради всего святого, зачем ты это сделала? Что тут особенного, если я... — Сердце у меня билось ровно, но в горле стоял ком. — А ты что? Я не понимаю тебя, Хэтти.
Она с презрением смотрела на меня, сузив глаза и закусив губы. С отвращением и ненавистью.
— Ты слышал, что я сказала. И ничего не сможешь сделать.
И не сделаешь.
— Ты совершенно в этом уверена, мамочка?
Она осклабилась:
— Очень даже уверена. Как я сказала, так и будет, сынок.
— Я рад, что это тебя забавляет. Так вот что я тебе скажу. Хотя это, без сомнения, очень забавно, но я думаю, что в дальнейшем у нас вряд ли найдутся поводы для веселья. Даже не потому, что я убью тебя, а об этом я иногда подумываю, просто в данный момент у меня совсем другие планы, более важные, и пусть это не покажется тебе обидным.
Она внезапно рванулась и бросилась к себе в комнату. Я последовал за ней — и в изнеможении привалился к двери. К запертой двери в комнату моей матери.
Уже много лет она была заперта.
Моя память меня не обманула, она никогда меня не подводила. Мне было около трех лет, когда Хэтти в последний раз целовала меня, когда она обнимала и ласкала меня так, как мать ласкает ребенка. Этого я не мог бы забыть, даже если бы вообще потерял память. Да и кто бы забыл об этом неистовом потоке любви, согревающем душу, подобно целительному бальзаму?
Или лучше заставить себя все забыть и больше никогда об этом не думать?
Может, стоит принять глупую, эгоистичную, жестокую, обескураживающую идею, которую мне настойчиво пытались навязать, и поверить, что этого на самом деле никогда не было?
Я был бестолковым маленьким мальчиком. Я был глупым, испорченным мальчиком, и лучше бы я просил у Бога прощения. Я никогда не был милым, дорогим или даже просто Бобби. Я был мистером Бобби — мастером Робертом. Миста, или маста Бобби, чужой среди чужих.
Отсюда и бесконечные болезни — психосоматическое явление. Такую маску выбрало отчаяние.
Что касается моих умственных способностей, это просто компенсация.
Потому что вряд ли я мог унаследовать их от кого-нибудь из них.
Я подслушивал ночами, когда они думали, что я сплю. Задавал тысячи вопросов, как стратег, выдерживая между ними перерывы по месяцу.
У нее был ребенок — ведь она выкормила меня. Так где же он? Умер? Тогда где и когда он умер? Где и когда умерла моя мать?
Это оказалось до смешного просто. Нужно было только задать несколько вопросов моему дураку-папаше и этой сексуально озабоченной податливой дурочке, моей матери. Нужно было только подслушивать их по ночам. Подслушивать и сдерживать смех, готовый прорваться наружу.
Если бы хоть одному человеку удалось узнать правду, жизнь моего отца была бы разрушена. Это разрушило бы и мою жизнь, лишив всех возможностей.
Так было бы, если... А что думал этот слепой, безмозглый, бестолковый сукин сын о том, как мы живем сейчас? Хуже быть не может.
Нет, так жить нельзя. Такая жизнь не подходит приличному человеку, обладающему смелостью и порядочностью.
Я вычислил правду, когда мне было лет пять. А еще через некоторое время, когда я получил свободу передвижения, когда смог сам, втайне от других, отправлять и получать корреспонденцию, я нашел подтверждение своим умозаключениям.
До того, как мы переехали в этот штат, у моего отца была практика в другом месте. Но никаких записей о рождении сына у мистера Джеймса Эштона или о смерти миссис Эштон там не осталось. Однако существовала запись о рождении сына у некоей Хэтти Мэри Смит (цветная, незамужняя, первые роды). И лечилась она у доктора Джеймса Эштона.
Понятно?
Пожалуй, это мне следовало бы воскликнуть: ПОНЯТНО!
На самом деле я выругался, потому что догоревшая сигарета обожгла мне пальцы.
Я бросил ее на пол, растер подошвой и постучал в дверь комнаты моей матери.
— Мама, — позвал я, — мамочка, — я постучал громче, — ты слышишь меня? Лучше ответь, не то твой сынок рассердится и доберется до твоего гнездышка. Ты знаешь своего мальчика и знаешь, что он так и сделает. Он ждет еще пять минут, а потом...
И я начал вслух отсчитывать время по своим наручным часам. Заскрипела кровать, и я услышал приглушенный звук. Глухой, неясный звук — не то вздох, не то всхлип.
— Так-то лучше, — сказал я. — Слушай хорошенько, потому что это касается тебя. Я расскажу тебе, как я покончу с тобой и с моим дорогим папочкой... Я собираюсь отвезти вас обоих в некое безлюдное место и сковать цепями. Я так скую вас, чтобы вы находились порознь, но в то же время и вместе. Вы будете недосягаемы друг для друга, но в то же время и неразделимы. И я сорву с вас одежду, и обнажу ваши похотливые шкуры. Зимой я стану окатывать вас ледяной водой, а летом — душить одеялами. Вы будете визжать и дрожать от холода, а потом орать и корчиться от жары. Вы лишитесь голоса, и вас никто не услышит.
Это продолжится семнадцать лет, мама. Нет, я буду справедлив и сброшу со счетов два года. Потом я верну вас в этот дом, уложу вдвоем в кровать и покажу вам, что такое ад, хотя для вас и там будет недостаточно жарко. Я предам вас огню. И дом тоже. Я предам огню весь этот проклятый городишко.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26