(От автора. Вообще-то это точно. И даже в физкультуре так. Если нагрузка не выше возможностей, получается атлет. Если выше — инвалид. Любой тренер это знает. Но он же знает, из кого сделать бегуна, а из кого штангиста. Одному дано то, другому это. Если развивать то и это, выходит чемпион. Но если перепутать то и это, то надо увольнять тренера.)
И тогда директор вспомнил малявинский рисунок женщины в платке — единственное, что, кроме справочников, он не отдал жене, уплывающей в ещё более новую жизнь, правда, без стадионов, но с антиквариатом, люстрами и отдыхом на потусторонних пляжах Чёрного моря. И мысль о том, что, возможно, электронике придётся приспосабливаться к Миноге, а не Миноге к электронике, не показалась ему на этот раз такой уж чрезвычайно шаловливой или даже абсурдной.
И тогда директор вспомнил два разговора, которые, как ему казалось прежде, не повлияли на его судьбу. Но так ему казалось прежде. А теперь он вдруг понял, что из-за них он и очутился в этом неопределённом городке и только начинает быть счастливым.
Однажды, когда он уже перешёл в строительную область, он встретился с физиком Аносовым, бывшим прежде его научным руководителем, с которым у них сложились товарищеские отношения.
После первых же «Ну как ты? А как ты?» Аносов понял, что с директором творится неладное. И позвал его к себе.
Директор к тому времени уже ослабел от семейной жизни и потому, потеряв мужество, вдруг обрёл откровенность.
Аносов выслушал его внимательно и гневно, увёл к себе в кабинет и сказал проснувшимся домашним:
— Закройте дверь!
Потом уселся напротив директора и наклонился к нему:
— Кто-то сказал — чтобы не делать глупостей, одного ума мало.
— О-ой… — сморщился директор. — Не надо. Только не надо…
— Но ведь действительно мало…
— Не философствуй, я тебя умоляю, — сказал директор. — Я знаю все слова, ты знаешь все слова, все знают все слова.
— Ну если так… — сказал Аносов и спросил: — Володя, а как ты относишься к понятию «народ»?
— Перестань, — сказал директор.
— Слушай, — сказал Аносов. — Я хочу знать — фундаментальное это для тебя понятие или так, пустой звук?
— Ты выпил, что ли? — спросил директор. — А ну дыхни!.. Ты никогда не был демагогом…
Аносов стукнул кулаком по столу:
— Ты знаешь все слова! — сказал он сдавленным голосом. — Все слова ты знаешь!.. А что за словами? Что?! Есть за этими словами высокий закон или нет?
— Я верю в законы термодинамики, — сказал директор. — Они могут быть выражены математически. А понятие «народ» формализации не поддаётся…
— Ты… — сказал Аносов с презрением. — Ты… физик… С каких пор ты стал бояться неопределённости? Этого фундаментального понятия физики?
И второй разговор вспомнил директор. В нём мелькнуло слово «Сиринга».
Директор когда-то в гостях у профессора Филидорова, который занимался изучением термодинамических процессов в живом организме, познакомился с неистовым изобретателем Сапожниковым, которого недавно взяли в филидоровский институт.
Это был бесшабашный, как показалось директору, человек, который утверждал, что Время — это основная материя, из которой произошли все остальные её виды, и дискретные тела в том числе; он проектировал абсолютный для земных условий двигатель, и практически вечный и экологически безвредный, выдвинул идею лечения рака мощным резонансом, губительным для раковых клеток и безвредным для остальных. А также придумал страну Посейдонию, и как в этой Посейдонии был единый язык свиста, позволяющий общаться с животными и понятный всем людям на земле, и что якобы следы той Посейдонии сохранились в виде так называемого Сильбо-Гомера и других свистовых языков в некоторых горных местностях, а также в мифах о том, как Аполлон со струнной кифарой попрал простодушную свирель бога Пана, покровителя стад и нецивилизованных плясок. И эта свирель, сделанная из тростника, называлась «сиринга», и на ней сейчас играют в молдавских селах и называют её «най».
Директор, помнится, спросил Сапожникова: почему он всем этим занимается? На что Сапожников ответил:
— Очень хочется.
Потом подумал и добавил:
— Это во-первых.
— А во-вторых? — неосторожно спросил директор.
— А во-вторых, — ответил Сапожников, — потому что резонанс, которым надо лечиться, надо искать в звуковом диапазоне, поскольку от хорошей музыки коровы лучше доятся, а самая древняя музыка — это духовая, а не струнная или тем более электронная, и, кроме того, на солнце обнаружили излучение в звуковом диапазоне, я согласитесь, что солнце если не порождает, то поддерживает жизнь на земле. И надо же что-то со всем этим делать.
