Все открытия в искусстве сделаны на этом пути. Все провалы – на пути равнодушия. Мало того. Искусство, зажигая нас образами возможного счастья, будоража нас картинами несчастья, вызывает у нас ненависть ко всему, что противоречит этому грезящемуся нам счастью, и тем толкает нас на действия, на битву. Не согласны?
АНЮТА:
– Я согласна!
– Браво, крошка! – сказал Костя да Винчи. Анюта вздыхала о личном счастье, а Памфилий смеялся.
– Значит, вы считаете, что главное в искусстве, главная его задача – изображая картины счастья и несчастья, толкать людей на действия? – спросил Ржановский.
– Не столько толкать, сколько соблазнять, – сказал Костя. – Наука толкает. А искусство приманивает.
– Но тогда все сводится к элементарной информации о фактах счастья и несчастья, и непонятно, чем искусство отличается от хроники, от судебных протоколов и от сообщений о спортивных триумфах. В принципе, конечно. Это ведь тоже сообщения о счастье и несчастье. – Ржановский, нахмурившись, оглядел всех. – Я думаю, меня не заподозрят в том, что я сам не вижу разницы между произведениями искусства и информацией о счастье и несчастье!…
– Не заподозрят, – сказал Костя да Винчи. – Валяйте.
– Валяйте… – грустно сказал Ржановский. – А в чем разница, вы можете сформулировать? Вы, практики…
– Разница в таланте, – сказал Костя да Винчи.
– В таланте, – сказал Ржановский. – Кончились идеи, пошла констатация. Понятно… Теперь понятно. Талант – это способность создавать образы, а способность создавать образы – это талант. Ладно, пора и честь знать. Я у вас засиделся. И кстати, зачем их создавать? Почему не брать из жизни? Мало, что ли, фактов счастья и несчастья?
– Не в этом дело, – сказал Памфилий. – Факты! Факты одних трогают, других нет. Человек потерял состояние – факт? А вас это не трогает. У вас нет состояния, и вы не теряли денег. А поэзия в принципе стремится трогать всех. Разве только в фактах дело и только в трогательности? Вон король Лир – король? А он нас трогает. А герой производственной пьесы не трогает. Выходит, надо писать про королей? Чушь! А может быть, все дело в том, что у Лира больше несчастий, чем у производственника? Опять чушь. Можно придумать такую страшенную судьбу производственника, что несчастья Лира покажутся детскими. И даже не придумать, а взять из жизни. Будут они вас трогать? Даже больше, чем история Лира. Будет это произведение искусства равное трагедии «Король Лир»? Что-то не видно пока. Почему? Может, не хватает пустяка – Шекспира? Может быть, дело не в том, насколько велики несчастья или факты счастья, а в том, что поэзия трогает чем-то другим, опираясь на факты счастья и несчастья. И для нее факты счастья и несчастья – только средство общения, только общий для всех людей и известный им материал, на базе которого легче говорить о чем-то совсем другом?
– Ну-ну, – жадно сказал Ржановский. – Ну-ну…
– Иначе любой юрист мог бы стать Шекспиром. Слава богу, у него фактов несчастья полным-полно. Он только с ними и имеет дело.
– Валяйте! – сказал Ржановский. – Прошу прощения.
– Вон в музыке… Нет ни фактов счастья, ни фактов несчастья. А трогает нас музыка?
– До слез! – сказала Анюта.
– Недаром кто-то сказал: «Всякое искусство тяготеет к музыке».
Ржановский вдруг разозлился.
– Слышите, Гоша, мне надоел ваш ликбез! Если у вас есть идея – высказывайте. Какого черта?!. Прошу прощения… Никогда не можете ответить прямо.
– Вам уже становится интересно, – сказал Костя да Винчи.
– Помолчите вы, путаник, – сказал Ржановский. – Болтаете о творчестве, а сами потеряли проницательность, спорите с тупицами, с Митей спорите.
– А вдруг поэзия – это способ мышления будущего человечества? А лирика – это предчувствие такого будущего. Поэтому так часто она печальна, кстати… – сказал Памфилий.
