Однажды в год вы собираете много таких. Они не молоды, тела их увядают, а головы полны знаний. Вам все равно, дети ли сановников и богачей перед вами или сыновья беднейших ремесленников и земледельцев. Вы даете каждому уединенное место, заботясь, чтобы никто не мог помочь испытуемому обмануть вас. Он пишет сочинение. Способности людей неодинаковы, одни сочинения не равны другим. Но редко кому вы отказываете в звании, так как редко кто приходит к нам невеждой. Остальные получают разные степени, но позволяющие занимать должности на государственной службе. Человеку, не прошедшему испытаний, нет места в управлении Поднебесной. Я обращаюсь к вам, ибо вы управляете государством.
— И это великолепно, — сказал сун с пятью шариками на шапочке. — Ты рассказал мою жизнь и жизнь многих из нас. Ни в одном месте за окраинами Поднебесной нет подобного. Повсюду властвуют невежды по ложному праву наследования власти либо захватив власть насилием войска. За нашими окраинами есть правители, которые плохо владеют даже грубыми знаками собственного письма! Из всех выделяется римский первосвященник христиан. Он пытается установить власть священников. Их наука ничтожна, но священники все ж более учены, чем воинственные правители западных дикарей.
Немного отдохнув, сун продолжал:
— Иностранцы жалуются на грубость, встречаемую ими от нашего народа. Жалобы справедливы, ибо высший не должен оскорблять низшего. Однако подданные Сынов Неба правы, привыкнув считать других людей ничтожными дикарями, правы, привыкнув презирать всех иностранцев. Самый невежественный и ничтожный подданный, грубыми окриками оскорбляя даже иноземных послов, — что запрещено! — знает: его сын, его внук могут стать учеными, сыновья и внуки иностранцев — никогда. Мы совершеннее других народов цветом кожи, красотой лица, тела, волос. Еще более возвышаемся обычаями и устройством жизни, государства. И безгранично превосходим в науке. Мы — Середина вселенной.
Слушая святого, ученые суны привстали. Когда он кончил, все опустились в низком поклоне: сказано хорошо, добавить нечего. И сидели, склонив головы в шелковых шапочках.
Склонил голову и святой: любовь к родине есть великая добродетель, родина прекрасна. Но в величии добродетелей прячутся нетерпимость и насилие, а родина святых — весь мир. Мягко, как бы стараясь успокоить, святой ронял слова, как капли дождя, которые начали падать на звонкую крышу фарфорового дома.
— Опасно людям отказываться от порядка жизни, установившегося из древности. Народ не путник, который утешается переменами мест. Забвение отцовских заветов погубило не одно племя и сделало многих несчастными. Племена, не сумевшие создать свою самобытность, ушли, имени своего не оставив. Поднебесная побеждает даже своих победителей, преобразуя их в себя. Да, ваши цзыры и ваша наука — сила, подобная той, которая связывает песчинки в жерновой камень. Земледелец, затеявший преобразование своих полей, обязан иметь запас, чтобы не умереть от голода в годы преобразований. Будущее известно только Небу, земледелец же не знает, хватит ли ему запаса.
Святой обвел сунов долгим взглядом, спрашивая без слов. Суны ответили одобрительными кивками.
— Вы поняли меня, — продолжал святой, — я не зову к разрушению и отрицанию. Вам известна двойственность творенья. С нее я начал, к ней возвращаюсь! Ищите! Не довольствуйтесь тем, что имеете уже. Будущее чревато грозой, но разве когда-либо случалось, чтобы не зрели бури? Покой не есть неподвижность мысли, но — свобода ее движения. Я пришел вестником тревоги. Вы пользуетесь познанным, не увеличивая уже известное. Вы лишены движения. Горы и камни живут не познаваемой нами жизнью, и даже их жизнь — движение. Движение внутри человека — вы препятствуете ему. Надлежит допускать нечто новое. Вы блюстители цзыров и правители науки. Пославшие меня из любви к людям смиренно просят вас — способствуйте свободе мысли.
— Как? Каким способом? — спросил старший сун.
— Известным вам. Или тем, который станет вам известным. Ибо в вашем деле только вы судьи. Если есть способ, только вы его найдете.
Сохранив каждое слово, лицо, движенье, Гутлук сложил все в свободные кладовые памяти, как вещи ценные, но употребления которых не знает человек, случайно нашедший нечто непонятное, но, по догадке, значительное.
