Зевом сахарным садись!
Мужик: «Пожалуйте. Только просим прощеньица, что мы голей голи». А она: «Въезжай без пароли! В чести не наряд, а размер в аккурат». И приступают, чтоб не скучали ладонь по хлопку, пупок по пупку. Те два тоже даром не смотрят, каждого ждёт своё участие.
А сколько люди сраму приврут про это! Плеваться надоест. Как только не клевещут на Полиньку и Разлучонского. И хоть кто указал бы поимённо: такому-то они намазали хер горчицей. Шиш укажут в носовом платочке. Не подтверждено ни про горчицу, ни про отрезание, но валят на Разлучонского: от него-де у нас такое изгальство над стыдом! Чего не было ни в Колтубановке, ни в Бабаках — теперь иди и наблюдай. Пожилой человек может держать своего в горсти и сказать женщине: «Хотите семечек?»
Хорошо, но кто постарее, знают, от кого это и подобное стало в ходу. Приезжал к нам в белых перчатках из кожи — первосортной дороже. И на Умётном разъезде его навидались, и на станции Приделочной. Сообразили, чья личность на портретах. Эта самая, мол, голова с бородой и носит корону. Не кто, как государь-миротворец наведывается в наши просторы.
Себя он велел считать за учёного из астрономов. Езжу, дескать, — с горы Крутышки звёзды просматривать. Поселялся в поместье, откудова тогда сады тянулись почти до горы. Пойдёт в ту сторону да свернёт на пчельник. Яблони стояли кругом, там-сям трава поднималась; чистота. Над колодами — гуд гудом от пчёл, у летков роятся-золотятся. Пасечник в лаптях выбежит: так и упал бы в ноги гостю. А тот запретил. «Я для вас, — наказывал всем нашим, — обыкновенно Александр Александрович».
Ну, и соблюдалось. Согнётся пасечник до земли: «Здравия вам и радости, Лексан Лексаныч!» Дочку зовёт. А её звать не надо, она уж тут — клонится, цветочки для гостя собирает-крутится, сверкает икрами. Он гладь-погладь бороду; усмешечка. Идут он и она в дом. Встанут друг перед другом, напрямки глядят друг дружке в глаза и раздеваются неспешно в молчании. Оголятся целиком: ни лоскутка, ни нитки, полная наглядность всего.
Она с привздохом: «Ох, Лексан Лексаныч, не томите!» У него набряк и лениво вздымается. Александрыч ладонью его поддерживает и поясняет, вроде как оно для девоньки впервой: «Это гусь-гусёк молодой. Вишь, вытянул шею — наклеваться хочет до сытости, до отрыжки. Но не время ещё кормить его».
Оба наденут на открытые тела балахоны: свободные, из льняного полотна. За руки взямшись, выходят из дома под солнечный жар. А как раз та пора, когда в бору цветут богун, толокнянка, медвежьи ушки — летят пчёлы добывать с них.
Пасечник у крыльца кланяется: «Лексан Лексаныч! Само солнышко для нас не столь дорого, как вы!» А тот: «Не дозволишь потрудиться?» Какой будет ответ, известно. Не раз уже делалось, и пасечник хоть и в лаптях, да не лапоть. Знает, каким слушать ухом и царя и нечистого духа. Согнулся, позыркивает из-под бровей, а рубаха открыла грудь бурую — как бани не видала. «Вашим трудом лишь и живём!» — и приносит чурбаны, пустые внутри. Серёдка была гнилая, и её всю выдолбили.
Гость берёт два этих дупляка на плечи, третий дочь пасечника несёт. Отойдут в бор, да где кустарник цветёт, повесят на сучья. Александрыч: «Зачем пчеле далеко летать? Пусть и тут заведётся». А девушка на него во все глаза: как в конце поста глядят на пышки с маслом. «Ах, до чего вы простой и честный житель! Работа вам — счастье, и последнее отдадите богомольцу!»
У него прихоть — таким представать, и от услады он чуть не облизнётся. Сгребёт её — и щупать! Она повизгивает, тесней льнёт, а он вопрос задаёт: «Ты не лукавишь?» — «Какое — лукавить, когда мне в навести да вправить!» Александрыч: «Го-го-го-о!!!» — разгогочется басом. Возьмутся за руки и во всю прыть к пчельнику. От бега белые балахоны раздуются: два паруса летят.