– Дальше! – сказал Ржановский.
– Ух ты! – сказала Анюта.
– Или вы не верите в биологическую эволюцию? – спросил Памфилий. – И поэты тоскуют, сами не зная почему, и, когда поют, готовят этот качественный скачок, вызывают его! Не допускаете ли вы, что иногда происходит такое?
– Ух ты! – сказала Анюта. Ржановский повеселел.
– Молчи, мартышка, – сказал он Анюте. – Ну что ж… это известным образом будоражит воображение. Люблю завиральные идеи. Становится трюизмом говорить, что теория верная, если она достаточно безумная… Если принять эту версию, то поэзия – это способ глубинной раскачки организма для подготовки возможности мутационных изменении в его потомках. Я не могу исключить такой возможности.
Ржановский встал.
– Ну что ж, – сказал он. – Меня лично устраивает, что в этой концепции роль науки не понижается, а повышается. Но это дело будущего.
– А живопись – дело настоящего, – сказал Костя да Винчи. – Только с чем ее кушают, понятия не имею. Это я вам говорю как профессионал.
И тут он предложил Ржановскому коньяку и банан. Но Ржановский отказался. Ибо он был хозяином своих больших лет, и больших задач, и больших забот.
Я подошел к столу.
– Ну, начнем, – сказал Костя, разливая коньяк, – Ржановский велел тебе напиться.
– Не хочу, – сказал я. – К дьяволу!
– Катя не любит пьющих, – сказал Памфилий.
– Ага.
– Мы догадываемся. Ешь бананы, вегетарьянец, – говорит Памфилий.
Он лущит банан и делает из него пальму. Я беру банан.
– Дать тебе галстук? – спрашивает Костя. – Покажи своей школе, что ты уже большой.
– Отстань.
Я вешаю на мольберт банановую шкуру.
– Выпей рюмку, чудак, – говорит Костя. – «Арарат». На Ржановского разорились.
– Слушай, отпустим его, – говорит Памфилий. – Человек в школу опаздывает. Катя ему тройку по поведению выведет.
– Пойду, ребята, – говорю я. – Не сердитесь.
Ночь.
Я мчался и бормотал: «Случайность есть проявление и дополнение необходимости… Случайность есть проявление и дополнение необходимости».
Прибежал на старое место, а ее нет, конечно. Пошел позвонить по автомату, а ее нет. «Случайность – проявление и дополнение необходимости».
И еще целый каскад случайностей, которые все дальше и дальше уводили меня от Кати. Я становился фаталистом. Я уже не говорил «необходимость», а бормотал знакомое с детства бабье словечко – судьба. И когда я случайно вернулся во двор на Благушу, я увидел ее на скамейке у гаражей – там, где я сидел утром и пытался ее рисовать.
Навстречу мне делает движение не замеченный сразу женский силуэт.
– Катя? – тихо спрашиваю я.
– Я думала, вы не придете, – говорит она. Я беру ее за руку.
Глава 8. ПОБЕДА ПОД ВАТЕРЛОО.
– Я не заслужил, чтобы вы меня дожидались, – говорю я фальшивым голосом. Мы бредем по ночной Благуше.
– Я не вас дожидалась, – говорит она. Потом она меня оглядывает с ног до головы.
– Нет, я все-таки хочу знать, почему вы удрали? – говорит она звенящим голосом. – Работа, я понимаю… Мой знакомый, он – сверхсекретный физик, и то он удирает только с работы, это бывает. А со свидания с девушкой он ни разу не удирал!
Я не знаю, что сказать.
– Вот как! – говорю я. У нее даже губы побелели.
– Просто он меня за человека считает, – говорит она.
Тут я тоже разозлился.
– А он случайно не «Мачо», – сказал я, – ваш физик?…
Она остановилась.
– Нет, – запнувшись, сказала она. – Его не так зовут.
– «Мачо» – это не имя, это прозвище, – говорю я.