В молодости воспоминанья детства затмеваются богатством открывшихся возможностей. Молодые силы требуют испытания, дни полны, и, хоть кажутся длинными, их не хватает, чтобы взять, овладеть, воспользоваться, отдаться разочарованию, сменить радость на тоску, слезы — на смех. Раньше или позже, как у кого, но всегда внезапно воскресают воспоминания детства. Не стыдясь их, человек понимает, что вступил на порог зрелости. И за этим порогом он еще сделает находки из прошлого, дивясь в неповторимости собственной жизни тому, что до него познавали другие: ничто не потеряно зря, все нужно — в памяти накоплены настоящие богатства. Могут отнять нажитое имущество, но то неприкосновенно для других.
Впоследствии слова святого и сунов очнулись в памяти Гутлука, к радости невольного хранителя, но, что ключом, который открыл хранилище, был собственный опыт, Гутлук не подумал. Он начал с вопроса: а почему святой не сказал сунам прямо, что окаменелые цзыры-знаки хоть и охраняют Поднебесную лучше армий, но самый страшный ее враг? Ответ разыскался в мудрости святого и его братьев, обитающих в гималайских убежищах: стремясь убедить, будь терпеливо-осторожен; а когда убеждаемый учен, будь осторожен вдвойне, если нет у тебя силы, чтобы ломать упрямые шеи… Так, к дальнейшему счастью Гутлука, суждено будет распуститься сухим почкам его памяти. (А силу он добавит, защищая самобытность монгола!) Но эти события мысли свершатся гораздо позднее. А в тот день, еще не подозревая его значенья, Гутлук ласково тянул святого за обтрепанный рукав: «Теперь пора. Онгу-хан ждет тебя, все ждут, пойдем».
Кажется, они были уже близки к воротам в стене, замыкавшей обширные столичные владенья Сына Неба, когда, к величайшей досаде Гутлука, их догнали. Какие-то суны, окружив святого шуршаньем жесткого шелка, увлекли его, оставив Гутлука ждать.
Кочевник привык соглашаться с властью признанного им самим хана. Среди считающих себя счастливыми обитателей Поднебесной Гутлук выделялся не столько одеждой, сколько дерзкой для чужого глаза вольностью повадки. Святой как бы прикрывал Гутлука. Оставшись один, он резал прохожим глаза, заметный, как воронье перо на желтом ребре бархана. На монгола оглядывались с подчеркнутой неприязнью. Поспешные шаги умерялись, кто-то останавливался, всем своим видом выражая недоумение; что здесь делает «степной червь»?
Гутлук не замечал беспорядка, нараставшего среди прохожих. В фарфоровом доме он, присмотревшись, отличал ученых одного от другого. Здесь же все были на одно лицо, и Гутлука занимали не люди, а вещи. Деревья были подрезаны, подстрижены — шары, острые грани, груши. Зачем? Среди странных древесных куп вверх выгибался угол крыши низкого дома. Особенная форма, простая причуда на первый взгляд, при внимательном осмотре приобрела неприятную значительность: сравнить ее было не с чем. Даже крыша, как и деревья, как стена дома, была совсем непонятна.
Прохожие, позабыв о своих делах, собирались заняться делами степного дикаря, забравшегося в дом Сына Неба, конечно, с недобрыми целями, чтобы высмотреть, сделать что-то дурное… Не замечая сунов, Гутлук перешел тропу, дорогу, улицу — ему все равно как называлась мощенная мелким камнем земля, — чтобы лучше рассмотреть полосу толстой бумаги или проклеенной ткани, подвешенной на шесте. Над столбцами знаков, о которых Гутлук теперь знал кое-что, было вырисовано лицо суна. Глаза из косоватых орбит смотрели вбок и вверх. Сзади, из центра, скрытого головой, исходили стрельчатые черточки, напомнившие Гутлуку лучи солнца.
Святой, наберись Гутлук смелости спросить, мог бы прочесть знаки-цзыры, и получилось бы иное, быть может, что решил Гутлук. Гутлук же, в меру понятого им о цзырах, решил: на бумаге сообщается имя и величие изображенного человека. Это был творец. Но чего?
Кто-то схватил Гутлука за плечо. Естественным движением Гутлук рванулся, высвободил плечо и оглянулся. На него наступала целая толпа. Суны молчали, все на одно лицо, все злобно оскаленные. Гутлук попятился с неприятным сознанием беззащитности спины, не больше, так как не видел причины для настоящего испуга. Он отходил медленно, как от собак: пока не дашь повода сам, ни одна не бросится.