А под яблонями у колод теперь развёрнут ковёр, на него постелены перины. Тут же на травке — поднос, на нём два заварочных чайника. Оба из наилучшего фарфора, но в них не чай, а свежий мёд.
Приспевшие из бора скинут балахоны, Александрыч пальцем на чайники: «Ещё два гусика-гуська! Только носы короче». Девушка на перину скок, уселась, смехом залилась: «Короче! короче! — и смотрит на третьего гуська. — Вот где гусик носат — табакерочке рад!» — ножки вразъём — показывает её, ладошками грудки поглаживает.
Александрыч вмиг рядом сел. Возьмёт чайник, пососёт из носика мёд — ей даёт. Она пососала, другой чайник взяла, подносит к его рту. Потом целуются медовыми губами. Она, счастьем опалена, как примется носы чмокать-сосать! На третьем гуське особливо задержится...
Но могут и по-иному начать. Сядут напротив друг друга, он торчащим шевельнёт: «Гусь-дубов-оголовок на долбёжку ловок!» — «Не сразу», — она задом к нему повернись, окорочками подрагивает: «Зырь на балабончики до слезы на кончике!» Он: «Жмурюсь — нет сладу терпеть! Разболелся-болит!» — «И моя огнём горит! Ай, замучил аппетит!» — ответит ему, тут он и вправит: «В межеулке елок — в нём увязнул ходок. Тяну напопятно, а он обратно!»
Займутся размашисто. Солнце во всю щедрость рассиялось, пчёлы по колодам ползут, к леткам и от летков летят: воздух — одно гуденье. Но никакая пчела голых тел не тронет. Хотя оба привлекают и беспокоят потным духом и горячей работой: туда-сюда, туда-сюда друг с дружкой. Однако пчёлы к ним добры. За это Александрыч уважал себя — выше всех пределов гордости. Вот, мол, какое у меня влияние: тыщи жал могут вонзиться, а я без опаски — и ни единое не кольнёт! Чтобы убеждаться в своём авторитете, он и выбрал пчельник для скромного рая.
Гордился, а другой человек тишком смеялся. Пасечник. Было ему родственно то, что называют у нас некошной силой. Через неё делал. Так наворожит — не только пчела не ужалит, хоть подмышкой держи её, — а коли надо, волчица придёт из лесу: за курицу яйца высиживать.
Оттого ему перед царём теряться, что мухомор обходить. Царские вкусы вызнал и заполучил миротворца в силки. Холил его самомнение, как умный едок овечку. Царь наотдыхается — одарит его с дочкой. Нажился пасечник поболе, чем порядочно.
Однажды зимует Александрыч в тёплой Ливадии, а ему телеграммку. Шифр, как и следует. Расшифровал: родился сынок незаконный! У царя сердце ворохнись. Велел поставить у нас дорогой дом бельведер, во владение сыну. Но с ним не видался, и тот так и вырос под фамилией Разлучонский. От деда-пасечника унаследовал способности и тайны, но стал и гораздо больше понимать. Пропускал года мимо себя: прибавится изредка седой волос, но здоровье нерушимо.
Жил безвредно, в разврате не погрязал, хотя поневоле бывал свидетелем. Увидит безобразие — и качает головой-то, качает. Тяжело ему: словно как и на нём причастность. От былых приездов родителя взяли-то наши пример. Но сам Разлучонский — живая совесть! Ни одной замужней не коснётся: без согласия мужа. А если приголубит чью невесту — жениху не узнать, ни в толчке не понять. Оставит её Разлучонский, после омовения, в прежней целости.
Доброту насаждал вокруг себя. При нём служил парнишечка Артюха Долгоногов, так Разлучонский ему: «Почему, скажи, ты не даёшь мне самому воду с колодца носить?» Артюха только и моргнёт, язык в щёку упрёт. А Разлучонский: «Как хочешь, но я завтра сам выберу кролика на обед». Родитель разве что любил притвориться простым, а сын и в самом деле знал наизусть поговорку: «Пиво пей, да не плещи. На ночь ешь пустые щи».
