Да и дружина с ним шла глупая. Так он ушел, настоящего не совершив.
— Какого настоящего? — спросил Симон.
— На Волге рубеж положить. Кснятину, да Лубнам, да Римову стоять бы не на Суле — на правом волжском берегу. Были на такое у Святослава и сила, и время. Половцев били б на переправах, всех бы смиряли заволжских. И осаживали их на хорошей земле, учили б пахать, и, глядишь, они бы, оседлые, вместе с нами заботились о волжских крепостях. Как берендеи и торки на Роси. Половец тоже человек. Сейчас труднее стало, а ничего иного не придумаешь. Мои мысли ведомы князю Владимиру Всеволодичу. Скажешь ему: на чем стоял, на том и стою. Нет и не будет покоя Руси, пока не пойдем в Степь по-святославовски. Сломать нужно половецкую кость, как сломали хозарскую, и встать на Волге.
Борется высшее с низшим, хочет солнце иссушить землю. В бледном небе оно уже расправилось со всеми облаками и, не терпя ныне оболоки, медленно катится огненным шаром, для которого нет сравнения — и добела каленное железо, и пылающие плавильные печи, да что ни возьми — все пустые слова.
Небесные звери, воздушные твари, которые, по старорусскому поверью, живут в воздухе, подобно рыбам морским, не касаясь твердой земли и в ней не нуждаясь, либо ушли в сторону тени за земную округлость, либо имеют иной, собственный способ укрыться от солнца.
— Помнишь, Симон, греческое преданье об Икаре, сыне Дедала? — спросил Стрига княжича. — В такой день, как сегодня, солнце ему воск на крыльях растопило б еще на земле…
Боярин Стрига рад новому человеку. Есть кому рассказать всем своим известное, не раз и не два обсужденное. К тому же новый человек — помощник для мысли. Находишь при нем новые слова для старых рассказов, и старое, истасканное, казалось бы, затертое, подобно древней монете из мягкого золота, о которой только и скажешь, что золото это, вдруг обновляется. И видишь, что не все знал, не все понял, и, добавляя, радуешься тайне разума, и постигаешь: не для затворничества создан ты, давая — берешь, раздавая — богатеешь.
Вчетвером — Симон, Стрига, Стефан и Дудка, оба из малой боярской дружинки — копья, — ехали левым берегом Сулы по кснятинским владеньям.
Здесь, в пойме, уже кончили с сенокосом, и, радуя глаз, островерхие стога разбежались от реки, обозначая своими дальними рядами границы весеннего половодья. И там, где начинались пахотные поля, среди свежих зеленых стогов попадались коричневые, а кое-где и почерневшие. Прошлогодние и более старые. Не понадобилось до новой травы, а там осталось и от новой. Как всегда, вывозили с осени ближние стога, добираясь к весне до дальних, и не всегда была в них нужда. Служили эти стога и другой приметой.
— Не было пять лет под Кснятином половцев, — говорил боярин. — Проходили стороной, к нам не подступали, как тебе ведомо. Стога суть тоже свидетели, немые, однако говорят, не пишут, да летописцы! Вот тебе и загадка родилась!
На огородах близ реки гнули спины многие кснятинцы, занимаясь поливкой. Высоко речная вода пропитывает землю, но коротки корешки у капусты, репы, моркови, у прочей огородины. Заезжая на телегах в реку, кснятинцы возили воду. А на своем польце кто как приспособился. Одни растаскивали ведрами, другие выпускали воду по канавкам, и, остановившись у гряд, вода сама себе ход находила.
Первым издали боярин Стрига здоровался со своими, получая радушные ответы. Две женщины, выбежав на дорожку, которой должны были пройти всадники, еще издали кричали:
— Боярин, а боярин! Говорят, половец тебя попятнал!
Вторая молча спешила вслед первой.
Как все молодые женщины, обе, несмотря на жару, закрыли и лица платками так, что виднелись лишь глаза. Страдай не страдай, красоту оберегай. Остановив боярского коня за удила, первая с участием спросила:
— Не больно?