Споткнувшись, Гутлук удержался на ногах, но вызвал нападение. Кто-то ударил его палкой. Злость не придала удару меткости и силы, а Гутлук, рассердившись, вытащил из-за голенища нож. И тут же, ощутив спиной стену, остыл. При виде ножа остыли и нападающие. Немного отступив, суны переговаривались крикливыми голосами. Толпа все прибывала. Гутлук ждал — придет святой и его оставят в покое.
Вместо святого, который все может, через толпу, отбрасывая зазевавшихся, пробились воины дворцовой стражи. В высоких шлемах с причудливо загнутыми полями, в украшенных на груди латах, воины держали копья с широкими клинками. Что-то говоря, один из них грозно наставил копье. Мгновение — и нет Гутлука! Спасаясь, Гутлук схватил копье за древко, под клинком, и толкнул воина. Тот потерял равновесие и упал, не выпустив копья. Гутлук прыгнул на воина, вырвал оружие, но тут-то на его голову и обрушилась стена.
Он очнулся лежа, уткнувшись лицом в землю. Согнутая ветка распрямляется, если не сломана. Гутлук подтянул руки, приподнялся, встал. Ему не помогали и не мешали. Укрепившись на ногах, он заметил горку свежевырытой красновато-желтой рыхлой земли. Дальше была глубокая яма. Долго думать не пришлось. Его схватили, веревка стянула руки, ловко и сильно закрученные назад.
Два воина своими шлемами, узорчатыми латами и копьями напомнили о случившемся. Но место было совсем не то — Гутлука куда-то отвезли. Здесь и там на взрытом пустыре торчали широкие остроконечные крыши из тростника, опиравшиеся не на стены, а на столбики выше человеческого роста. Крутой глиняный вал грубо и грязно зажимал это место, в котором было что-то отвратительное. Перед Гутлуком вал был пробит воротами с тяжелыми — издали видно — створками.
Несколько сунов около Гутлука спорили. Он видел это по жестам, не чувствуя слов в странных, нечеловеческих для него выкриках. Ему набросили веревку на шею. Кто-то закатывал рукава, обнажая толстые, налитые желтым жиром руки. Другой, выбрасывая коротенькие выкрики из растянутого улыбкой чернозубого рта, вертел коротким, очень широким ножом, будто и сверлил, и строгал нечто в воздухе, и, перекашивая рот все больше и больше, подмигивал Гутлуку, и подходил маленькими шажками, разглядывал и целился ножом, явно издеваясь над беззащитным живым мясом.
Смерть падала, как лавина, сброшенная горой. Гутлук, опираясь на гордость, единственную опору свою, заставил себя не попятиться перед ножом. А! Он бежал бы, он бился бы, не будь связаны руки, не будь петли на шее. Он просто выбрал единственное, что оставляло его самим собой, как всадник, не думая, выбирает единственно нужное положение тела, чтобы удержаться в седле при броске лошади, испуганной зверем, неожиданно прянувшим из-под копыта.
Что-то крикнули. Нечто короткое, приказ. Человек с ножом отступил, превратив устрашающую гримасу в маску разочарования. Веревку на шее потянули. Чтобы не упасть, Гутлук повернулся и пошел, как корова на привязи. Его подтащили к ближней из странных крыш без стен. Он ощутил смрад, сочившийся изнутри. Там, за столбиками, зияла дыра, нечто вроде зева колодца, но очень широкого.
Гутлуку развязали руки, с шеи сняли петлю, под мышки продели толстую веревку, которая тут же натянулась, рванула, и Гутлук повис над пустотой колодца. Прежде чем он что-либо сообразил, его уже опустили глубоко, в темноту. Ноги коснулись мягкой грязи и ушли по колено. Веревка ослабла, потом ее дернули и ослабили опять. С трудом — руки одеревенели — Гутлук освободился от петли, и она исчезла наверху.
Теперь Гутлук догадался, куда он попал. Грязь засасывала. Оставив сапоги, Гутлук едва вырвал ноги и ступил прямо перед собой, в темноту. Топь сразу обмелела, и Гутлук уперся лбом в твердую землю, с которой беззвучно потекла струйка пыли, набившейся в рот. Подняв руки, он понял, что земляная стена уходит не прямо, а заваливается внутрь.
Подземная тюрьма Поднебесной: ловушка, из которой не убежать. В Степи убивают сразу. Убивают мучительски. Берут выкуп. Изгоняют. В Степи нет тюрем, но Степь слыхала о Поднебесной. О многом. Конечно, и о тюрьмах.
