Смысл к ним не прилагался. Звуки были пусты, как пусты выброшенные консервные банки с отогнутыми крышками.
— Кристофер. Кристофер!
Он подался вперед, протянул вперед обе руки, словно хотел ухватить слово прежде, чем оно пересохнет. Руки оказались прямо перед окном и совершенно без всякой причины его ужаснули.
— О Господи!
Он вцепился в себя руками, обняв плечи, и закачался из стороны в сторону.
— Спокойно. Спокойно. Тихо, — бормотал он.
9
Он проснулся и осторожно уселся на край расселины. Сквозь трусы и брюки он чувствовал пласты камня, края. Передвинулся дальше, туда, где казалось ровнее, но сидеть удобней не стало.
— Я такой же, какой и был.
Он ощупал контур окна и заоконного ящика, где меж двух носов разрослись буйно волосы. Он наклонил окошко и оглядел себя — то, что было видно. Свитер изодран в клочья, шерсть свалялась. Под грудью собрались складки, рукава похожи на мотки проволоки. Брюки ниже свитера стали из черных серыми, залоснились, ниже — сползшие гольфы висели как пакля, какой кочегары вытирают руки. Он видел не тело, а какие-то сочленения изношенных материалов. Он созерцал странные очертания неких двух предметов, которые неподвижно лежали на брюках, и вдруг сообразил, что омарам здесь нечего делать. Его захлестнуло невыносимое отвращение, и он так отшвырнул их с брюк, что они раскололись о камни. Глухая боль от удара заставила вновь на них посмотреть, и они превратились в руки, которые, как ненужный хлам, так и валялись где их бросили.
Он прочистил горло, как будто перед выступлением.
— Как же без зеркала можно остаться самим собой! Вот в чем причина перемены. Прежде я был владельцем своих фотографий — снят и так, и этак, на каждой подпись в правом углу наискосок, где марка и штемпель. Даже во флоте на личной карточке у меня была фотография, и я в любой момент мог взять посмотреть, кто я такой. А может, мне просто незачем было смотреть, ведь достаточно знать, что в кармане, у сердца, есть твоя фотография, — и я ничего не боялся. А еще были зеркала, настоящие трельяжи, разделенные четче, чем свет в этих трех окошках. Я мог так развернуть створку, что становилось видно отражение отражения, и видел собственный бок или спину не хуже, чем у любого другого. Мог проследить все свои движения, мог определить то земное пространство, которое занимает Кристофер Хэдли Мартин. Мог найти подтверждение собственного существования, прикасаясь к телам других, ощущая их ласку, их податливость и тепло. А теперь тут, на этой скале, я просто некий предмет, просто сплошной синяк, сплошная боль исстрадавшейся плоти, груда тряпья да пара омаров. Раньше хватало света окошек, чтобы понять, кто я такой, а теперь — нет. Ведь я узнавал о себе и от других — они влюблялись в меня, мне аплодировали, ласкали мое тело и говорили, что я из себя представляю. Кто-то давал мне все, что мог, кто-то меня не любил, кто-то со мной скандалил. Здесь мне ссориться не с кем. Я боюсь себя потерять. Здесь — я альбом, набитый любительскими фотографиями — случайными, будто ролики к старым фильмам. Тут самое большее, что я могу узнать о собственной физиономии, — что она обросла щетиной, и зудит, и горит.
Он гневно крикнул:
— Разве это лицо человека! Зрение — как свет в темноте. Мне надо как-нибудь исхитриться и увидеть голову целиком.
Он поднялся наверх к выбоине и заглянул в воду. Но вода была непроницаема. Он выпрямился и побрел опять к Красному Льву, обходя усеявшие скалу раковины. На одном из прибрежных камней он заметил лужицу соленой воды. В лужице глубиной с дюйм жили солнечные лучи, одна заросшая водорослями мидия и три анемона. На дне поблескивала крошечная рыбка, меньше дюйма длиной. Он наклонился, вгляделся сквозь рыбкины выкрутасы в дно и увидел там, далеко-далеко, голубое небо. Но как ни вертел головой, так ничего и не разглядел, кроме темной тени, обрамленной по краю причудливой линией волос.
— На фотографии лучше всего я вышел в роли Элджернона. Да и в роли Деметрия тоже неплохо, и в роли Фредди, с трубкой. Тогда я был в гриме, и потому казалось, что глаза поставлены слишком широко. Одна была — из «Должна настать ночь». Вторая — из «Путей земли». Играть с Джейн удовольствие. Да и ночь провести — тоже.