И произношу тронную речь:
– Ну хорошо, сверхсекретный. Я тоже физик. Вероятно. Был, во всяком случае. Про нас журналисты любят писать со слезой – «имена их неизвестны». Это так. Только нормальному жителю надо знать твердо, среди нашего брата есть куча таких, которых эта формула устраивает полностью. Благодаря этой формуле неизвестности всякий паршивый Сальеришка автоматически выходит в Моцарты и в мученики науки. Не успеешь оглянуться, а он ходит, глядя поверх голов, и на лице у него написано: «Торопитесь уважить меня, а то я завтра погибну от чего-нибудь научного в жутких корчах…» «Работает в ящике» – написано на его бледном челе и во всепрощающей улыбке. И вот он уже тычет пальцем в лицо простому люду и учит мыслить художников.
Есть у нас на работе один дылда. Как говорят в Латинской Америке, он «Мачо», то есть сильный человек, супермен. В ящике удобно жить «Мачо». Главная мечта «Мачо» – попасть в ящик и получить секретность. Опасная ли наша работа? Безусловно. Большая ли у нее опасность? Большая. Не меньше, чем у водителя московского такси в дождливый день.
Хотя «Мачо» кричит о равенстве на всех перекрестках, он его ненавидит. Почему? Потому что мещанин смутно подозревает, что равенство – это разнообразие. И, боясь разнообразия, как холеры, стремится превратить равенство в одинаковость. Поэтому ему ненавистен талант.
У моего знакомого поэта я рылся в архивах и нашел такую притчу:
«Первый сказал: „Счастье-это когда много работы и много любви, и тогда работа толкает к любви, а любовь порождает работу“.
Второй сказал: «Чепуха. Счастье – это когда нет ни занятий, ни домашних заданий, ни работы, ни отпусков, ни каникул, а есть только весна, лето. зима, осень и можно писать их красками и кистями, и резцом, и пером круглосуточно и без отдыха».
Третий сказал: «Счастье-это когда можно выдумывать и бросать идеи пачками и не заботиться о том, что они не осуществятся».
Четвертый сказал: «Счастье-это когда спасаешь, помогаешь, стоишь насмерть за правое дело, защищаешь и делаешь подарки».
И только пятый молчал. Ибо он боялся признаться, что его счастье – это сожрать все то, что придумают и добудут остальные четверо.
Люди, запомните: если что-нибудь не ладится в вашей жизни, это значит, что рядом с вами или в вас самих завелся пятый…»
Я спросил своего поэта, какого черта он не опубликует эту притчу? В ней же все сказано. Ее же надо в детские хрестоматии вписать и не принимать на физмат, если чадо не знает ее наизусть.
«Заткнись, двоечник, – сказал мне поэт. – Стану я дрессировать физиков! У меня свои задачи».
У него свои задачи! Впрочем, может быть, у него действительно свои задачи. В общем-то ему ведь нужен стих, а не притча.
– Я тоже знала одного поэта… – сказала Катя.
Видимо, она все время думала о своем. И тут у меня впервые зародилась мысль о невероятности. Я знаю теорию относительности и теорию вероятности. Я подумал: а что, если построить теорию невероятности?
– А знаете, какая у меня была первая любовь? – спросила Катя.
А, собственно, на что я надеялся? Что она дожидалась именно меня? – Я родилась в Ленинграде перед войной. Начало войны я не помню. Помню только, когда наш детдом вывезли в Караганду на самолетах. Жили там. Потом привезли обратно в Ленинград. Родителей потеряла в самом начале войны. Школу окончила в Ленинграде, там же поступила работать. Единственного родственника отыскала случайно в Москве только в 55-м году. В Москве и познакомилась с поэтом.
Я тогда очень одинокая женщина была, в эту ночь, когда хотела попасть на кинофильм «Мост Ватерлоо», и было мне тогда неполных шестнадцать лет.
Алексей Николаевич, вы представьте себе такую картину. Пустой вестибюль. Никого нет. Только девочка стоит у окошка кассира. Только тускло горят полупогашенные плафоны.
