Лишь Терей лопался от злости. Как-то раз, когда он с кочергой в руке полз на четвереньках по крыше бойни, намереваясь истребить змей, в соседнем дворе собралась гогочущая орава ребятни и кабацких завсегдатаев; эта публика глазела на мясника, подуськивала его, а потом на почтительном расстоянии бежала следом, когда он со своей кочергой и смоляным факелом мчался через паучьи развалины, рвал там и сям паутину с цикадами и полуистлевшими птицами и прижигал факелом пауков. Под улюлюканье и аплодисменты этой оравы кто-то из подручных кабатчика окунул палец в густую темную жижу, вытекшую из паучьего нутра, и намалевал себе на щеках и на лбу какие-то знаки.
В эти дни железный город после мимолетного испуга или удивления мог привыкнуть, пожалуй, к чему угодно: самые странные вещи уже через час вновь казались городу совершенно неинтересными. Но то единственное событие, которого Томы ждали с нетерпением и которое было для рудоплавов и свинопасов куда важнее любых новинок загадочного толка, все не происходило: как ни высматривали, пыльного облака над извивами прибрежной дороги видно не было. Киномеханик Кипарис, многие годы приезжавший сюда в августе, исчез.
Тоска по лилипутовым сеансам приобрела такие размеры, что однажды утром стена бойни оказалась сплошь покрыта неумелыми рисунками, и были это накаляканные углем и цветными мелками воспоминания о последних фильмах лилипута — огненные султаны на шлемах, конские гривы, паруса, флаги, копья.
Терей повесил на шею сыну лавочницы кольцо копченых колбас, чтобы взамен эпилептик забелил известкой эту мазню. Батт так и сделал.
У Котты вошло в привычку каждый вечер осматривать канатчикову мансарду в поисках скорпионов. Как-то беспокойной ночью он зажег свет, увидел большущее насекомое, юркнувшее в щелку оконной ниши, и с тех пор, прежде чем лечь, светил во все укромные уголки и прохлопывал ручной щеткой все складки гобеленов. А когда наконец засыпал, часто видел во сне колючки, раны от укусов и всевозможное оружие субтропической фауны.
Днем он бродил по самому берегу, пока жара не загоняла его в тень каменных обрывов, вместе с прочими бездельниками железного города дожидался в Балюстрадной бухте вечерней прохлады или торчал в горнице у Арахны, наблюдая, как почти незаметно растет на ткацком стане изобильное птицами небо. Ночами он писал письма в Рим — своей родне, Кианее. Так, мол, и так, решил ждать возвращения Назона в Томы. Сравнивал глубоко врезанные в сушу черноморские бухты со скалистыми берегами Сицилии, а колючие живые изгороди в долинах — с рощами Рима… Все, что писал, он относил наутро в запечатанном конверте в лавку Молвы, совал в приготовленный к очередному рейсу «Тривии» почтовый мешок, где письма мало-помалу одно за другим покрывались плесенью.
Как и всякий приморский житель, Котта, что бы он ни делал, все время испытывал огромную, неодолимую усталость. Августовский зной опустился на Томы словно кошмар, от которого никому не было спасения, который и на животных давил тяжким грузом, замедляя всякое движенье жизни. Иные рудоплавы погасили свои печи и с раннего утра напивались в погребке у кабатчика, благо он охлаждал свою бормотуху искусственным льдом; иные же дремали под тентами в Балюстрадной бухте и целыми днями не появлялись дома. После полудня в городе слышался только стрекот цикад — ни голоса, ни стука молота. Пыльные и заброшенные лежали площади в ослепительно белом сиянье.
И вот в один из этих палящих дней всеобщей летаргии крик: Корабль! — вырвал Томы из оцепенения. Корабль! Но была это отнюдь не долгожданная «Тривия»: фрегата под греческим флагом, скользнувшего по лучезарной глади моря в тень гор, много лет уже не видывали у здешних берегов. Точно обагренные кровью одежды воина, висели на реях и гафелях его красные паруса. Дым из трубы вспомогательной машины, который во время причального маневрирования столбом поднялся в безветренную высь, все стоял над бухтой, хотя корабль давно уже отшвартовался у пристани.
