И вот они ушли, анты, гунны, скифы, славяне или еще кто-то, посланные в империю богом в наказание за грехи плохих христиан.
Всадники, телеги, телеги, телеги. Всадники, телеги… Телеги, стада. Всадники. И еще телеги. И опять всадники. Это Левиафан. Это зверь из Апокалипсиса, без начала, без конца, с телом неизмеримой длины. Он уходит, поднимая пыль до неба.
Найдя спасение на верху самой высокой башни Топера, в северо-восточном углу стены, солдат, единственный, случайно уцелевший, глядел вдаль. Родопский горец, обладатель от роду острого зрения, он как будто различал голову в далекой петле дороги, на повороте к востоку. Хвост обоза еще лежал под городом. Чудовище ползло медленно, медленно. Что же… Пеший без труда опережает упряжных быков.
Некому было размышлять о варварах. Пятнадцать, или двадцать тысяч, или тридцать тысяч рабов напали на двадцать, двадцать пять или тридцать тысяч свободных, на их жен, детей, на надсмотрщиков, на всех, не отмеченных цепью, бритой головой или ошейником и поэтому ненавистных.
Пока варвары еще распоряжались в Топере, рабы нападали исподтишка, без шума, будто случайно, с трусливой оглядкой. Кто же знает, как поступят победители, заметив буйство раба. Рабство — везде. Против раба ополчается вселенная.
Раб. Жизнь — существование без цели. Темнота мысли, омертвление чувств.
Получить или не получить пищу, лишний кусок, лишний глоток. Быть битым сегодня или завтра. Почему?
Каждый день, всегда, всегда тащить ноги на работу, на ненужную работу. Зачем?
Ничего своего: ни миски, ни ложки даже. Ни женщины, ни детей, ни котенка, которого можно приласкать или хотя бы замучить.
Особое племя, особый вид живых существ, лишенных всего, что имеет человек, и всего, чем пользуется зверь.
Раздавленные, отупелые, ничтожные. Будь иначе — рабы давно взорвали бы империю.
Были среди рабов и особенно опасные, из недавних пленных, из недавних проданных за недоимки. Они-то, недодавленные, еще мыслящие и чувствующие, сделались в Топере зачинщиками, показав другим пример.
Утверждая в подданных стремление к защите Топера — для облегчения сбора осадного налога, — префект Акинфий заранее обвинил варваров в мучительском истреблении подданных империи. Светлейший не выдумывал — он перечислил казни, которым подвергались рабы.
В разоренном Топере рабы вернули хозяевам и нехозяевам — месть слепа — получаемое ранее. Применили и нечто другое, о чем следует умолчать. Не приходится ожидать иного от людей, в которых искалечен образ человека.
Оставив Топер тлению, рабы покинули город.
Славяне пустились вдогонку россичей, людей своего языка. К ним пристали персы, армяне, сарацины, мавры, иберийцы, кельты, готы, франки, германцы — те из них, в ком сохранилось еще нечто человеческое, в ком еще не совсем погасла живая душа.
Эти многого не попросят у победителей. Кое-как, в тени свободных славян, выбраться из империи. Надежда, во имя которой надо выжать все из тела, истощенного рабством.
Большая часть рабов просто разбрелась. Ушли куда-то, шагая, пока можно. Люди с вытравленной волей, они не знали даже, где находятся. Инстинкт тянул их в леса, где можно затаиться от расправы.
Иные умерли от истощения, другие были убиты, как беглые собаки, ромеями, возвращавшимися с гор.
Многие, изголодавшись, скоро вернулись в Топер поискать пищи и опять надеть цепь.
Пусть будет прошедшее — прошлым. Аминь!
Глава пятнадцатая
ЗАКАТ ИТАЛИИ
Блажен, кто пал, как юноша
Ахилл,
Прекрасный, мощный, смелый,
величавый…
Блажен!
Кюхельбекер
1
Ты видишь? На небе, в прелести каждодневного чуда рождения дня, уже сделались видными зубчатые вершины елей. Солнце озаряет поляны, ягоды на зеленых венчиках. Неужели желание не сожмет твое сердце? А помнишь ли ты желтые дюны, где ты, юноша Лютобор, побратался с пленником и, взяв его имя, сделался Индульфом?
Да, но воспоминания бесцветны: бледные тени, пена и легкий след волны на песке. Настоящее, приливая ли, отступая ли в дни бездействия, размыло былое. Душа устает.
Индульф привык помнить солнце Италии костром в черном небе. И его воспоминания были темны, как в сумерках. Но помнил он много и ясно. Вот разрушенный Рим, отвратительный, как опаленная шкура жертвенного животного.