Сшитый лекарями разрез сегодня слегка воспалился. Пустяк, три-четыре пальца длиной, покрытый темной мазью от пыли, от мух, рубец менял лицо боярина.
— Не привыкать стать, — с удальством, не гасимым возрастом у иных, отвечал боярин. — Живая кость мясом обрастет, красавицы. Есть не мешает, говорить не препятствует.
— А она-то! — кивнула женщина на свою подругу. — В слезы! Посекли-де нашего, порезали. Увидела — глазам не поверила. Говорит, сгоряча он, а за ночь разболеется.
Обе открыли лица, свежие, белые, удивительные для глаза после огрубевших от солнца мужских лиц.
— Что ж, боярин, рада я, — сказала вторая женщина. — Хранит тебя горячая Елены молитва…
Женщины отошли, давая дорогу всадникам.
— Хороши как, — сказал Симон. — Та, скромная, особо хороша лицом. В Переяславле и то была б ей цена. Стало быть, здесь…
Но боярин перебил:
— Сестры они, и за братьями замужем. Люди хорошие, здесь недавно живут, четвертый год, — сухо сказал он. — Ты на другое взгляни! — И боярин указал на правильный, длинный кусок поля, заросший сорняком. — Не один мы уже проехали такой. Видишь? — боярин указывал. — Там, там. Еще гряды видны, а вместо огородины соры землю сосут.
— Почему же оставлены? — спросил Симон.
— Ушли. В глубь подались. Надоело ждать, пока половец придет.
— Стало быть, жидкие люди! — с презреньем сказал Симон.
— Нет! — воскликнул боярин. — Ты по-своему да по-моему не суди. Хорошие были, сильные люди. Я всех знаю здесь. Ведь не бегут, приходят, прощаются, виноватые будто. Я каждому одно говорю: будем мы так все переставляться назад, я шаг, я два, ты три… Залезем в леса. Думаешь, в покое оставят нас? Половец и в лес научится лазить. С запада — литва да поляки, германцы мечом размахивают. Не понимают меня, думаешь? Понимают. Так и говорят — надоело под бедой жить. Ты, мол, боярин, умри сегодня, а я — завтра. И я книголюбив, и ты книге не чужд. Где, скажи, когда умел человек себя заставить выбрать горькое вместо сладкого? Биться легко — ты срубил, либо тебя срубили. Миг один. А вот так, каждый день ждать половецкой стрелы… Не для себя. Один говорил — не хочу дочь дать в половецкие рабыни. Другой за сыновей болеет душой… Я Кснятин люблю, места здесь люблю. Но я-то каждую ночь за валом сплю…
Почти у самой воды огибали опушку леса, заполнявшего овраг, откуда вчера облава выгнала хана Долдюка. Вброд пройдя через ручей, спешились напиться свежей воды из родничка. Лес гудел пчелами, которые брали последний взяток с доцветающих лип.
За лесом продолжались и огороды, и посевы. Симон замечал, что владельцы вышли с оружием — где на телегах, стоявших с поднятыми оглоблями, завешенными рядном для тени, где на меже торчали копья, виднелись длинные щиты, удобные в пешем бою, мечи в ножнах, длинные русские луки. Симону помнилось, что вчера подобного не было. И в самом Кснятине сегодня сторожа не ленились открывать и закрывать ворота. Симон понимал не спрашивая, что осторожности приняты из-за Долдюка. Пройдет сколько-то дней, и опять беспечных станет больше. Боярин Стрига, сам Симон и провожатые выехали, как и вчера утром, только с мечами и с округлыми щитами. Боярин подвесил шлем к седлу и добавил, как бы подчиняясь общей мысли, лук с колчаном.
— Вот и мое хозяйство, — указал Стрига.