Народ сей же час что было прыти в ногах устремился к морю. Словно желая еще подхлестнуть друг друга, люди выкрикивали на бегу то имя, что выцветшими золотыми буквами поблескивало на носу фрегата и способно было зажечь в причерноморских городах как надежду, так и недоверие и ожесточенность, — «Арго»! Воротился «Арго», много лет назад отплывший из Томов, а его и ждать-то перестали, думали, давно пропал без вести.
Котта, который вместе со всеми горожанами примчался на пристань, заметил Ликаона — тот сидел на лестнице конторы портового смотрителя — и от канатчика узнал, что фрегат принадлежит фессалийскому мореходу по имени Ясон. Даже и с зарифленными парусами этот трехмачтовик, отслуживший свой срок, разжалованный в купцы военный корабль, производил жуткое впечатление: черный бронированный фальшборт напоминал о его былой миссии, равно как и украшенные железными драконьими головами порты пушечной палубы и нарисованный на трубе горящий штурвал. Однако совсем уж зловещим и своеобразным делали «Арго» мрачные, багровые паруса — этими парусами Ясон увековечил давно забытые морские сражения и потоки крови, бывало замутнявшие море под килем фрегата.
От случая к случаю, совершенно непредсказуемо, этот корабль исчезал и снова появлялся в гаванях Черного моря, зачастую сея там смуту, раздоры и ненависть. Ведь фессалиец не только привозил всевозможные товары, которые менял на железные слитки, шкуры и янтарь, на борту у него вечно было множество переселенцев — безработные ремесленники, обнищавшие крестьяне, обитатели гетто из Фессалоник, Волоса и Афин… всем Ясон сулил на Черном море золотое будущее и за душное место на промежуточной палубе «Арго» отбирал у них последние деньги.
Только у ветшающих причалов Одессы и Констанцы, у сожженных доков Севастополя, а то и у каких-нибудь пустынных берегов Ясоновы пассажиры осознавали тщету своих упований. Но тогда у них уже давным-давно не было ни средств, ни сил для возвращения в Грецию. Вот они и сходили с корабля в самых безотрадных местах и искали среди развалин тень своего счастья.
От Констанцы до Севастополя греческих переселенцев ненавидели и звали драконовым семенем Ясона: они нарушали покой глухомани, ютились в землянках и трущобах и копались в гальке на пляжах — искали перламутр и янтарь. Голод зачастую вынуждал их грабить местное население. Они крали и резали даже мулов, а спасаясь от гнева ограбленных, забирались все дальше в горы или в безлюдье Крыма и дичали, так что в конце концов их жизнь начинала походить на жизнь людей каменного века.
Вот и проклинали фессалийца Ясона за этот обманутый человеческий груз не меньше, чем почитали за магию его товаров, за новости и известия, какие он привозил, памятки далеких, недостижимых столиц, которые он показывал на борту своего корабля и предлагал на продажу или в обмен.
С неприязнью, но и с жадностью томские рудоплавы, крестьяне и рыбаки и нынче кинулись по трапу на борт «Арго», Ясон же, стоя у руля, в рупор нахваливал хлопок, пряности, куранты и всякие диковины своего фрахта. А на юте у поручня и сейчас толпились жалкие фигуры, приветственно махали напирающим клиентам и засыпали их вопросами о богатстве и красотах Одессы, ответа на которые никто не знал; были и такие, что молча смотрели на как бы вросший в горы полуразвалившийся город, на грозные черные кручи, словно угадывая в этой мерцающей от зноя картине образ грядущих своих невзгод. Но на большинстве лиц отражалось лишь облегчение, что это неприютное место не обещанная цель, что Одесса и все их будущее и надежды еще сокрыты за горизонтом и в скором времени «Арго» вновь умчит их из этой ущелистой глухомани.
Во все горло расхваливая свои товары, Ясон умудрялся вдобавок на одном дыхании выкрикивать поверх голов толпы последние новости цивилизованного мира, в том числе давно знакомые, вроде сообщения о смерти и обожествлении Императора, но еще и встреченную недоверчивым изумлением сенсацию, что минувшей весною преемник самодержца повелел поставить пятнадцать боевых кораблей римского военного флота на салазки и катки и по суше переправить их в огромной карнавальной процессии из Тирренского моря в Рим и на всех парусах прокатить по роскошным столичным улицам, дабы продемонстрировать, что любой носитель имени Август способен даже каменную твердь сделать морем, а море — зеркалом своего триумфа.