Роют яму глубиной во много ростов человека. Круглую яму. Книзу ее постепенно расширяют: желто-красная земля Поднебесной держит сама, без подпорок. В другой земле такую тюрьму не устроишь — осыплется.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97
— И это великолепно, — сказал сун с пятью шариками на шапочке. — Ты рассказал мою жизнь и жизнь многих из нас. Ни в одном месте за окраинами Поднебесной нет подобного. Повсюду властвуют невежды по ложному праву наследования власти либо захватив власть насилием войска. За нашими окраинами есть правители, которые плохо владеют даже грубыми знаками собственного письма! Из всех выделяется римский первосвященник христиан. Он пытается установить власть священников. Их наука ничтожна, но священники все ж более учены, чем воинственные правители западных дикарей.
Немного отдохнув, сун продолжал:
— Иностранцы жалуются на грубость, встречаемую ими от нашего народа. Жалобы справедливы, ибо высший не должен оскорблять низшего. Однако подданные Сынов Неба правы, привыкнув считать других людей ничтожными дикарями, правы, привыкнув презирать всех иностранцев. Самый невежественный и ничтожный подданный, грубыми окриками оскорбляя даже иноземных послов, — что запрещено! — знает: его сын, его внук могут стать учеными, сыновья и внуки иностранцев — никогда. Мы совершеннее других народов цветом кожи, красотой лица, тела, волос. Еще более возвышаемся обычаями и устройством жизни, государства. И безгранично превосходим в науке. Мы — Середина вселенной.
Слушая святого, ученые суны привстали. Когда он кончил, все опустились в низком поклоне: сказано хорошо, добавить нечего. И сидели, склонив головы в шелковых шапочках.
Склонил голову и святой: любовь к родине есть великая добродетель, родина прекрасна. Но в величии добродетелей прячутся нетерпимость и насилие, а родина святых — весь мир. Мягко, как бы стараясь успокоить, святой ронял слова, как капли дождя, которые начали падать на звонкую крышу фарфорового дома.
— Опасно людям отказываться от порядка жизни, установившегося из древности. Народ не путник, который утешается переменами мест. Забвение отцовских заветов погубило не одно племя и сделало многих несчастными. Племена, не сумевшие создать свою самобытность, ушли, имени своего не оставив. Поднебесная побеждает даже своих победителей, преобразуя их в себя. Да, ваши цзыры и ваша наука — сила, подобная той, которая связывает песчинки в жерновой камень. Земледелец, затеявший преобразование своих полей, обязан иметь запас, чтобы не умереть от голода в годы преобразований. Будущее известно только Небу, земледелец же не знает, хватит ли ему запаса.
Святой обвел сунов долгим взглядом, спрашивая без слов. Суны ответили одобрительными кивками.
— Вы поняли меня, — продолжал святой, — я не зову к разрушению и отрицанию. Вам известна двойственность творенья. С нее я начал, к ней возвращаюсь! Ищите! Не довольствуйтесь тем, что имеете уже. Будущее чревато грозой, но разве когда-либо случалось, чтобы не зрели бури? Покой не есть неподвижность мысли, но — свобода ее движения. Я пришел вестником тревоги. Вы пользуетесь познанным, не увеличивая уже известное. Вы лишены движения. Горы и камни живут не познаваемой нами жизнью, и даже их жизнь — движение. Движение внутри человека — вы препятствуете ему. Надлежит допускать нечто новое. Вы блюстители цзыров и правители науки. Пославшие меня из любви к людям смиренно просят вас — способствуйте свободе мысли.
— Как? Каким способом? — спросил старший сун.
— Известным вам. Или тем, который станет вам известным. Ибо в вашем деле только вы судьи. Если есть способ, только вы его найдете.
Сохранив каждое слово, лицо, движенье, Гутлук сложил все в свободные кладовые памяти, как вещи ценные, но употребления которых не знает человек, случайно нашедший нечто непонятное, но, по догадке, значительное.
В молодости воспоминанья детства затмеваются богатством открывшихся возможностей. Молодые силы требуют испытания, дни полны, и, хоть кажутся длинными, их не хватает, чтобы взять, овладеть, воспользоваться, отдаться разочарованию, сменить радость на тоску, слезы — на смех. Раньше или позже, как у кого, но всегда внезапно воскресают воспоминания детства. Не стыдясь их, человек понимает, что вступил на порог зрелости. И за этим порогом он еще сделает находки из прошлого, дивясь в неповторимости собственной жизни тому, что до него познавали другие: ничто не потеряно зря, все нужно — в памяти накоплены настоящие богатства. Могут отнять нажитое имущество, но то неприкосновенно для других.