Могила. Бессмысленное скопление домов, дворцов, площадей; толпы изуродованных и безразличных к своим ранам статуй. Все отталкивало сухой пустотой, будто раскрытое кладбище черепов и костей вымерших животных.
На фронтонах, на стенах, на крышах росли деревья. Из щелей выпучивались коричневые мхи. На мостовых болезненная, робкая зелень рисовала прямоугольники и квадраты плит.
Ветер таскал известковую пыль, белую и мягкую, как с тела, пораженного сирийской проказой.
Жизнь ушла змеей, выскользнувшей из старой кожи. Редкие обитатели Рима, занятью мелочными заботами мелочных дней, слишком близко глядели в лицо умершего города, чтобы заметить гримасу великой развалины.
Земная власть, как крыса, очнувшаяся в заброшенной львиной берлоге, уползла в Равенну. Там, среди болот, под звон комариных стай, правители спрятались, только чтобы жить, чтобы избавиться от дурных снов, от воспоминаний, от мечты о невозможном.
Жизнь полна снов. Сны эти были событиями. Они утекли как вода. И все же за человеком тянется невидимая цепь крепче железной.
«Где твое невозможное, твое? — спрашивал тебя Индульф. — Ты хотел найти невозможное. Что ты нашел?»
Италия, твои города как умерший Рим. Зачем нужно возводить громады из камня! Они не умирают, как деревянные дома. Они хуже. За них цепляются, они передают проклятие от одного поколенья другому.
Убитые в сражениях? Таких было немного, счастливцев, удостоенных легкой смерти.
В первые весны италийской войны на полях еще вырастало немного хлеба из зерен, упавших осенью. Но они лежали наверху, и только части от них земля умела сообщить живительную силу. Потом пашни покрылись кустарником. Сейчас там деревья.
Италия жевала кору, траву. Желуди сделались роскошью. Влага покидала людские тела. Кожа, будто приклеенная, держалась прямо на костях. Сначала синие, как от кровоподтеков, лица чернели, будто обожженные смолой. Люди глядели, как безумные.
Они умирали без пищи. Умирали, найдя пищу. Завидев траву, они бросались, чтобы вырвать зелень из земли, падали на костяные руки и коченели.
Никто не хоронил италийцев. Хищные птицы из тех, что питаются падалью, не касались умерших. Их тела уже съедены голодом, и коршуну нечем было попользоваться. Сейчас в Италии пусто.
Это война, война, война! Это война, Индульф, это ее ищут люди, поклоняющиеся славе.
Серые боги войны живут под черным небом Италии. Пусть память бледна. Она обширна, как Теплые моря.
Первый год войны. Ты тогда был еще молод. Индульф. Великий Рим начался в Капуе, куда он вытянул руку дороги. Дорогу построил старый римлянин Аппий, и тридцать шесть поколений не могли ее сгрызть. Камень, жесткий, как жернов, разбивал лошадиные копыта.
Конница шла вдоль дороги мягкими тропами. Армия удалилась от моря. Велизарий боялся понтийских болот, обиталища ползучих гадов и смертельных болезней, порожденных дыханием змей.
Медленно струились конные. Медленно тянулась пехота на телегах, захваченных в Сицилии, в Калабрии, в Неаполе. Тогда в Италии было много людей, быков, лошадей.
Колеса трескуче ныли на толстых осях. Солдаты, утомившись бездельем, весело разминали ноги пробежкой.
Индульф презирал толпу, направившуюся на добычу. Нет, не лги себе. Тогда Индульф был горд успехами. С легкостью молодости он принимал от Велизария отличия и ласки — от его жены.
«Кто прославил молодость? — спрашивал Индульф. — Моя молодость была глупа и жестока. Отдели же настоящее от прошлого, иначе ты потеряешь себя».
Когда-то дороги к Риму еще были дорогами садов. В темной зелени лапчатых листьев висели гроздья, будто высеченные из камня. Мечта Севера. Ягоды вина.
Или же это было в другой год? Десять. Двенадцать. Восемнадцать лет войны. Можно ошибиться. В первый год войны Неаполь был взят через акведук. Зимой. В Италии нет настоящей зимы. Однако же виноградники были голы, когда войско шло через Кампанию. Не все ли равно когда, но так было.
Советник Велизария многоученый Прокопий искал общества Индульфа. На узких тропинках, которые разделяли лозы, ровные, подобно солдатам изготовившейся фаланги, головы всадников плыли над верхушками.
Нескольких кистей было достаточно, чтобы утолить голод и жажду. Лошади тоже хватали виноград, и сладкий сок падал с их губ.