Считанные часы пробыл «Арго» в гавани железного города, вскоре Ясон приказал вновь ставить паруса и взял курс на Одессу, но эти немногие часы сильно и надолго взбудоражили вялую сонливость Томов — обычно такое бывало лишь с прибытием киномеханика, в праздник или в бурю. Усталость и изнеможение как рукой сняло, на улицах царили крик и беготня. Каждый, будто мародер, кидался в собственный дом, хватая все мало-мальски ценное, и тащил на борт «Арго» для продажи или обмена. Рудоплавы да кузнецы пыхтя карабкались через фальшборт, в такой спешке и с такими тяжелыми железками, что у иных еще и при заключении сделки было черно в глазах. Хотя большинство из них снова покидали фрегат с едва ли меньшей ношей, от обилия ржавых слитков, решеток, рельсов и балок осадка «Арго» с каждым часом увеличивалась.
Казалось, весит так много не металл, а удовлетворение, что плоды труда, месяцами и годами хранившиеся в кузнях и закопченных сараях, наконец-то понадобились, будут увезены и принесут пользу, что благодаря нынешней торговле пытка у плавильных печей и во тьме штолен наконец-то обретала смысл: железо в обмен на шелк и хлопок; железо — на эфирные масла, сахарные головы и болеутоляющие порошки; железо — на вести о роскоши и сумасбродстве мира.
Когда вечерняя прохлада наконец подарила торговцам облегчение, пристань напоминала ярмарку теней; краски нарядных вещей мало-помалу поблекли; движение и галдеж остались; море в сумерках было точно из серебра.
В длинной веренице носильщиков, мулов и телег, которая уползала из гавани в черные улочки города, а оттуда снова и снова возвращалась на пристань, там и сям вспыхивали факелы. Жители Томов были так увлечены перевозкой своего новоприобретенного добра, что никто почти и не заметил, как Ясон отдал приказ готовить «Арго» к отплытию. Для ночлега фессалиец предпочитал открытое море, а не сомнительные гавани побережья, где все так и зарились на богатства кораблей.
Ни один из греков-переселенцев на берег в Томах не сошел и остаться не захотел, поэтому, когда швартовы упали в воду, а Ясон велел разводить пары и ставить паруса, народ, облегченно вздохнув, швырял им мешки с хлебом и вяленое мясо. В гирляндах огней, под султаном дыма, омрачившим луну, «Арго» скользнул во мрак.
Томы в эту ночь угомонились поздно. Люди все таскали и таскали грузы с пристани в свои каменные дома, а там вновь ощупывали, разглядывали, дивились. Но при всем многообразии, полезности или пустячности товара, который рудоплавы выменяли у Ясона на железо и янтарь, из вьюков этой ночи лишь один настолько изменит жизнь Томов, что в конце концов все решат, будто фессалиец затем только и приплыл, чтобы доставить на берега железного города этот небольшой груз.
Был это навьюченный сейчас на мула торговки черный деревянный сундучок, заказ, который Молва сделала много лет назад, а потом забыла, — машина из металла, стекла, лампочек и зеркал; положишь что-нибудь под ее отшлифованный глаз: пожелтевшие фотографии, обрывки газет, даже боязливо протянутую руку, в общем, что угодно, — и тотчас видишь на белой стене крупное, сияющее изображение.
Эпископ — так называла Молва свою диковину; картинки ее, правда, не двигались, не то что у киномеханика, зато она по-особенному преподносила самые пустячные вещи, озаряя их такой красотой, что они становились драгоценны и неповторимы. Если зритель долго всматривался в изображения на стене, ему казалось, он проникает в глубинную жизнь вещей, видит вздохи, биение и трепет, на фоне которых вся подвижность внешнего мира представлялась топорной и невыразительной.
Невелика важность, что кабатчик твердил, будто трепетанье картинок вызвано всего-навсего неровным ходом генератора, который, пыхтя и постукивая в подвале, снабжал током лампочки и холодильные змеевики в доме лавочницы… Публику — а в дни работы фильмоскопа задняя комната у Молвы каждый раз была набита битком, — публику этакие резоны не трогали.