И огород, и поля боярские были на краю кснятинских владений. В пойме траву уже скосили и часть стогов вывезли. Огород устроился на уклоне, едва заметном глазу, но достаточном, чтобы вода, не размывая междурядий, спускалась вниз — к влаголюбивой капусте. Посев хлебов на глаз охватывал сохи три, как и на других полях; овес, ячмень и пшеница обещали изрядный урожай, пудов до тысячи пойдет в закрома, коль не случится беды. Над полем, примкнув к косогору, под купой развесистых ракит виднелось нечто вроде хутора. Глаз обманывал — вблизи обнаружились три избенки, слепленные кое-как из жердей, затянутых ивовой плетенкой, забросанных глиной, под камышовыми крышами. Как и все полевые строеньица кснятинцев, боярская усадьба годилась, чтоб укрыть от солнечного жара либо от дождя, но зимой подобному жилью обрадовался бы разве только забеглый бродяга. Такой усадьбы не жаль было лишиться, и не трудно восстановить разрушенное. Повыше, на степной траве, паслось несколько спутанных лошадей. Из-за хат веял дымок. Два крупных пса кснятинской породы повестили о приезде гостей ленивым лаем откуда-то из высоких зарослей сорной травы, обычно захватывающей землю около небрежно содержимого жилья.
— Э-гей! — позвал Стрига, и на его голос из-за хат и из хат также высунулись люди.
Оживившись при виде боярина, трое мужчин поспешили навстречу. Приняв лошадей, они отвели их к коновязи в густой траве, отпустили подпруги, скинули седла и положили потниками вверх — сушиться. Взлохмаченные, босые, в одинаковых пестрядинных штанах и рубахах.
— Спали? — спросил боярин.
— Час такой, — ответил кто-то.
Из хаток вышли две молодые женщины и старуха, успев, как видно, скинуть затрапезные платья. Предложили квасу, молока. Не отказываясь, боярин спросил, где Пафнутко. Ответили — с коровами нынче очередь ему. А Глазко? Глазко за хатами коптит дичину.
За хутором под низким навесом было сложено несколько плугов, бороны, рядом стояли четыре телеги. Под высоким навесом — большая печь с очень широкой внизу и узенькой сверху трубой. Рядом костром сложены мелко наколотые дрова и большая куча древесного гнилья. Печь дымила вкусно, пахло особенным чадом, который дает гнилое дерево, медленно тлея, без жара, а все же из подвешенных в трубе кусков дичины капает сок и жир, что вместе и создает запах, который ни с чем не смешаешь.
Навстречу, сильно прихрамывая, ковылял человек, невеликий ростом, но широкий в плечах, чубатый и с такими же усами, как у боярина, но уже почти белыми, как и чуб.
— Я ж говорю им — не верьте, — сказал седоусый, — и жив, и нипочем ему. Это я про тебя. Сегодня утром до нас весть дошла: охлюпкой прискакал мальчишка. Дескать, тебе голову рассекли и будто ты весь кровью изошел. Я только спросил: на телеге или как привезли? Нет, говорит, сам в седле сидел. Я и прогнал дурачка. Они, — седоусый указал на обитателей хутора, — хотели в крепость гнать за новостями. Я не велел. Смотрите теперь сами, — обратился седоусый к своим. — Поцарапали щеку. Такое нам нипочем! — И указал на свой шрам, толстым рубцом начинавшийся на лбу, пересекавший бровь так, что глаз косил, и уходивший в ямку на раздробленной скуле. И, считая дело решенным, продолжал: — Вчера днем подстрелил я пару свиней. Они от Большого лога пришли.
— Я в Большой лог, в Кабаний, пускал облаву половцев выжать, — заметил Стрига.
— Так, так, — согласился Глазко. — Я и попользовался.
— А почему ты? — спросил боярин. — Почему им не дал потешиться?
— А! — махнул рукой Глазко. — Не хотят они. Вместе мы гонялись за свиньями, они свои стрелы по степи собирали, а свои я из свиней вырезал. Ленятся они. Лук — оно ведь что? Неделю в руки не брал, и глаз уж не тот.
— С этим-то я и пришел, — сказал боярин. — Пришлю я к тебе паренька, Острожку по имени. Учи его всему, и стрелять, и мечом биться, и конем править. Мнится мне, из него выйдет добрый воин:
— По-старинному, стало быть, — согласился Глазко. — Ему сколько годов?
— Пушок уже пошел по бороде.