Выступ чиркнул по шраму на правом бедре. Он подвинул ногу и снова склонился над лужей. Снова он крутил головой, пытаясь уловить правильный угол, поймать отражение профиля, хорошего своего профиля, особенно когда смотришь слева и когда тот немного приподнят, с полуулыбкой. Но увидел лишь тень носа да полукруг темной глазницы. Он еще раз повернулся, чтобы увидеть свое лицо, но дыхание взрябило воду. Он дунул — и темная голова качнулась и разлетелась. Перевел взгляд и увидел, что опирается на омара, который выполз из правого рукава.
Он снова заставил омара превратиться в руку и опять нагнулся над лужей. В солнечном луче, держась ровной струйки крохотных пузырьков, поднимавшихся из кислородной трубки, завис малек. Бутылки вдоль задней стены бара поблескивали сквозь аквариум, как скала из металла, усыпанная драгоценными камнями.
— Нет, старик, спасибо. Мне уже хватит.
— Ему хватит. Слышь, Джордж? Ты слышь?
— Что «слышишь», Пит?
— Нашему дражайшему Крису уже хватит.
— Выпей, Крис, давай по одной.
— Наш дражайший Крис не пьет и не курит.
— Старик, он любит компанию.
— Любит компанию. Мою компанию. А я сам себе противен. Мисс, вам еще не хочется сказать: «Пора, джентльмены, прошу»? Он дал слово своей старой матушке… Он сказал. Она сказала… Она сказала: «Крис, дитя мое, можешь нарушить все десять заповедей, — вот что она сказала. — Но не кури и не пей». Можно только …ться, прошу прощения, мисс, если бы я мог предположить, что зубы мои окажутся столь непрочной преградой для столь непристойного слова, я либо сделал бы прочерк — ради прекрасного пола, либо придумал синенюм.
— Пошли, Пит. Бери-ка его под руку, Крис.
— Не трогайте меня, джентльмены. Богом клянусь, я сделаю из него то, что надо. Я — либерал, свободный гражданин, я единственный в этой компании женатый человек, у которого есть ребенок неизвестного пола.
— У тебя мальчик, старик.
— Если честно, Джордж, «мальчик» — это не пол, а знак мудрости. Но знает ли он, кто я ? Кто мы? Джордж, ты меня уважаешь?
— Ты самый лучший продюсер на свете, ты, надравшийся алкоголик.
— Мисс, я и хотел сказать «надираться». Джордж, ты ангел, блестящий, божественный режиссер этого поганого театришки, а Крис — самый божественный юный поганец на свете. Так, Крис?
— Как скажешь. Эй, Джордж!
— Конечно, старик, ну конечно.
— И всеми нами заправляет лучшая в мире поганая баба. Я люблю тебя, Крис. Еди на плоть отца и матери. И дяди моего тоже. Мой провидец, мой дядюшка. Хотите, приму вас в свой клуб?
— Пошлепали по домам, Пит. Пора.
— Назовем его «Клуб грязных личинок». Будешь членом? Ты по-китайски-то говоришь? У вас каждый день открыто или только по воскресеньям?
— Пит, пошли.
— Мы, личинки, торчим там всю неделю. Решил китаец приготовить изысканное блюдо — кладет в жестяную коробку рыбку. А тогда ма-алюсенькие личинки просыпаются и кушают рыбку. И глядь — рыбки нет. Только личинки. Быть такой поганой личинкой — это тебе не раз плюнуть. Среди них есть и фототропы. Слышь, Джордж, я сказал фототропы!
— Ну и что?
— Фототропы. Я сказал, фототропы, мисс.
— Кончай ты со своими личинками и пошли отсюда.
— А-а, личинки. Н-да, личинки. Но это еще не все. Они только до рыбки добрались. Поганое это занятие — ползать в жестяной коробке, вонючей датской коробке. Знаешь, Крис, когда они справятся с рыбкой, они примутся друг за друга.
— Веселенькие у тебя мысли, старик.
— Крохотных жрут маленькие. Маленьких жрут средние. Средних сжирают большие. А потом — большие больших. Потом остается две, потом одна — и на месте рыбки лежит одна самая удачливая огромнейшая личинка. Редкостный деликатес.
— Взял его шляпу, Джордж?
— Пошли, Пит! Ну-ка осторожно…
— Я люблю тебя, Крис, замечательный ты большой облом. Ну-ка, съешь меня.
— Положи его руку себе на плечо.
— От меня осталась почти половина, а я фототроп. Ты уже сожрал Джорджа? Но когда остается одна личинка, китаец берет…
— Да нельзя тебе больше тут оставаться, пьяный ты болван!
— Китаец берет…
— Прекрати ты орать, Христа ради. Полицейский привяжется.
— Китаец берет…
— Пит, захлопнись. И откуда, черт побери, твой китаец знает, когда что брать?