Когда же некий свинопас пустил слух, что его пораненная, гноящаяся рука зарубцевалась за считанные часы, после того как он показал ее машине, многие посетители стали приносить с собой в сумках и мешках вещи, которые помещали в «поле зрения» эпископа, чтобы тот явил их на стене, к примеру кованые или глиняные слепки недужных органов и сердец, фотографии рудокопов, захворавших в штольнях, лозовые прутики для поисков новых рудных жил, щетинки и когти яловой домашней скотины либо клочки бумаги с нацарапанными на них желаниями, письма в никуда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32
В эти дни железный город после мимолетного испуга или удивления мог привыкнуть, пожалуй, к чему угодно: самые странные вещи уже через час вновь казались городу совершенно неинтересными. Но то единственное событие, которого Томы ждали с нетерпением и которое было для рудоплавов и свинопасов куда важнее любых новинок загадочного толка, все не происходило: как ни высматривали, пыльного облака над извивами прибрежной дороги видно не было. Киномеханик Кипарис, многие годы приезжавший сюда в августе, исчез.
Тоска по лилипутовым сеансам приобрела такие размеры, что однажды утром стена бойни оказалась сплошь покрыта неумелыми рисунками, и были это накаляканные углем и цветными мелками воспоминания о последних фильмах лилипута — огненные султаны на шлемах, конские гривы, паруса, флаги, копья.
Терей повесил на шею сыну лавочницы кольцо копченых колбас, чтобы взамен эпилептик забелил известкой эту мазню. Батт так и сделал.
У Котты вошло в привычку каждый вечер осматривать канатчикову мансарду в поисках скорпионов. Как-то беспокойной ночью он зажег свет, увидел большущее насекомое, юркнувшее в щелку оконной ниши, и с тех пор, прежде чем лечь, светил во все укромные уголки и прохлопывал ручной щеткой все складки гобеленов. А когда наконец засыпал, часто видел во сне колючки, раны от укусов и всевозможное оружие субтропической фауны.
Днем он бродил по самому берегу, пока жара не загоняла его в тень каменных обрывов, вместе с прочими бездельниками железного города дожидался в Балюстрадной бухте вечерней прохлады или торчал в горнице у Арахны, наблюдая, как почти незаметно растет на ткацком стане изобильное птицами небо. Ночами он писал письма в Рим — своей родне, Кианее. Так, мол, и так, решил ждать возвращения Назона в Томы. Сравнивал глубоко врезанные в сушу черноморские бухты со скалистыми берегами Сицилии, а колючие живые изгороди в долинах — с рощами Рима… Все, что писал, он относил наутро в запечатанном конверте в лавку Молвы, совал в приготовленный к очередному рейсу «Тривии» почтовый мешок, где письма мало-помалу одно за другим покрывались плесенью.
Как и всякий приморский житель, Котта, что бы он ни делал, все время испытывал огромную, неодолимую усталость. Августовский зной опустился на Томы словно кошмар, от которого никому не было спасения, который и на животных давил тяжким грузом, замедляя всякое движенье жизни. Иные рудоплавы погасили свои печи и с раннего утра напивались в погребке у кабатчика, благо он охлаждал свою бормотуху искусственным льдом; иные же дремали под тентами в Балюстрадной бухте и целыми днями не появлялись дома. После полудня в городе слышался только стрекот цикад — ни голоса, ни стука молота. Пыльные и заброшенные лежали площади в ослепительно белом сиянье.
И вот в один из этих палящих дней всеобщей летаргии крик: Корабль! — вырвал Томы из оцепенения. Корабль! Но была это отнюдь не долгожданная «Тривия»: фрегата под греческим флагом, скользнувшего по лучезарной глади моря в тень гор, много лет уже не видывали у здешних берегов. Точно обагренные кровью одежды воина, висели на реях и гафелях его красные паруса. Дым из трубы вспомогательной машины, который во время причального маневрирования столбом поднялся в безветренную высь, все стоял над бухтой, хотя корабль давно уже отшвартовался у пристани.
Народ сей же час что было прыти в ногах устремился к морю. Словно желая еще подхлестнуть друг друга, люди выкрикивали на бегу то имя, что выцветшими золотыми буквами поблескивало на носу фрегата и способно было зажечь в причерноморских городах как надежду, так и недоверие и ожесточенность, — «Арго»! Воротился «Арго», много лет назад отплывший из Томов, а его и ждать-то перестали, думали, давно пропал без вести.