— По старому правилу поздно уже. Да ладно, я его растяну, если он до железа охочий.
— Будто охоч. Злобится только легко.
— Это по глупости, поймет, — сказал Глазко. — Смирные да ленивые хуже.
— Так что же вы, — обратился боярин к хуторянам, — безрукие, что ли?
Трое мужчин безмолвствовали. Один глядел в сторону, другой одной босой ногой чесал другую, третий вертел в руках прутик.
— Недовольны чем? Скажите.
— Дел и так много, — ответил один.
— Устаешь как-то, — добавил второй.
— Нынче вы утром поливали огород, — сказал Стрига. — Управились рано. Вернулись, коней стреножили и пустили пастись. Все.
Седоусый Глазко занялся печью, показывая всей спиной, что ничего не видит, не слышит.
— Так вот и будете? — продолжал Стрига. — Вас тут трое, а я один всех побью, хоть я и стар. Не бесчестье вам?
— Такое твое боярское дело, — ответил один.
— Кому воевать, кому пахать, — заметил другой.
— Не верю, — возразил Стрига. — Что вы за русские, если меча держать не умеете?! — И с усмешкой спросил: — О Генрихе-императоре слыхали? О том, который в Германии воюет со своими врагами и с папой римским?
— Слышали.
— Еще послушайте. Недавно его помощники у реки Рейна в Эльзасе собрали войско из пахарей. В сражении императорских врагов-рыцарей едва ли было по одному на четыре десятка пахарей. Однако ж они неумелое крестьянское войско пленили, всех пленных оскопили и пустили домой для примера: чтоб впредь мужик не смел воевать! Нравится? Здесь быть вам половецкой вьючной скотиной, в Германии — ходить евнухами. Так, что ль?
— Ладно тебе тешиться, боярин, — со злостью сказал третий, — меч-то я удержу, будет у меня и стрела в деле!
Вслед посетителям хуторка летел издевательский хохот Глазка, женский смех и перебранка оконфуженных присельников.
Возвращаясь, свернули от берега влево, немного не доезжая Большого лога.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97
— Какого настоящего? — спросил Симон.
— На Волге рубеж положить. Кснятину, да Лубнам, да Римову стоять бы не на Суле — на правом волжском берегу. Были на такое у Святослава и сила, и время. Половцев били б на переправах, всех бы смиряли заволжских. И осаживали их на хорошей земле, учили б пахать, и, глядишь, они бы, оседлые, вместе с нами заботились о волжских крепостях. Как берендеи и торки на Роси. Половец тоже человек. Сейчас труднее стало, а ничего иного не придумаешь. Мои мысли ведомы князю Владимиру Всеволодичу. Скажешь ему: на чем стоял, на том и стою. Нет и не будет покоя Руси, пока не пойдем в Степь по-святославовски. Сломать нужно половецкую кость, как сломали хозарскую, и встать на Волге.
Борется высшее с низшим, хочет солнце иссушить землю. В бледном небе оно уже расправилось со всеми облаками и, не терпя ныне оболоки, медленно катится огненным шаром, для которого нет сравнения — и добела каленное железо, и пылающие плавильные печи, да что ни возьми — все пустые слова.
Небесные звери, воздушные твари, которые, по старорусскому поверью, живут в воздухе, подобно рыбам морским, не касаясь твердой земли и в ней не нуждаясь, либо ушли в сторону тени за земную округлость, либо имеют иной, собственный способ укрыться от солнца.
— Помнишь, Симон, греческое преданье об Икаре, сыне Дедала? — спросил Стрига княжича. — В такой день, как сегодня, солнце ему воск на крыльях растопило б еще на земле…
Боярин Стрига рад новому человеку. Есть кому рассказать всем своим известное, не раз и не два обсужденное. К тому же новый человек — помощник для мысли. Находишь при нем новые слова для старых рассказов, и старое, истасканное, казалось бы, затертое, подобно древней монете из мягкого золота, о которой только и скажешь, что золото это, вдруг обновляется. И видишь, что не все знал, не все понял, и, добавляя, радуешься тайне разума, и постигаешь: не для затворничества создан ты, давая — берешь, раздавая — богатеешь.