Уже не было на этом свете родителя и матери и другой родни. В Питере новый царь кушал яйцо всмятку золотой ложечкой. Ему насоветовали взять Разлучонского в столицу и запрячь в политику. Из разных выгодных расчётов замыслили посадить его на трон в кое-какой стране. Послал царь за ним — ан дела! Того с полмесяца дома нет: пропал. Царь своей рукой вывел на докладе две палочки и поперёк перечеркнул — «Н» написал. «Найти!»
А люди, о том не зная, живут как жили. Так же и Полинька в Питере — дочка фельдмаршала — думать не думала про наши места. Выдана замуж за японского вельможу и катит с ним вагоном первого класса: чтобы, проехав Сибирь, уплыть на корабле к мужу на родину. Он богат так уж богат! но — пузатый. Как только не перетягивал брюхо! давил-вжимал механикой всякой. Плюнул да утюгом калёным по пупку. И спроворил себе. Сталась необходимость носить на пупке грелку со льдом. Придумывал, как бы это показать веселее, и всё не раздевался перед женой. Наконец-то в спальном купе говорит ей по-французски: он-де у меня извергается, словно вулканчик, а проще сказать — стреляет, как бутылка шампанского при откупорке. Потому, мол, я ношу на себе лёд. Шампанское без льда — всё равно что поцелуи беззубых.
Снял верхнее и исподнее — Полинька глядит на грелку, но боле — на другое. И это размер? Таким только флаконец с духами затыкать. А муж берёт бутылку шампанского из ведёрка: «Ляжем, выпив сорт „Клико“, чтоб пошло у нас легко. Грелку сдвинем мы в сторонку и опробуем воронку».
Она раскинулась и не знает: предвкушать или сомневаться. Улёгся вельможа на неё всем брюхом — и что? Лежит она будто под барабаном, а кошелёк даром на виду: пальцу до портмонета, как прощанию до привета. Она мужу: «Эх, ты! Переморозил шампанское — бокал не наполнить». Он слез: хоть, мол, бутылку откупорю. Выхлебал три и кувырк: повалился на брюхо, как убитый барабанщик на барабан.
Полинька сошла с поезда на станции Казань, велела носильщикам багаж повынести. Наняла извозчиков: одного с пролёткой, второго с подводой, для багажа. Приехала на пристань, взошла на пароход — и вниз по Волге. Верила в свою звезду. Раз-де случилась с замужеством осечка, а пыл к охоте дудкой не выдуло: будет мне дикое что-нибудь в сюрприз.
Расположилась в дорогой каюте, окно открыто на верхнюю палубу. Тут чей-то голос густой запел:
Кто из нас ненасытней на мзду?
Всадник я или взнузданный конь?
Скачки остро-пьянящий огонь
Взмылит нас и обуглит узду...
Полинька скорей на палубу прогуляться. Ага, вот он: виновник беспокойства. Ростом не взял, но до чего крепко сколочен! Лицом груб, а по одежде — ихо благородие. Поклонился ей: «Простите, — говорит, — я не выношу долго без скачки». Она: «Я в и сама дала закусить удила. Сперва бы только записать про узду — не станет ли от обещания смешно?» Он думает: «Ишь, как охота выставить на смех!» Дюжий-то дюжий, но поистаскан: знал за собой грех сырости. Ладно, к чему грех помнить, когда сама добродетель перед тобой — увлекающа до опупенья! Заметил её с палубы, когда она ещё на причале была.
Заходит к ней в каюту. По стенкам — зеркала, и потолок — зеркало. Между зеркал — ковры красные с будто примешанным дёгтем: как кровь жеребца-перестарка.
Пароход плицами по воде: шлёп-шлёп... тогда было главное не скорость, а угождение красотой богатым-то господам. Чтобы плыли не спешили, а знакомились и жили.
Она глядит на него искоса и будто сама себе: «На борова зла, не встретила ли козла?» А он: «Фрол не козёл, да рог приберёг». Она глазками поиграла: «Фрол за побаску, кунка на ласку, втык на подмашку — и оба врастяжку. Припотели, дух переводят». Он: «Я чаю — перепились чаю». Полинька позвонила в звонок, чай с ромом принесли. Она усмехается: «На чаю голом не прожить Фролом. Станете Фролкой — кладь забыл под полкой».