– Я из Ленинграда… Я уезжаю после праздников, – говорю я.
– Вот в Ленинграде и посмотрите, – сказал мне кассир.
Он захлопнул окошко. Я отошла и встала в тень у стены.
И тут вошел в дверь этот человек.
Он посмотрел на меня как-то боком.
– А много осталось, – спросил он, – до шестнадцати?…
– Месяц еще.
– Да, это очень много, – сказал он. – Пойдемте, я вас проведу.
Он постучал в окошко и взял два билета.
Нас впустили в темный зал.
Он взял меня за руку, чтобы не потеряться, и мы побежали между рядами. Я, запыхавшись, опустилась рядом с ним на стул.
Сначала пошли огни реклам. Потом черный дым над морем. Белые самолеты на палубе чужой авиаматки. Чужие солдаты идут по песку. Чужая ракета, похожая на акулу, медленно поднимается в воздух и стоит неподвижно над полигоном, подпертая белым огнем. Она начинает медленно клониться на бок, и человек в блиндаже давит на кнопку. Взрыв… Это показывали иностранную кинохронику.
– Какие у них ракеты, – говорю я. – Взрываются.
– Управление слабое, – говорит он. – Вот и взрываются.
Потом вспыхнул свет, и билетеры рассаживали опоздавших.
По– моему, начала фильма он не видел. Он все смотрел вбок, на мое лицо. Смотрел он как-то странно. Будто он что-то вспоминает и не может вспомнить. Я сдвинула платок и тряхнула волосами. Я хотела, чтобы он посмотрел, какие у меня волосы. Он тогда сразу отвернулся. Я тогда тоже стала смотреть на экран. И я увидела, как в полутемном ресторане танцуют Вивьен Ли и ее партнер – английский офицер, которые познакомились только что, во время бомбежки, и не знают еще, что это к несчастью. Звучит медленный такой, вкрадчивый вальс. Он называется «Вальс потухающих свечей». Он написан в мажоре, но ритм у него похоронный. И понятно, что надвигается несчастье на влюбленных. И слуги гасят свечи одну за другой, одну за другой… А потом она говорит:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
АНЮТА:
– Я согласна!
– Браво, крошка! – сказал Костя да Винчи. Анюта вздыхала о личном счастье, а Памфилий смеялся.
– Значит, вы считаете, что главное в искусстве, главная его задача – изображая картины счастья и несчастья, толкать людей на действия? – спросил Ржановский.
– Не столько толкать, сколько соблазнять, – сказал Костя. – Наука толкает. А искусство приманивает.
– Но тогда все сводится к элементарной информации о фактах счастья и несчастья, и непонятно, чем искусство отличается от хроники, от судебных протоколов и от сообщений о спортивных триумфах. В принципе, конечно. Это ведь тоже сообщения о счастье и несчастье. – Ржановский, нахмурившись, оглядел всех. – Я думаю, меня не заподозрят в том, что я сам не вижу разницы между произведениями искусства и информацией о счастье и несчастье!…
– Не заподозрят, – сказал Костя да Винчи. – Валяйте.
– Валяйте… – грустно сказал Ржановский. – А в чем разница, вы можете сформулировать? Вы, практики…
– Разница в таланте, – сказал Костя да Винчи.
– В таланте, – сказал Ржановский. – Кончились идеи, пошла констатация. Понятно… Теперь понятно. Талант – это способность создавать образы, а способность создавать образы – это талант. Ладно, пора и честь знать. Я у вас засиделся. И кстати, зачем их создавать? Почему не брать из жизни? Мало, что ли, фактов счастья и несчастья?