Вчетвером — Симон, Стрига, Стефан и Дудка, оба из малой боярской дружинки — копья, — ехали левым берегом Сулы по кснятинским владеньям.
Здесь, в пойме, уже кончили с сенокосом, и, радуя глаз, островерхие стога разбежались от реки, обозначая своими дальними рядами границы весеннего половодья. И там, где начинались пахотные поля, среди свежих зеленых стогов попадались коричневые, а кое-где и почерневшие. Прошлогодние и более старые. Не понадобилось до новой травы, а там осталось и от новой. Как всегда, вывозили с осени ближние стога, добираясь к весне до дальних, и не всегда была в них нужда. Служили эти стога и другой приметой.
— Не было пять лет под Кснятином половцев, — говорил боярин. — Проходили стороной, к нам не подступали, как тебе ведомо. Стога суть тоже свидетели, немые, однако говорят, не пишут, да летописцы! Вот тебе и загадка родилась!
На огородах близ реки гнули спины многие кснятинцы, занимаясь поливкой. Высоко речная вода пропитывает землю, но коротки корешки у капусты, репы, моркови, у прочей огородины. Заезжая на телегах в реку, кснятинцы возили воду. А на своем польце кто как приспособился. Одни растаскивали ведрами, другие выпускали воду по канавкам, и, остановившись у гряд, вода сама себе ход находила.
Первым издали боярин Стрига здоровался со своими, получая радушные ответы. Две женщины, выбежав на дорожку, которой должны были пройти всадники, еще издали кричали:
— Боярин, а боярин! Говорят, половец тебя попятнал!
Вторая молча спешила вслед первой.
Как все молодые женщины, обе, несмотря на жару, закрыли и лица платками так, что виднелись лишь глаза. Страдай не страдай, красоту оберегай. Остановив боярского коня за удила, первая с участием спросила:
— Не больно?
Сшитый лекарями разрез сегодня слегка воспалился. Пустяк, три-четыре пальца длиной, покрытый темной мазью от пыли, от мух, рубец менял лицо боярина.
— Не привыкать стать, — с удальством, не гасимым возрастом у иных, отвечал боярин. — Живая кость мясом обрастет, красавицы. Есть не мешает, говорить не препятствует.
— А она-то! — кивнула женщина на свою подругу. — В слезы! Посекли-де нашего, порезали. Увидела — глазам не поверила. Говорит, сгоряча он, а за ночь разболеется.
Обе открыли лица, свежие, белые, удивительные для глаза после огрубевших от солнца мужских лиц.
— Что ж, боярин, рада я, — сказала вторая женщина. — Хранит тебя горячая Елены молитва…
Женщины отошли, давая дорогу всадникам.
— Хороши как, — сказал Симон. — Та, скромная, особо хороша лицом. В Переяславле и то была б ей цена. Стало быть, здесь…
Но боярин перебил:
— Сестры они, и за братьями замужем. Люди хорошие, здесь недавно живут, четвертый год, — сухо сказал он. — Ты на другое взгляни! — И боярин указал на правильный, длинный кусок поля, заросший сорняком. — Не один мы уже проехали такой. Видишь? — боярин указывал. — Там, там. Еще гряды видны, а вместо огородины соры землю сосут.
— Почему же оставлены? — спросил Симон.
— Ушли. В глубь подались. Надоело ждать, пока половец придет.
— Стало быть, жидкие люди! — с презреньем сказал Симон.