Ему, ой, не нравится! Так-де и накликает. «Представлюсь, — говорит ей, — по титулу: тайный советник Егерь». Она себе: «Эка сразил! Мой отец повыше». Верно. Однако знатностью этот человек был родовитее её папаши. Но уж и беспутный! А пролаза такой, что ему поручали разные скользкие дела вплоть до заграницы. Управится, как спящего льва обреет. Не упускал и с некошной силой спознаваться, даже живал у эскимосов — от шаманов хитрое перенять. Теперь на него возложили: задом наперёд на дуб влезть, но найти Разлучонского! Егерь как раз и был на пути к нам: личность та, что когда и не в баню идёт, — всякий свежий веник понюхает.
«Хм, хм, — эдак сановито похмыкал и начал: — я, как вы знаете, песельник — так отчего нам не пить чай без утайки навершника и балалайки?» Она головой тряхни. «Только меня, — говорит, — не считать повинной, коли будет недлинный». Этого ущерба он не имел и давай пуговицы расстёгивать.
Отразили зеркала два тела: одно белее белил, второе — заматерелое, с курчавостью и по груди и на лопатках. Чаёвничают пока вприглядку. Полиньку отвернуться не тянет, но она не хочет и от строгости отступить. «Если, — говорит, — вам желательно: грудью на живот, да из кулака в рот — этого не будет!» Он: «Зачем же такие неприличности?» Из стакана отхлебнул, её по гладкой ляжке похлопал. «Вижу, — говорит, — зев макова цвету просит конфету!» Она: «До времени, чай, не прольёте чай?» Он аж рыкнул в стакан от досады.
Полинька сути не поняла. Упала на спинку, ножки ввысь, ручками их в обним и на титярки, лодыжки скрестила. Оторвись, глаз! Промеж ляжек — зев-цветок, намедованный роток! Выпуклил губки для радостной влупки. Егерь — стакан на столик, возвысился над ней: и только совать забубённого, а чай уж и пролит на простыню накрахмаленну.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
Мужик: «Пожалуйте. Только просим прощеньица, что мы голей голи». А она: «Въезжай без пароли! В чести не наряд, а размер в аккурат». И приступают, чтоб не скучали ладонь по хлопку, пупок по пупку. Те два тоже даром не смотрят, каждого ждёт своё участие.
А сколько люди сраму приврут про это! Плеваться надоест. Как только не клевещут на Полиньку и Разлучонского. И хоть кто указал бы поимённо: такому-то они намазали хер горчицей. Шиш укажут в носовом платочке. Не подтверждено ни про горчицу, ни про отрезание, но валят на Разлучонского: от него-де у нас такое изгальство над стыдом! Чего не было ни в Колтубановке, ни в Бабаках — теперь иди и наблюдай. Пожилой человек может держать своего в горсти и сказать женщине: «Хотите семечек?»
Хорошо, но кто постарее, знают, от кого это и подобное стало в ходу. Приезжал к нам в белых перчатках из кожи — первосортной дороже. И на Умётном разъезде его навидались, и на станции Приделочной. Сообразили, чья личность на портретах. Эта самая, мол, голова с бородой и носит корону. Не кто, как государь-миротворец наведывается в наши просторы.
Себя он велел считать за учёного из астрономов. Езжу, дескать, — с горы Крутышки звёзды просматривать. Поселялся в поместье, откудова тогда сады тянулись почти до горы. Пойдёт в ту сторону да свернёт на пчельник. Яблони стояли кругом, там-сям трава поднималась; чистота. Над колодами — гуд гудом от пчёл, у летков роятся-золотятся. Пасечник в лаптях выбежит: так и упал бы в ноги гостю. А тот запретил. «Я для вас, — наказывал всем нашим, — обыкновенно Александр Александрович».
Ну, и соблюдалось. Согнётся пасечник до земли: «Здравия вам и радости, Лексан Лексаныч!» Дочку зовёт. А её звать не надо, она уж тут — клонится, цветочки для гостя собирает-крутится, сверкает икрами. Он гладь-погладь бороду; усмешечка. Идут он и она в дом. Встанут друг перед другом, напрямки глядят друг дружке в глаза и раздеваются неспешно в молчании. Оголятся целиком: ни лоскутка, ни нитки, полная наглядность всего.