— С чем?
— С этим.
— С чем с этим?
— С положением в мире.
— А вам оно не нравится? — спросил директор.
— А вам? — спросил Сапожников.
И директор понял, что перед ним чокнутый, так как для носителя истины Сапожников выглядел крайне несерьёзно.
— Откуда вы взялись? — спросил директор.
— Из Калягина, — ответил Сапожников.
И тут же пустился объяснять, что при его двигателе, если он осуществится, исчезает энергетический голод и, стало быть, исчезает неистовая гонка за энергетическими ресурсами, разрушающая землю; стало быть, отпадает необходимость в гигантских промышленных центрах, и перспективными станут именно небольшие города из-за их близости к гармоническому идеалу жизни и природной сути, связанные друг с другом бесчисленными нитями и удобные в управлении…
…Директор подскочил на супружеском ложе и спустил ноги на пол.
— Что ты? — испуганно спросила молодая жена.
— Подожди, — ответил директор. — Подожди… Мне нужно срочно отыскать один справочник.
— Какой? — справедливо удивилась она, приподнимаясь на ложе.
— Справочник по мифологии…
— Иди ко мне, — сказала она, скрывая удивление. — Справочника в доме нет. Я его отдала младшему лейтенанту Володину.
Отличница Люся рыдала второй день подряд. Она не хотела уезжать из городка. А уезжать надо было. Так полагалось для развития. Сначала выделиться среди других в отличники учёбы, потом — в передовики производства, потом — в столичный институт для развития, потом… Потом голова кружилась, и мысленный взор блуждал среди гарнитуров, холодильников, «Жигулей» и свадьбы в ресторане первого разряда, где родители мужа смотрят на неё влюбленно, а молодой муж выясняет отношения с её бывшими ухажёрами, и их разнимают потные гардеробщики. Дальше возникал розовый туман, в который надо было вырваться из здешней жизни.
А зачем вырываться, Люся не знала, и почему нельзя вырываться, не сходя с места, Люся тоже не знала, и чем вырванная жизнь лучше невырванной и укоренившейся, Люся тоже не знала, но она знала, что дети должны жить лучше родителей, и если родители жили так, то дети должны жить этак. И эта правильная идея, не требовавшая доказательств, развивалась вместе с Люсей до тех пор, пока в городке не наступила эпоха смешения стилей, понятий и переоценки ценностей, лежащих за пределами городской черты.
Когда цивилизация и комиссии стали захлёстывать город, то стало жаль чего-то, и захотелось никуда не вырываться, хрен с ним, с розовым туманом и родителями жениха, захотелось не дать погубить это «что-то», не менее неопределённое, чем этот розовый туман, но более беззащитное.
Коровы доились, боржом бил вверх на пятьдесят метров, ветер гонял шляпу Громобоева, окружённого козами, сорвавшимися с привязи, художник рисовал голую Миногу, и во сне и наяву Люсю подстерегал красивый побледневший Володин, провинциальный милиционер, хотя и свой, но бесперспективный, потому что он служил там, куда его посылали, и в розовый туман он не вписывался, потому что, как только Люся окутывала Володина розовым туманом, Володин его отдувал.
— Ф-фух… — говорил Володин, и туман таял.
И из тумана появлялось его неженатое лицо.
У Люси ещё со школы был парень, старше её на два класса, Федька. Любовь не любовь — не поймёшь.
Про Люсю в школе говорили — не признаёт авторитетов, относится ко всем высокомерно. Скажи, ты хоть кого-нибудь любишь? Все девчонки, все волчицы. Учитель географии про них говорил: какая злоба, какая зависть, какая низость! Но заступаться не заступался. А парень этот взял и заступился. Да как! Всех шуганул. Но его в расчёт не приняли.
И пошла у них любовь не любовь, не поймёшь. Когда Люся к тётке в другой город уезжала, он потом с ней три месяца не разговаривал. Потом опять стали вместе — без объяснений в любви.
Однажды было свидание в гараже под мостом. Дождь шёл, а там стружки. Люся увидела и сказала — стружки. Он поднял её на руки и понёс.
— Знаешь, — сказала Люся, — я, наверно, ещё маленькая.
Отпустил. Разозлился.
Трудные у них были отношения.
— Почему мы так? — спрашивала Люся.
— Потому что стоит мне отвернуться, как ты на шею вешаешься парням.
А Люся была неосторожна, кокетничала напропалую.