Котта, который вместе со всеми горожанами примчался на пристань, заметил Ликаона — тот сидел на лестнице конторы портового смотрителя — и от канатчика узнал, что фрегат принадлежит фессалийскому мореходу по имени Ясон. Даже и с зарифленными парусами этот трехмачтовик, отслуживший свой срок, разжалованный в купцы военный корабль, производил жуткое впечатление: черный бронированный фальшборт напоминал о его былой миссии, равно как и украшенные железными драконьими головами порты пушечной палубы и нарисованный на трубе горящий штурвал. Однако совсем уж зловещим и своеобразным делали «Арго» мрачные, багровые паруса — этими парусами Ясон увековечил давно забытые морские сражения и потоки крови, бывало замутнявшие море под килем фрегата.
От случая к случаю, совершенно непредсказуемо, этот корабль исчезал и снова появлялся в гаванях Черного моря, зачастую сея там смуту, раздоры и ненависть. Ведь фессалиец не только привозил всевозможные товары, которые менял на железные слитки, шкуры и янтарь, на борту у него вечно было множество переселенцев — безработные ремесленники, обнищавшие крестьяне, обитатели гетто из Фессалоник, Волоса и Афин… всем Ясон сулил на Черном море золотое будущее и за душное место на промежуточной палубе «Арго» отбирал у них последние деньги.
Только у ветшающих причалов Одессы и Констанцы, у сожженных доков Севастополя, а то и у каких-нибудь пустынных берегов Ясоновы пассажиры осознавали тщету своих упований. Но тогда у них уже давным-давно не было ни средств, ни сил для возвращения в Грецию. Вот они и сходили с корабля в самых безотрадных местах и искали среди развалин тень своего счастья.
От Констанцы до Севастополя греческих переселенцев ненавидели и звали драконовым семенем Ясона: они нарушали покой глухомани, ютились в землянках и трущобах и копались в гальке на пляжах — искали перламутр и янтарь. Голод зачастую вынуждал их грабить местное население. Они крали и резали даже мулов, а спасаясь от гнева ограбленных, забирались все дальше в горы или в безлюдье Крыма и дичали, так что в конце концов их жизнь начинала походить на жизнь людей каменного века.
Вот и проклинали фессалийца Ясона за этот обманутый человеческий груз не меньше, чем почитали за магию его товаров, за новости и известия, какие он привозил, памятки далеких, недостижимых столиц, которые он показывал на борту своего корабля и предлагал на продажу или в обмен.
С неприязнью, но и с жадностью томские рудоплавы, крестьяне и рыбаки и нынче кинулись по трапу на борт «Арго», Ясон же, стоя у руля, в рупор нахваливал хлопок, пряности, куранты и всякие диковины своего фрахта. А на юте у поручня и сейчас толпились жалкие фигуры, приветственно махали напирающим клиентам и засыпали их вопросами о богатстве и красотах Одессы, ответа на которые никто не знал; были и такие, что молча смотрели на как бы вросший в горы полуразвалившийся город, на грозные черные кручи, словно угадывая в этой мерцающей от зноя картине образ грядущих своих невзгод. Но на большинстве лиц отражалось лишь облегчение, что это неприютное место не обещанная цель, что Одесса и все их будущее и надежды еще сокрыты за горизонтом и в скором времени «Арго» вновь умчит их из этой ущелистой глухомани.
Во все горло расхваливая свои товары, Ясон умудрялся вдобавок на одном дыхании выкрикивать поверх голов толпы последние новости цивилизованного мира, в том числе давно знакомые, вроде сообщения о смерти и обожествлении Императора, но еще и встреченную недоверчивым изумлением сенсацию, что минувшей весною преемник самодержца повелел поставить пятнадцать боевых кораблей римского военного флота на салазки и катки и по суше переправить их в огромной карнавальной процессии из Тирренского моря в Рим и на всех парусах прокатить по роскошным столичным улицам, дабы продемонстрировать, что любой носитель имени Август способен даже каменную твердь сделать морем, а море — зеркалом своего триумфа.