Она с привздохом: «Ох, Лексан Лексаныч, не томите!» У него набряк и лениво вздымается. Александрыч ладонью его поддерживает и поясняет, вроде как оно для девоньки впервой: «Это гусь-гусёк молодой. Вишь, вытянул шею — наклеваться хочет до сытости, до отрыжки. Но не время ещё кормить его».
Оба наденут на открытые тела балахоны: свободные, из льняного полотна. За руки взямшись, выходят из дома под солнечный жар. А как раз та пора, когда в бору цветут богун, толокнянка, медвежьи ушки — летят пчёлы добывать с них.
Пасечник у крыльца кланяется: «Лексан Лексаныч! Само солнышко для нас не столь дорого, как вы!» А тот: «Не дозволишь потрудиться?» Какой будет ответ, известно. Не раз уже делалось, и пасечник хоть и в лаптях, да не лапоть. Знает, каким слушать ухом и царя и нечистого духа. Согнулся, позыркивает из-под бровей, а рубаха открыла грудь бурую — как бани не видала. «Вашим трудом лишь и живём!» — и приносит чурбаны, пустые внутри. Серёдка была гнилая, и её всю выдолбили.
Гость берёт два этих дупляка на плечи, третий дочь пасечника несёт. Отойдут в бор, да где кустарник цветёт, повесят на сучья. Александрыч: «Зачем пчеле далеко летать? Пусть и тут заведётся». А девушка на него во все глаза: как в конце поста глядят на пышки с маслом. «Ах, до чего вы простой и честный житель! Работа вам — счастье, и последнее отдадите богомольцу!»
У него прихоть — таким представать, и от услады он чуть не облизнётся. Сгребёт её — и щупать! Она повизгивает, тесней льнёт, а он вопрос задаёт: «Ты не лукавишь?» — «Какое — лукавить, когда мне в навести да вправить!» Александрыч: «Го-го-го-о!!!» — разгогочется басом. Возьмутся за руки и во всю прыть к пчельнику. От бега белые балахоны раздуются: два паруса летят.
А под яблонями у колод теперь развёрнут ковёр, на него постелены перины. Тут же на травке — поднос, на нём два заварочных чайника. Оба из наилучшего фарфора, но в них не чай, а свежий мёд.
Приспевшие из бора скинут балахоны, Александрыч пальцем на чайники: «Ещё два гусика-гуська! Только носы короче». Девушка на перину скок, уселась, смехом залилась: «Короче! короче! — и смотрит на третьего гуська. — Вот где гусик носат — табакерочке рад!» — ножки вразъём — показывает её, ладошками грудки поглаживает.
Александрыч вмиг рядом сел. Возьмёт чайник, пососёт из носика мёд — ей даёт. Она пососала, другой чайник взяла, подносит к его рту. Потом целуются медовыми губами. Она, счастьем опалена, как примется носы чмокать-сосать! На третьем гуське особливо задержится...
Но могут и по-иному начать. Сядут напротив друг друга, он торчащим шевельнёт: «Гусь-дубов-оголовок на долбёжку ловок!» — «Не сразу», — она задом к нему повернись, окорочками подрагивает: «Зырь на балабончики до слезы на кончике!» Он: «Жмурюсь — нет сладу терпеть! Разболелся-болит!» — «И моя огнём горит! Ай, замучил аппетит!» — ответит ему, тут он и вправит: «В межеулке елок — в нём увязнул ходок. Тяну напопятно, а он обратно!»
Займутся размашисто. Солнце во всю щедрость рассиялось, пчёлы по колодам ползут, к леткам и от летков летят: воздух — одно гуденье. Но никакая пчела голых тел не тронет. Хотя оба привлекают и беспокоят потным духом и горячей работой: туда-сюда, туда-сюда друг с дружкой. Однако пчёлы к ним добры. За это Александрыч уважал себя — выше всех пределов гордости. Вот, мол, какое у меня влияние: тыщи жал могут вонзиться, а я без опаски — и ни единое не кольнёт! Чтобы убеждаться в своём авторитете, он и выбрал пчельник для скромного рая.