Впоследствии слова святого и сунов очнулись в памяти Гутлука, к радости невольного хранителя, но, что ключом, который открыл хранилище, был собственный опыт, Гутлук не подумал. Он начал с вопроса: а почему святой не сказал сунам прямо, что окаменелые цзыры-знаки хоть и охраняют Поднебесную лучше армий, но самый страшный ее враг? Ответ разыскался в мудрости святого и его братьев, обитающих в гималайских убежищах: стремясь убедить, будь терпеливо-осторожен; а когда убеждаемый учен, будь осторожен вдвойне, если нет у тебя силы, чтобы ломать упрямые шеи… Так, к дальнейшему счастью Гутлука, суждено будет распуститься сухим почкам его памяти. (А силу он добавит, защищая самобытность монгола!) Но эти события мысли свершатся гораздо позднее. А в тот день, еще не подозревая его значенья, Гутлук ласково тянул святого за обтрепанный рукав: «Теперь пора. Онгу-хан ждет тебя, все ждут, пойдем».
Кажется, они были уже близки к воротам в стене, замыкавшей обширные столичные владенья Сына Неба, когда, к величайшей досаде Гутлука, их догнали. Какие-то суны, окружив святого шуршаньем жесткого шелка, увлекли его, оставив Гутлука ждать.
Кочевник привык соглашаться с властью признанного им самим хана. Среди считающих себя счастливыми обитателей Поднебесной Гутлук выделялся не столько одеждой, сколько дерзкой для чужого глаза вольностью повадки. Святой как бы прикрывал Гутлука. Оставшись один, он резал прохожим глаза, заметный, как воронье перо на желтом ребре бархана. На монгола оглядывались с подчеркнутой неприязнью. Поспешные шаги умерялись, кто-то останавливался, всем своим видом выражая недоумение; что здесь делает «степной червь»?
Гутлук не замечал беспорядка, нараставшего среди прохожих. В фарфоровом доме он, присмотревшись, отличал ученых одного от другого. Здесь же все были на одно лицо, и Гутлука занимали не люди, а вещи. Деревья были подрезаны, подстрижены — шары, острые грани, груши. Зачем? Среди странных древесных куп вверх выгибался угол крыши низкого дома. Особенная форма, простая причуда на первый взгляд, при внимательном осмотре приобрела неприятную значительность: сравнить ее было не с чем. Даже крыша, как и деревья, как стена дома, была совсем непонятна.
Прохожие, позабыв о своих делах, собирались заняться делами степного дикаря, забравшегося в дом Сына Неба, конечно, с недобрыми целями, чтобы высмотреть, сделать что-то дурное… Не замечая сунов, Гутлук перешел тропу, дорогу, улицу — ему все равно как называлась мощенная мелким камнем земля, — чтобы лучше рассмотреть полосу толстой бумаги или проклеенной ткани, подвешенной на шесте. Над столбцами знаков, о которых Гутлук теперь знал кое-что, было вырисовано лицо суна. Глаза из косоватых орбит смотрели вбок и вверх. Сзади, из центра, скрытого головой, исходили стрельчатые черточки, напомнившие Гутлуку лучи солнца.
Святой, наберись Гутлук смелости спросить, мог бы прочесть знаки-цзыры, и получилось бы иное, быть может, что решил Гутлук. Гутлук же, в меру понятого им о цзырах, решил: на бумаге сообщается имя и величие изображенного человека. Это был творец. Но чего?
Кто-то схватил Гутлука за плечо. Естественным движением Гутлук рванулся, высвободил плечо и оглянулся. На него наступала целая толпа. Суны молчали, все на одно лицо, все злобно оскаленные. Гутлук попятился с неприятным сознанием беззащитности спины, не больше, так как не видел причины для настоящего испуга. Он отходил медленно, как от собак: пока не дашь повода сам, ни одна не бросится.
Споткнувшись, Гутлук удержался на ногах, но вызвал нападение. Кто-то ударил его палкой. Злость не придала удару меткости и силы, а Гутлук, рассердившись, вытащил из-за голенища нож. И тут же, ощутив спиной стену, остыл. При виде ножа остыли и нападающие. Немного отступив, суны переговаривались крикливыми голосами. Толпа все прибывала. Гутлук ждал — придет святой и его оставят в покое.