– Не в этом дело, – сказал Памфилий. – Факты! Факты одних трогают, других нет. Человек потерял состояние – факт? А вас это не трогает. У вас нет состояния, и вы не теряли денег. А поэзия в принципе стремится трогать всех. Разве только в фактах дело и только в трогательности? Вон король Лир – король? А он нас трогает. А герой производственной пьесы не трогает. Выходит, надо писать про королей? Чушь! А может быть, все дело в том, что у Лира больше несчастий, чем у производственника? Опять чушь. Можно придумать такую страшенную судьбу производственника, что несчастья Лира покажутся детскими. И даже не придумать, а взять из жизни. Будут они вас трогать? Даже больше, чем история Лира. Будет это произведение искусства равное трагедии «Король Лир»? Что-то не видно пока. Почему? Может, не хватает пустяка – Шекспира? Может быть, дело не в том, насколько велики несчастья или факты счастья, а в том, что поэзия трогает чем-то другим, опираясь на факты счастья и несчастья. И для нее факты счастья и несчастья – только средство общения, только общий для всех людей и известный им материал, на базе которого легче говорить о чем-то совсем другом?
– Ну-ну, – жадно сказал Ржановский. – Ну-ну…
– Иначе любой юрист мог бы стать Шекспиром. Слава богу, у него фактов несчастья полным-полно. Он только с ними и имеет дело.
– Валяйте! – сказал Ржановский. – Прошу прощения.
– Вон в музыке… Нет ни фактов счастья, ни фактов несчастья. А трогает нас музыка?
– До слез! – сказала Анюта.
– Недаром кто-то сказал: «Всякое искусство тяготеет к музыке».
Ржановский вдруг разозлился.
– Слышите, Гоша, мне надоел ваш ликбез! Если у вас есть идея – высказывайте. Какого черта?!. Прошу прощения… Никогда не можете ответить прямо.
– Вам уже становится интересно, – сказал Костя да Винчи.
– Помолчите вы, путаник, – сказал Ржановский. – Болтаете о творчестве, а сами потеряли проницательность, спорите с тупицами, с Митей спорите.
– А вдруг поэзия – это способ мышления будущего человечества? А лирика – это предчувствие такого будущего. Поэтому так часто она печальна, кстати… – сказал Памфилий.
– Дальше! – сказал Ржановский.
– Ух ты! – сказала Анюта.
– Или вы не верите в биологическую эволюцию? – спросил Памфилий. – И поэты тоскуют, сами не зная почему, и, когда поют, готовят этот качественный скачок, вызывают его! Не допускаете ли вы, что иногда происходит такое?
– Ух ты! – сказала Анюта. Ржановский повеселел.
– Молчи, мартышка, – сказал он Анюте. – Ну что ж… это известным образом будоражит воображение. Люблю завиральные идеи. Становится трюизмом говорить, что теория верная, если она достаточно безумная… Если принять эту версию, то поэзия – это способ глубинной раскачки организма для подготовки возможности мутационных изменении в его потомках. Я не могу исключить такой возможности.
Ржановский встал.
– Ну что ж, – сказал он. – Меня лично устраивает, что в этой концепции роль науки не понижается, а повышается. Но это дело будущего.
– А живопись – дело настоящего, – сказал Костя да Винчи. – Только с чем ее кушают, понятия не имею. Это я вам говорю как профессионал.
И тут он предложил Ржановскому коньяку и банан. Но Ржановский отказался. Ибо он был хозяином своих больших лет, и больших задач, и больших забот.
Я подошел к столу.
– Ну, начнем, – сказал Костя, разливая коньяк, – Ржановский велел тебе напиться.
– Не хочу, – сказал я. – К дьяволу!
– Катя не любит пьющих, – сказал Памфилий.
– Ага.
– Мы догадываемся. Ешь бананы, вегетарьянец, – говорит Памфилий.
Он лущит банан и делает из него пальму. Я беру банан.
– Дать тебе галстук? – спрашивает Костя. – Покажи своей школе, что ты уже большой.
– Отстань.
Я вешаю на мольберт банановую шкуру.
– Выпей рюмку, чудак, – говорит Костя. – «Арарат». На Ржановского разорились.
– Слушай, отпустим его, – говорит Памфилий. – Человек в школу опаздывает. Катя ему тройку по поведению выведет.
– Пойду, ребята, – говорю я. – Не сердитесь.