Гордился, а другой человек тишком смеялся. Пасечник. Было ему родственно то, что называют у нас некошной силой. Через неё делал. Так наворожит — не только пчела не ужалит, хоть подмышкой держи её, — а коли надо, волчица придёт из лесу: за курицу яйца высиживать.
Оттого ему перед царём теряться, что мухомор обходить. Царские вкусы вызнал и заполучил миротворца в силки. Холил его самомнение, как умный едок овечку. Царь наотдыхается — одарит его с дочкой. Нажился пасечник поболе, чем порядочно.
Однажды зимует Александрыч в тёплой Ливадии, а ему телеграммку. Шифр, как и следует. Расшифровал: родился сынок незаконный! У царя сердце ворохнись. Велел поставить у нас дорогой дом бельведер, во владение сыну. Но с ним не видался, и тот так и вырос под фамилией Разлучонский. От деда-пасечника унаследовал способности и тайны, но стал и гораздо больше понимать. Пропускал года мимо себя: прибавится изредка седой волос, но здоровье нерушимо.
Жил безвредно, в разврате не погрязал, хотя поневоле бывал свидетелем. Увидит безобразие — и качает головой-то, качает. Тяжело ему: словно как и на нём причастность. От былых приездов родителя взяли-то наши пример. Но сам Разлучонский — живая совесть! Ни одной замужней не коснётся: без согласия мужа. А если приголубит чью невесту — жениху не узнать, ни в толчке не понять. Оставит её Разлучонский, после омовения, в прежней целости.
Доброту насаждал вокруг себя. При нём служил парнишечка Артюха Долгоногов, так Разлучонский ему: «Почему, скажи, ты не даёшь мне самому воду с колодца носить?» Артюха только и моргнёт, язык в щёку упрёт. А Разлучонский: «Как хочешь, но я завтра сам выберу кролика на обед». Родитель разве что любил притвориться простым, а сын и в самом деле знал наизусть поговорку: «Пиво пей, да не плещи. На ночь ешь пустые щи».
Уже не было на этом свете родителя и матери и другой родни. В Питере новый царь кушал яйцо всмятку золотой ложечкой. Ему насоветовали взять Разлучонского в столицу и запрячь в политику. Из разных выгодных расчётов замыслили посадить его на трон в кое-какой стране. Послал царь за ним — ан дела! Того с полмесяца дома нет: пропал. Царь своей рукой вывел на докладе две палочки и поперёк перечеркнул — «Н» написал. «Найти!»
А люди, о том не зная, живут как жили. Так же и Полинька в Питере — дочка фельдмаршала — думать не думала про наши места. Выдана замуж за японского вельможу и катит с ним вагоном первого класса: чтобы, проехав Сибирь, уплыть на корабле к мужу на родину. Он богат так уж богат! но — пузатый. Как только не перетягивал брюхо! давил-вжимал механикой всякой. Плюнул да утюгом калёным по пупку. И спроворил себе. Сталась необходимость носить на пупке грелку со льдом. Придумывал, как бы это показать веселее, и всё не раздевался перед женой. Наконец-то в спальном купе говорит ей по-французски: он-де у меня извергается, словно вулканчик, а проще сказать — стреляет, как бутылка шампанского при откупорке. Потому, мол, я ношу на себе лёд. Шампанское без льда — всё равно что поцелуи беззубых.
Снял верхнее и исподнее — Полинька глядит на грелку, но боле — на другое. И это размер? Таким только флаконец с духами затыкать. А муж берёт бутылку шампанского из ведёрка: «Ляжем, выпив сорт „Клико“, чтоб пошло у нас легко. Грелку сдвинем мы в сторонку и опробуем воронку».
Она раскинулась и не знает: предвкушать или сомневаться. Улёгся вельможа на неё всем брюхом — и что? Лежит она будто под барабаном, а кошелёк даром на виду: пальцу до портмонета, как прощанию до привета. Она мужу: «Эх, ты! Переморозил шампанское — бокал не наполнить». Он слез: хоть, мол, бутылку откупорю. Выхлебал три и кувырк: повалился на брюхо, как убитый барабанщик на барабан.