Считанные часы пробыл «Арго» в гавани железного города, вскоре Ясон приказал вновь ставить паруса и взял курс на Одессу, но эти немногие часы сильно и надолго взбудоражили вялую сонливость Томов — обычно такое бывало лишь с прибытием киномеханика, в праздник или в бурю. Усталость и изнеможение как рукой сняло, на улицах царили крик и беготня. Каждый, будто мародер, кидался в собственный дом, хватая все мало-мальски ценное, и тащил на борт «Арго» для продажи или обмена. Рудоплавы да кузнецы пыхтя карабкались через фальшборт, в такой спешке и с такими тяжелыми железками, что у иных еще и при заключении сделки было черно в глазах. Хотя большинство из них снова покидали фрегат с едва ли меньшей ношей, от обилия ржавых слитков, решеток, рельсов и балок осадка «Арго» с каждым часом увеличивалась.
Казалось, весит так много не металл, а удовлетворение, что плоды труда, месяцами и годами хранившиеся в кузнях и закопченных сараях, наконец-то понадобились, будут увезены и принесут пользу, что благодаря нынешней торговле пытка у плавильных печей и во тьме штолен наконец-то обретала смысл: железо в обмен на шелк и хлопок; железо — на эфирные масла, сахарные головы и болеутоляющие порошки; железо — на вести о роскоши и сумасбродстве мира.
Когда вечерняя прохлада наконец подарила торговцам облегчение, пристань напоминала ярмарку теней; краски нарядных вещей мало-помалу поблекли; движение и галдеж остались; море в сумерках было точно из серебра.
В длинной веренице носильщиков, мулов и телег, которая уползала из гавани в черные улочки города, а оттуда снова и снова возвращалась на пристань, там и сям вспыхивали факелы. Жители Томов были так увлечены перевозкой своего новоприобретенного добра, что никто почти и не заметил, как Ясон отдал приказ готовить «Арго» к отплытию. Для ночлега фессалиец предпочитал открытое море, а не сомнительные гавани побережья, где все так и зарились на богатства кораблей.
Ни один из греков-переселенцев на берег в Томах не сошел и остаться не захотел, поэтому, когда швартовы упали в воду, а Ясон велел разводить пары и ставить паруса, народ, облегченно вздохнув, швырял им мешки с хлебом и вяленое мясо. В гирляндах огней, под султаном дыма, омрачившим луну, «Арго» скользнул во мрак.
Томы в эту ночь угомонились поздно. Люди все таскали и таскали грузы с пристани в свои каменные дома, а там вновь ощупывали, разглядывали, дивились. Но при всем многообразии, полезности или пустячности товара, который рудоплавы выменяли у Ясона на железо и янтарь, из вьюков этой ночи лишь один настолько изменит жизнь Томов, что в конце концов все решат, будто фессалиец затем только и приплыл, чтобы доставить на берега железного города этот небольшой груз.
Был это навьюченный сейчас на мула торговки черный деревянный сундучок, заказ, который Молва сделала много лет назад, а потом забыла, — машина из металла, стекла, лампочек и зеркал; положишь что-нибудь под ее отшлифованный глаз: пожелтевшие фотографии, обрывки газет, даже боязливо протянутую руку, в общем, что угодно, — и тотчас видишь на белой стене крупное, сияющее изображение.
Эпископ — так называла Молва свою диковину; картинки ее, правда, не двигались, не то что у киномеханика, зато она по-особенному преподносила самые пустячные вещи, озаряя их такой красотой, что они становились драгоценны и неповторимы. Если зритель долго всматривался в изображения на стене, ему казалось, он проникает в глубинную жизнь вещей, видит вздохи, биение и трепет, на фоне которых вся подвижность внешнего мира представлялась топорной и невыразительной.
Невелика важность, что кабатчик твердил, будто трепетанье картинок вызвано всего-навсего неровным ходом генератора, который, пыхтя и постукивая в подвале, снабжал током лампочки и холодильные змеевики в доме лавочницы… Публику — а в дни работы фильмоскопа задняя комната у Молвы каждый раз была набита битком, — публику этакие резоны не трогали.
Когда же некий свинопас пустил слух, что его пораненная, гноящаяся рука зарубцевалась за считанные часы, после того как он показал ее машине, многие посетители стали приносить с собой в сумках и мешках вещи, которые помещали в «поле зрения» эпископа, чтобы тот явил их на стене, к примеру кованые или глиняные слепки недужных органов и сердец, фотографии рудокопов, захворавших в штольнях, лозовые прутики для поисков новых рудных жил, щетинки и когти яловой домашней скотины либо клочки бумаги с нацарапанными на них желаниями, письма в никуда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32