Расстались.
Однажды собрались у Милки — её брат и приятель брата. Выпили портвейна и стали дикими голосами петь под гитару.
Она сидела на диване с этим влюбленным в неё, он был с шорно-меховой фабрики, и обсуждали поцелуи — кто умеет, кто не умеет.
— Ты умеешь? Наверняка не умеешь. Хочешь, покажу?
— Ты? Слабо! — сказала Люся.
Он как поцелует её изо всех сил. Когда она открыла глаза, смотрит, стоит Федька. Он против света стоял, и лица его она не видела. Он подошёл, размахнулся и ударил её по лицу. Все ошалели. Она заплакала.
Он выгнал всех из комнаты, закрыл дверь. Потом встал на колени и просил прощения. Плакал. Они оба плакали.
Люся, когда рассказывала это Громобоеву, смотрела вперёд круглыми глазами — зрачок во всю роговицу.
Потом они с Федькой опять расстались. Потом он кончил школу. Ему в армию уходить. Встретились в подъезде. Люся его спросила:
— Я не понимаю… Почему у нас так?
— Мы были очень разные.
Люся сказала:
— Давай возобновим отношения…
— Нет, — говорит. — Мы сейчас не ровня.
— Почему?
— Ты осталась такая же… Я не такой.
— Почему?
— У меня женщина была.
— Ну и что? — запнувшись, спросила Люся.
— Ты не понимаешь, я совсем другой. Мы не ровня.
— Ты думаешь, ты грязный?
— Нет. Совсем другой.
Они поцеловались в подъезде. Люся ничего не чувствовала.
— Ты как-то не так целуешь, — сказала она.
— Нет, я так же. Это ты другая.
— Какая?
— Я тебе теперь не нравлюсь?
— Да… я поняла… да… не нравишься…
— Где он сейчас? — спросил Громобоев.
— Был в армии.
— А потом?
— Это Володин, — сказала Люся. — А теперь мне надо уезжать для развития, а я не могу… У нас с ним ничего нет, а я снова в него влюбилась… Но мы разные…
— Вы не разные, — сказал Громобоев, — просто Володин перепутал эталон с идеалом. Он думает, что стремится к идеалу, а внедряет эталон.
— А в чём разница?
— За эталоном надо лететь куда-то в другое место или привозить его откуда-то, а идеал надо выращивать, где сам живёшь. Ты поняла меня?
— Нет, — сказала Люся. — Ничего я не поняла.
Володин всё-таки добился своего и связал концы с концами. Но это его совершенно не обрадовало.
Во-первых, потому, что он фактически провёл следствие над самим затянувшимся следствием, и давать ожидаемые объяснения по этому поводу ему, как вы сами понимаете, вовсе не мечталось.
А во-вторых, после того как он полистал справочник по мифологии, взятый у Аички, он лишился сна и уверенности.
Володин был хороший, выдержанный, прекрасного образца молодой человек, и практически у него был один недостаток. Он считал — всё, что непросто, то сомнительно. А значит, его идеал не изменялся во времени, а только разрастался в пространстве. Иначе говоря, он путал идеал с эталоном, а разница между ними существенна.
Эталон — это образец постоянства, единица измерения, все метры и сантиметры суть репродукции одного-единственного и хранятся в сейфе, и отлиты из драгоценного металла, и вся ценность эталона, что он не изменяется, и одной и той же единицей можно измерить и человека, и отрез ему на штаны, и автомобиль. Но если превратить эталон в идеал, то начнёшь подгонять человека под штаны и автомобиль, а не наоборот.
Идеал же развивается во времени и растёт, как дерево, имеет корни и ствол, и крону, и цветы, и плоды, и семена, которые, будучи высажены в подходящую почву и климат, снова дают дерево той же породы, но уже чуть изменившееся во времени, и потому идеал борется за своё нормальное развитие, а эталон ждёт, чтобы его применили. Идеал — это признак культуры, а эталон — цивилизации. Когда цивилизация подминает культуру, они гибнут вместе. И от них остаётся только память и печаль.
Если доверяешь идеалу, то не будешь бояться, что из семени одной породы вырастет дерево другой породы. А если веришь только эталону, то будешь бояться, как бы его не поизносили. Будешь прикладывать эталон к идеалу и отрезать у того выступающие ветви и удивляться, почему идеал вянет и не плодоносит.
Но Володин был живой человек, и сердце у него было живое, и, когда он заметил, что оно бьётся чаще привычного, он не обвинил своё сердце в превышении скорости, а постарался понять, чем это вызвано.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11