Полинька сошла с поезда на станции Казань, велела носильщикам багаж повынести. Наняла извозчиков: одного с пролёткой, второго с подводой, для багажа. Приехала на пристань, взошла на пароход — и вниз по Волге. Верила в свою звезду. Раз-де случилась с замужеством осечка, а пыл к охоте дудкой не выдуло: будет мне дикое что-нибудь в сюрприз.
Расположилась в дорогой каюте, окно открыто на верхнюю палубу. Тут чей-то голос густой запел:
Кто из нас ненасытней на мзду?
Всадник я или взнузданный конь?
Скачки остро-пьянящий огонь
Взмылит нас и обуглит узду...
Полинька скорей на палубу прогуляться. Ага, вот он: виновник беспокойства. Ростом не взял, но до чего крепко сколочен! Лицом груб, а по одежде — ихо благородие. Поклонился ей: «Простите, — говорит, — я не выношу долго без скачки». Она: «Я в и сама дала закусить удила. Сперва бы только записать про узду — не станет ли от обещания смешно?» Он думает: «Ишь, как охота выставить на смех!» Дюжий-то дюжий, но поистаскан: знал за собой грех сырости. Ладно, к чему грех помнить, когда сама добродетель перед тобой — увлекающа до опупенья! Заметил её с палубы, когда она ещё на причале была.
Заходит к ней в каюту. По стенкам — зеркала, и потолок — зеркало. Между зеркал — ковры красные с будто примешанным дёгтем: как кровь жеребца-перестарка.
Пароход плицами по воде: шлёп-шлёп... тогда было главное не скорость, а угождение красотой богатым-то господам. Чтобы плыли не спешили, а знакомились и жили.
Она глядит на него искоса и будто сама себе: «На борова зла, не встретила ли козла?» А он: «Фрол не козёл, да рог приберёг». Она глазками поиграла: «Фрол за побаску, кунка на ласку, втык на подмашку — и оба врастяжку. Припотели, дух переводят». Он: «Я чаю — перепились чаю». Полинька позвонила в звонок, чай с ромом принесли. Она усмехается: «На чаю голом не прожить Фролом. Станете Фролкой — кладь забыл под полкой».
Ему, ой, не нравится! Так-де и накликает. «Представлюсь, — говорит ей, — по титулу: тайный советник Егерь». Она себе: «Эка сразил! Мой отец повыше». Верно. Однако знатностью этот человек был родовитее её папаши. Но уж и беспутный! А пролаза такой, что ему поручали разные скользкие дела вплоть до заграницы. Управится, как спящего льва обреет. Не упускал и с некошной силой спознаваться, даже живал у эскимосов — от шаманов хитрое перенять. Теперь на него возложили: задом наперёд на дуб влезть, но найти Разлучонского! Егерь как раз и был на пути к нам: личность та, что когда и не в баню идёт, — всякий свежий веник понюхает.
«Хм, хм, — эдак сановито похмыкал и начал: — я, как вы знаете, песельник — так отчего нам не пить чай без утайки навершника и балалайки?» Она головой тряхни. «Только меня, — говорит, — не считать повинной, коли будет недлинный». Этого ущерба он не имел и давай пуговицы расстёгивать.
Отразили зеркала два тела: одно белее белил, второе — заматерелое, с курчавостью и по груди и на лопатках. Чаёвничают пока вприглядку. Полиньку отвернуться не тянет, но она не хочет и от строгости отступить. «Если, — говорит, — вам желательно: грудью на живот, да из кулака в рот — этого не будет!» Он: «Зачем же такие неприличности?» Из стакана отхлебнул, её по гладкой ляжке похлопал. «Вижу, — говорит, — зев макова цвету просит конфету!» Она: «До времени, чай, не прольёте чай?» Он аж рыкнул в стакан от досады.
Полинька сути не поняла. Упала на спинку, ножки ввысь, ручками их в обним и на титярки, лодыжки скрестила. Оторвись, глаз! Промеж ляжек — зев-цветок, намедованный роток! Выпуклил губки для радостной влупки. Егерь — стакан на столик, возвысился над ней: и только совать забубённого, а чай уж и пролит на простыню накрахмаленну.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28