Вместо святого, который все может, через толпу, отбрасывая зазевавшихся, пробились воины дворцовой стражи. В высоких шлемах с причудливо загнутыми полями, в украшенных на груди латах, воины держали копья с широкими клинками. Что-то говоря, один из них грозно наставил копье. Мгновение — и нет Гутлука! Спасаясь, Гутлук схватил копье за древко, под клинком, и толкнул воина. Тот потерял равновесие и упал, не выпустив копья. Гутлук прыгнул на воина, вырвал оружие, но тут-то на его голову и обрушилась стена.
Он очнулся лежа, уткнувшись лицом в землю. Согнутая ветка распрямляется, если не сломана. Гутлук подтянул руки, приподнялся, встал. Ему не помогали и не мешали. Укрепившись на ногах, он заметил горку свежевырытой красновато-желтой рыхлой земли. Дальше была глубокая яма. Долго думать не пришлось. Его схватили, веревка стянула руки, ловко и сильно закрученные назад.
Два воина своими шлемами, узорчатыми латами и копьями напомнили о случившемся. Но место было совсем не то — Гутлука куда-то отвезли. Здесь и там на взрытом пустыре торчали широкие остроконечные крыши из тростника, опиравшиеся не на стены, а на столбики выше человеческого роста. Крутой глиняный вал грубо и грязно зажимал это место, в котором было что-то отвратительное. Перед Гутлуком вал был пробит воротами с тяжелыми — издали видно — створками.
Несколько сунов около Гутлука спорили. Он видел это по жестам, не чувствуя слов в странных, нечеловеческих для него выкриках. Ему набросили веревку на шею. Кто-то закатывал рукава, обнажая толстые, налитые желтым жиром руки. Другой, выбрасывая коротенькие выкрики из растянутого улыбкой чернозубого рта, вертел коротким, очень широким ножом, будто и сверлил, и строгал нечто в воздухе, и, перекашивая рот все больше и больше, подмигивал Гутлуку, и подходил маленькими шажками, разглядывал и целился ножом, явно издеваясь над беззащитным живым мясом.
Смерть падала, как лавина, сброшенная горой. Гутлук, опираясь на гордость, единственную опору свою, заставил себя не попятиться перед ножом. А! Он бежал бы, он бился бы, не будь связаны руки, не будь петли на шее. Он просто выбрал единственное, что оставляло его самим собой, как всадник, не думая, выбирает единственно нужное положение тела, чтобы удержаться в седле при броске лошади, испуганной зверем, неожиданно прянувшим из-под копыта.
Что-то крикнули. Нечто короткое, приказ. Человек с ножом отступил, превратив устрашающую гримасу в маску разочарования. Веревку на шее потянули. Чтобы не упасть, Гутлук повернулся и пошел, как корова на привязи. Его подтащили к ближней из странных крыш без стен. Он ощутил смрад, сочившийся изнутри. Там, за столбиками, зияла дыра, нечто вроде зева колодца, но очень широкого.
Гутлуку развязали руки, с шеи сняли петлю, под мышки продели толстую веревку, которая тут же натянулась, рванула, и Гутлук повис над пустотой колодца. Прежде чем он что-либо сообразил, его уже опустили глубоко, в темноту. Ноги коснулись мягкой грязи и ушли по колено. Веревка ослабла, потом ее дернули и ослабили опять. С трудом — руки одеревенели — Гутлук освободился от петли, и она исчезла наверху.
Теперь Гутлук догадался, куда он попал. Грязь засасывала. Оставив сапоги, Гутлук едва вырвал ноги и ступил прямо перед собой, в темноту. Топь сразу обмелела, и Гутлук уперся лбом в твердую землю, с которой беззвучно потекла струйка пыли, набившейся в рот. Подняв руки, он понял, что земляная стена уходит не прямо, а заваливается внутрь.
Подземная тюрьма Поднебесной: ловушка, из которой не убежать. В Степи убивают сразу. Убивают мучительски. Берут выкуп. Изгоняют. В Степи нет тюрем, но Степь слыхала о Поднебесной. О многом. Конечно, и о тюрьмах.
Роют яму глубиной во много ростов человека. Круглую яму. Книзу ее постепенно расширяют: желто-красная земля Поднебесной держит сама, без подпорок. В другой земле такую тюрьму не устроишь — осыплется.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97