Ночь.
Я мчался и бормотал: «Случайность есть проявление и дополнение необходимости… Случайность есть проявление и дополнение необходимости».
Прибежал на старое место, а ее нет, конечно. Пошел позвонить по автомату, а ее нет. «Случайность – проявление и дополнение необходимости».
И еще целый каскад случайностей, которые все дальше и дальше уводили меня от Кати. Я становился фаталистом. Я уже не говорил «необходимость», а бормотал знакомое с детства бабье словечко – судьба. И когда я случайно вернулся во двор на Благушу, я увидел ее на скамейке у гаражей – там, где я сидел утром и пытался ее рисовать.
Навстречу мне делает движение не замеченный сразу женский силуэт.
– Катя? – тихо спрашиваю я.
– Я думала, вы не придете, – говорит она. Я беру ее за руку.
Глава 8. ПОБЕДА ПОД ВАТЕРЛОО.
– Я не заслужил, чтобы вы меня дожидались, – говорю я фальшивым голосом. Мы бредем по ночной Благуше.
– Я не вас дожидалась, – говорит она. Потом она меня оглядывает с ног до головы.
– Нет, я все-таки хочу знать, почему вы удрали? – говорит она звенящим голосом. – Работа, я понимаю… Мой знакомый, он – сверхсекретный физик, и то он удирает только с работы, это бывает. А со свидания с девушкой он ни разу не удирал!
Я не знаю, что сказать.
– Вот как! – говорю я. У нее даже губы побелели.
– Просто он меня за человека считает, – говорит она.
Тут я тоже разозлился.
– А он случайно не «Мачо», – сказал я, – ваш физик?…
Она остановилась.
– Нет, – запнувшись, сказала она. – Его не так зовут.
– «Мачо» – это не имя, это прозвище, – говорю я.
И произношу тронную речь:
– Ну хорошо, сверхсекретный. Я тоже физик. Вероятно. Был, во всяком случае. Про нас журналисты любят писать со слезой – «имена их неизвестны». Это так. Только нормальному жителю надо знать твердо, среди нашего брата есть куча таких, которых эта формула устраивает полностью. Благодаря этой формуле неизвестности всякий паршивый Сальеришка автоматически выходит в Моцарты и в мученики науки. Не успеешь оглянуться, а он ходит, глядя поверх голов, и на лице у него написано: «Торопитесь уважить меня, а то я завтра погибну от чего-нибудь научного в жутких корчах…» «Работает в ящике» – написано на его бледном челе и во всепрощающей улыбке. И вот он уже тычет пальцем в лицо простому люду и учит мыслить художников.
Есть у нас на работе один дылда. Как говорят в Латинской Америке, он «Мачо», то есть сильный человек, супермен. В ящике удобно жить «Мачо». Главная мечта «Мачо» – попасть в ящик и получить секретность. Опасная ли наша работа? Безусловно. Большая ли у нее опасность? Большая. Не меньше, чем у водителя московского такси в дождливый день.
Хотя «Мачо» кричит о равенстве на всех перекрестках, он его ненавидит. Почему? Потому что мещанин смутно подозревает, что равенство – это разнообразие. И, боясь разнообразия, как холеры, стремится превратить равенство в одинаковость. Поэтому ему ненавистен талант.
У моего знакомого поэта я рылся в архивах и нашел такую притчу:
«Первый сказал: „Счастье-это когда много работы и много любви, и тогда работа толкает к любви, а любовь порождает работу“.
Второй сказал: «Чепуха. Счастье – это когда нет ни занятий, ни домашних заданий, ни работы, ни отпусков, ни каникул, а есть только весна, лето. зима, осень и можно писать их красками и кистями, и резцом, и пером круглосуточно и без отдыха».
Третий сказал: «Счастье-это когда можно выдумывать и бросать идеи пачками и не заботиться о том, что они не осуществятся».
Четвертый сказал: «Счастье-это когда спасаешь, помогаешь, стоишь насмерть за правое дело, защищаешь и делаешь подарки».