— Нет! — воскликнул боярин. — Ты по-своему да по-моему не суди. Хорошие были, сильные люди. Я всех знаю здесь. Ведь не бегут, приходят, прощаются, виноватые будто. Я каждому одно говорю: будем мы так все переставляться назад, я шаг, я два, ты три… Залезем в леса. Думаешь, в покое оставят нас? Половец и в лес научится лазить. С запада — литва да поляки, германцы мечом размахивают. Не понимают меня, думаешь? Понимают. Так и говорят — надоело под бедой жить. Ты, мол, боярин, умри сегодня, а я — завтра. И я книголюбив, и ты книге не чужд. Где, скажи, когда умел человек себя заставить выбрать горькое вместо сладкого? Биться легко — ты срубил, либо тебя срубили. Миг один. А вот так, каждый день ждать половецкой стрелы… Не для себя. Один говорил — не хочу дочь дать в половецкие рабыни. Другой за сыновей болеет душой… Я Кснятин люблю, места здесь люблю. Но я-то каждую ночь за валом сплю…
Почти у самой воды огибали опушку леса, заполнявшего овраг, откуда вчера облава выгнала хана Долдюка. Вброд пройдя через ручей, спешились напиться свежей воды из родничка. Лес гудел пчелами, которые брали последний взяток с доцветающих лип.
За лесом продолжались и огороды, и посевы. Симон замечал, что владельцы вышли с оружием — где на телегах, стоявших с поднятыми оглоблями, завешенными рядном для тени, где на меже торчали копья, виднелись длинные щиты, удобные в пешем бою, мечи в ножнах, длинные русские луки. Симону помнилось, что вчера подобного не было. И в самом Кснятине сегодня сторожа не ленились открывать и закрывать ворота. Симон понимал не спрашивая, что осторожности приняты из-за Долдюка. Пройдет сколько-то дней, и опять беспечных станет больше. Боярин Стрига, сам Симон и провожатые выехали, как и вчера утром, только с мечами и с округлыми щитами. Боярин подвесил шлем к седлу и добавил, как бы подчиняясь общей мысли, лук с колчаном.
— Вот и мое хозяйство, — указал Стрига.
И огород, и поля боярские были на краю кснятинских владений. В пойме траву уже скосили и часть стогов вывезли. Огород устроился на уклоне, едва заметном глазу, но достаточном, чтобы вода, не размывая междурядий, спускалась вниз — к влаголюбивой капусте. Посев хлебов на глаз охватывал сохи три, как и на других полях; овес, ячмень и пшеница обещали изрядный урожай, пудов до тысячи пойдет в закрома, коль не случится беды. Над полем, примкнув к косогору, под купой развесистых ракит виднелось нечто вроде хутора. Глаз обманывал — вблизи обнаружились три избенки, слепленные кое-как из жердей, затянутых ивовой плетенкой, забросанных глиной, под камышовыми крышами. Как и все полевые строеньица кснятинцев, боярская усадьба годилась, чтоб укрыть от солнечного жара либо от дождя, но зимой подобному жилью обрадовался бы разве только забеглый бродяга. Такой усадьбы не жаль было лишиться, и не трудно восстановить разрушенное. Повыше, на степной траве, паслось несколько спутанных лошадей. Из-за хат веял дымок. Два крупных пса кснятинской породы повестили о приезде гостей ленивым лаем откуда-то из высоких зарослей сорной травы, обычно захватывающей землю около небрежно содержимого жилья.
— Э-гей! — позвал Стрига, и на его голос из-за хат и из хат также высунулись люди.
Оживившись при виде боярина, трое мужчин поспешили навстречу. Приняв лошадей, они отвели их к коновязи в густой траве, отпустили подпруги, скинули седла и положили потниками вверх — сушиться. Взлохмаченные, босые, в одинаковых пестрядинных штанах и рубахах.
— Спали? — спросил боярин.
— Час такой, — ответил кто-то.
Из хаток вышли две молодые женщины и старуха, успев, как видно, скинуть затрапезные платья. Предложили квасу, молока. Не отказываясь, боярин спросил, где Пафнутко. Ответили — с коровами нынче очередь ему. А Глазко? Глазко за хатами коптит дичину.
За хутором под низким навесом было сложено несколько плугов, бороны, рядом стояли четыре телеги. Под высоким навесом — большая печь с очень широкой внизу и узенькой сверху трубой. Рядом костром сложены мелко наколотые дрова и большая куча древесного гнилья. Печь дымила вкусно, пахло особенным чадом, который дает гнилое дерево, медленно тлея, без жара, а все же из подвешенных в трубе кусков дичины капает сок и жир, что вместе и создает запах, который ни с чем не смешаешь.