Стаи серых дроздов, пьяных от сока, как люди, тарахтели в зарослях, дерзко глядя на всадников, которые мешали птицам наслаждаться жизнью. Это было, было. Но когда?..
Встречались люди в пеньковых хитонах, с грязными тряпками вместо шапки. Босые все, многие — в цепях. Коротенькими ножами они снимали урожай, бросая кисти в корзины, подвешенные к вьючным седлам на острых спинах ослов. Вялые, безразличные, они едва передвигались. Таких рабов Индульф еще не видал. Он знал империю по Палатию.
Чуть усмехаясь, Прокопий объяснял:
— По мнению умных людей старой империи, каждый заслуживает свое состояние. Низшие люди грубее животных, например лошади. Для них рабство — естественно. Судьба решает, как быть человеку. В нашей христианской империи святая церковь, обещая равно всем спасение души, не вмешивается в установленное от начала веков право одного человека быть рабом другого.
— Право? Право быть рабом? — переспрашивал Индульф, не улавливая двусмысленную тонкость рассуждения. — Я не могу быть рабом. Я убил бы или меня убили бы.
— Потому-то ты и свободен, — с еще более лукавой улыбкой пояснял ученый советник полководца.
Право. Свободен. Не свободен… Было интересно размышлять вместе с Прокопием. Индульф любил общество ученого, но не его самого.
Двигаясь, как отравленные, рабы снимали маслины, угольно-черные в серой листве, короткими серпами — бережливо как будто бы, а на деле кое-как — жали пшеницу, ячмень, копошились в сухих плетях гороха, бобов.
— У нас эти погибли бы сразу, — говорил Индульф Прокопию. — Я один сделаю больше, чем десять таких.
Смотрители вились над рабами, как ястреба над птичьим двором. Другие, смотрители над смотрителями, ездили верхом. У этих орудием служили тройчатый бич с железом на концах и копье с крючком, как у гуннов. Один раб был похож на другого, как овца на овцу в стаде, смотритель на смотрителя — как собаки в своре. Могло ли быть иначе, коль здесь это длилось сотнями поколений?
Смотрители широкими жестами приветствовали освободителей от готов. Упоминая Божественного Юстиниана, они крестились, как при возглашении имени бога.
А когда италийцы перестали креститься при имени базилевса?
Индульф помнил Рим первого года войны. Полупустой, он превосходил Византию, как старый атлет — разряженного палатийца. Но был тот Рим, для Индульфа первый, сразу до отвращения чужим.
Еще один Рим — призрак. Из него ушли все, никто не остался. Рекс Тотила хотел разметать и распахать это проклятье Италии. Послы Велизария умоляли рекса пощадить древнее сердце страны, смущали совесть благородного Тотилы слезами душ тех, кто веками строил Рим, и гневом будущих поколений. Тотила не убил город-убийцу, а Индульф надолго поссорился с предпоследним рексом из-за его слабодушия. Но это случилось позже, позже, позже…
Две круглые башни и одна остроугольная. Желтоватый камень в потеках старой грязи и птичьего помета. Странное название Азинарии — Ослиные ворота.
Дождь кончился. Над стенами еще плыли серые стога облаков. Крепко пахло мокрой лошадью, мокрой кожей и еще чем-то — Римом. Другие города пахли иначе.
Простреливая воздух, пронзительно свистели ласточки. Голуби взлетали из-под копыт. Римляне взбрасывали правые руки с криком:
— Осанна! Осанна! Эвое!
Белые тоги, лавровые венки сенаторов. Расшитые ризы духовенства. Влажные доспехи в каплях святой воды.
— Ты помнишь, старик? — спросил Индульф Голуба.
Ильменец отмахнулся. Что помнить! От всего остались последняя ночь и последняя битва наутро.
Индульф не жалел ничего. Явись к нему ромейский бог, способный, как говорят, сотворить любое чудо, Индульф в своей жизни не изменил бы ни одного часа. Что было — было.
Была великая равнина реки По, империя воды, страна светлых озер с лилиями, белыми как женская грудь. Длинные отмели серых песков в низеньких лопухах, серебристые ивы, чья листва напоминает маслины.
Ромеи рассказывали: здесь прячутся внуки таинственного Протея, старого бога пресных вод Италии. Теперь они дьяволы. Ромеи глупы.
Дятел долбил голое тело сухого платана. В зеленой тени горбатого моста ходили громадные рыбы, совещаясь о жестокой жизни людей. Там Индульф встретил девушку, похожую на Амату. Потом нашел ее тело.
Около По, за пределами смешения сладких и горьких под, море — лилово-голубое. Скалы — цвета фиалок. Кажется, там кто-то сказал Индульфу:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69