И только пятый молчал. Ибо он боялся признаться, что его счастье – это сожрать все то, что придумают и добудут остальные четверо.
Люди, запомните: если что-нибудь не ладится в вашей жизни, это значит, что рядом с вами или в вас самих завелся пятый…»
Я спросил своего поэта, какого черта он не опубликует эту притчу? В ней же все сказано. Ее же надо в детские хрестоматии вписать и не принимать на физмат, если чадо не знает ее наизусть.
«Заткнись, двоечник, – сказал мне поэт. – Стану я дрессировать физиков! У меня свои задачи».
У него свои задачи! Впрочем, может быть, у него действительно свои задачи. В общем-то ему ведь нужен стих, а не притча.
– Я тоже знала одного поэта… – сказала Катя.
Видимо, она все время думала о своем. И тут у меня впервые зародилась мысль о невероятности. Я знаю теорию относительности и теорию вероятности. Я подумал: а что, если построить теорию невероятности?
– А знаете, какая у меня была первая любовь? – спросила Катя.
А, собственно, на что я надеялся? Что она дожидалась именно меня? – Я родилась в Ленинграде перед войной. Начало войны я не помню. Помню только, когда наш детдом вывезли в Караганду на самолетах. Жили там. Потом привезли обратно в Ленинград. Родителей потеряла в самом начале войны. Школу окончила в Ленинграде, там же поступила работать. Единственного родственника отыскала случайно в Москве только в 55-м году. В Москве и познакомилась с поэтом.
Я тогда очень одинокая женщина была, в эту ночь, когда хотела попасть на кинофильм «Мост Ватерлоо», и было мне тогда неполных шестнадцать лет.
Алексей Николаевич, вы представьте себе такую картину. Пустой вестибюль. Никого нет. Только девочка стоит у окошка кассира. Только тускло горят полупогашенные плафоны.
– Я из Ленинграда… Я уезжаю после праздников, – говорю я.
– Вот в Ленинграде и посмотрите, – сказал мне кассир.
Он захлопнул окошко. Я отошла и встала в тень у стены.
И тут вошел в дверь этот человек.
Он посмотрел на меня как-то боком.
– А много осталось, – спросил он, – до шестнадцати?…
– Месяц еще.
– Да, это очень много, – сказал он. – Пойдемте, я вас проведу.
Он постучал в окошко и взял два билета.
Нас впустили в темный зал.
Он взял меня за руку, чтобы не потеряться, и мы побежали между рядами. Я, запыхавшись, опустилась рядом с ним на стул.
Сначала пошли огни реклам. Потом черный дым над морем. Белые самолеты на палубе чужой авиаматки. Чужие солдаты идут по песку. Чужая ракета, похожая на акулу, медленно поднимается в воздух и стоит неподвижно над полигоном, подпертая белым огнем. Она начинает медленно клониться на бок, и человек в блиндаже давит на кнопку. Взрыв… Это показывали иностранную кинохронику.
– Какие у них ракеты, – говорю я. – Взрываются.
– Управление слабое, – говорит он. – Вот и взрываются.
Потом вспыхнул свет, и билетеры рассаживали опоздавших.
По– моему, начала фильма он не видел. Он все смотрел вбок, на мое лицо. Смотрел он как-то странно. Будто он что-то вспоминает и не может вспомнить. Я сдвинула платок и тряхнула волосами. Я хотела, чтобы он посмотрел, какие у меня волосы. Он тогда сразу отвернулся. Я тогда тоже стала смотреть на экран. И я увидела, как в полутемном ресторане танцуют Вивьен Ли и ее партнер – английский офицер, которые познакомились только что, во время бомбежки, и не знают еще, что это к несчастью. Звучит медленный такой, вкрадчивый вальс. Он называется «Вальс потухающих свечей». Он написан в мажоре, но ритм у него похоронный. И понятно, что надвигается несчастье на влюбленных. И слуги гасят свечи одну за другой, одну за другой… А потом она говорит:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17