Навстречу, сильно прихрамывая, ковылял человек, невеликий ростом, но широкий в плечах, чубатый и с такими же усами, как у боярина, но уже почти белыми, как и чуб.
— Я ж говорю им — не верьте, — сказал седоусый, — и жив, и нипочем ему. Это я про тебя. Сегодня утром до нас весть дошла: охлюпкой прискакал мальчишка. Дескать, тебе голову рассекли и будто ты весь кровью изошел. Я только спросил: на телеге или как привезли? Нет, говорит, сам в седле сидел. Я и прогнал дурачка. Они, — седоусый указал на обитателей хутора, — хотели в крепость гнать за новостями. Я не велел. Смотрите теперь сами, — обратился седоусый к своим. — Поцарапали щеку. Такое нам нипочем! — И указал на свой шрам, толстым рубцом начинавшийся на лбу, пересекавший бровь так, что глаз косил, и уходивший в ямку на раздробленной скуле. И, считая дело решенным, продолжал: — Вчера днем подстрелил я пару свиней. Они от Большого лога пришли.
— Я в Большой лог, в Кабаний, пускал облаву половцев выжать, — заметил Стрига.
— Так, так, — согласился Глазко. — Я и попользовался.
— А почему ты? — спросил боярин. — Почему им не дал потешиться?
— А! — махнул рукой Глазко. — Не хотят они. Вместе мы гонялись за свиньями, они свои стрелы по степи собирали, а свои я из свиней вырезал. Ленятся они. Лук — оно ведь что? Неделю в руки не брал, и глаз уж не тот.
— С этим-то я и пришел, — сказал боярин. — Пришлю я к тебе паренька, Острожку по имени. Учи его всему, и стрелять, и мечом биться, и конем править. Мнится мне, из него выйдет добрый воин:
— По-старинному, стало быть, — согласился Глазко. — Ему сколько годов?
— Пушок уже пошел по бороде.
— По старому правилу поздно уже. Да ладно, я его растяну, если он до железа охочий.
— Будто охоч. Злобится только легко.
— Это по глупости, поймет, — сказал Глазко. — Смирные да ленивые хуже.
— Так что же вы, — обратился боярин к хуторянам, — безрукие, что ли?
Трое мужчин безмолвствовали. Один глядел в сторону, другой одной босой ногой чесал другую, третий вертел в руках прутик.
— Недовольны чем? Скажите.
— Дел и так много, — ответил один.
— Устаешь как-то, — добавил второй.
— Нынче вы утром поливали огород, — сказал Стрига. — Управились рано. Вернулись, коней стреножили и пустили пастись. Все.
Седоусый Глазко занялся печью, показывая всей спиной, что ничего не видит, не слышит.
— Так вот и будете? — продолжал Стрига. — Вас тут трое, а я один всех побью, хоть я и стар. Не бесчестье вам?
— Такое твое боярское дело, — ответил один.
— Кому воевать, кому пахать, — заметил другой.
— Не верю, — возразил Стрига. — Что вы за русские, если меча держать не умеете?! — И с усмешкой спросил: — О Генрихе-императоре слыхали? О том, который в Германии воюет со своими врагами и с папой римским?
— Слышали.
— Еще послушайте. Недавно его помощники у реки Рейна в Эльзасе собрали войско из пахарей. В сражении императорских врагов-рыцарей едва ли было по одному на четыре десятка пахарей. Однако ж они неумелое крестьянское войско пленили, всех пленных оскопили и пустили домой для примера: чтоб впредь мужик не смел воевать! Нравится? Здесь быть вам половецкой вьючной скотиной, в Германии — ходить евнухами. Так, что ль?
— Ладно тебе тешиться, боярин, — со злостью сказал третий, — меч-то я удержу, будет у меня и стрела в деле!
Вслед посетителям хуторка летел издевательский хохот Глазка, женский смех и перебранка оконфуженных присельников.
Возвращаясь, свернули от берега влево, немного не доезжая Большого лога.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97