— Китайцы все знают. У них глаза, что твой рентген. Знаешь, как стучит лопата по жестянке, а, Крис? Бу-ум! Бум-м! Будто гром? Будешь членом?
У Трех Скал по воде бежали круги. Он внимательно наблюдал за кругами. Возле камней появилась коричневая голова, за ней еще и еще. Голова держала во рту серебряный нож. Нож изогнулся, шлепнул о воду, и он увидел, что это не нож, а рыба. Тюлень выбрался на камень, а его приятели взялись нырять, оставляя на глади воды круги и рябь. Сидя на солнышке, тюлень спокойно съел рыбину, оставив лишь хвост и голову, а потом лег.
— Интересно, приходилось им видеть человека или нет?
Он медленно встал, тюлень повернул к нему голову, и он содрогнулся под этим безжалостным взглядом. Он резко вскинул руки, будто прицеливаясь. Тюлень перевалился на другой бок и нырнул. Он встречал людей.
— Если суметь подобраться поближе, я убью его, сделаю башмаки, а мясо съем…
На открытом пляже лежали люди, завернувшись в шкуры. Они притерпелись и к вони, и к долгому ожиданию. В сумерках вышел из моря гигантский зверь, поиграл и улегся спать.
— Если я завернусь в плащ, я стану похож на тюленя. Пока они разберутся, я окажусь уже в самой гуще.
Он проверил свои мысли за день. Они выстроились как ряд повторяющихся комнат, отраженных зеркалами, которые висят друг напротив друга. И тотчас навалилась такая усталость, что он ощутил ее, словно боль. Он волок себя к Смотровой Площадке под тяжестью неба и всей бесконечной тишины. Он заставил себя внимательно обозреть каждый сектор пустынного моря. Гладь воды сегодня стала еще ровнее, словно ее расплющил мертвый воздух. На камнях лежал радужный шелк, похожий на масляные пятна, который, когда он взглянул прямо, заиграл всеми красками, будто пена в канаве. А изгиб волны простирался на многие мили, сливаясь с расплавленным солнцем, потянувшимся вниз только затем, чтобы оттуда, вспыхнув вдруг неожиданным блеском, качнуть ее еще раз.
— Пока я болтал в Красном Льве с Питером да с Джорджем, погода переменилась.
Он увидел, как на мгновение у Трех Скал показалась тюленья голова, и вдруг представил себе дичайшую картину — он, верхом на тюлене, мчит, рассекая волны, к Гебридам.
— О Господи!
Он испугался звука собственного голоса — тусклого, тонкого, умирающего. Уронил руки и, замкнувшись в собственном теле, опустился рядом с Гномом. Из отверстия под окном потекла струйка слов:
— Это как в детстве, ночью, когда я не спал, а лежал и думал, что темнота никогда не кончится. И уснуть снова не мог, потому что сон — или что там это было — выползал из угла подвала. Я лежал в горячей, смятой постели, жаркой и пышущей жаром, закрывал глаза, чтобы спрятаться, и знал: до рассвета не просто вечность, а целых три. А вокруг был другой, ночной, мир — мир, где случается все, но только плохое, мир страха, бандитов и призраков, где оживают безобидные днем вещи — платяной шкаф, картинка из книжки, сказка, гробы, трупы, вампиры и плотная, словно дым, темнота. Я непременно о чем-нибудь думал, потому что стоило перестать, как сразу же вспоминалось, что там внизу, в подвале, и память бежала из плоти прочь, спускалась на три этажа, по темным ступенькам, мимо призрачных, высоких часов, сквозь повизгивавшую дверь, по страшной лесенке вниз, туда, где гробы выступали из стен подвала, и я, беспомощный, застывал на каменных плитах, пытаясь отступить, удрать, взобраться…
Он стоял, сгорбившись. Горизонт вернулся на место.
— О Господи!
В ожидании рассвета на верхушке дерева или под стрехой чирикнула птица. В ожидании полицейского возле разбитой машины… В ожидании стука гильзы сразу следом за вспышкой выстрела.
Мучительная тяжесть налегла на плечи еще невыносимей.
— Что со мной? Я взрослый человек. Я знаю, что есть что. У меня нет ничего общего с тем ребенком в подвале, абсолютно ничего общего. Я уже вырос. Я выбрал себе жизнь. И сам ею распоряжаюсь. Во всяком случае, я не боюсь того, что там, внизу. Ждать, что будет. Ожидание того самого разговора… не следующего — нет, я уверен, — а того, когда я прошел через комнату и взял сигаретницу. Разговор состоялся там, где и следовало, в черной дыре, а он сказал потом: «Старик, слишком уж ты раззвонился вчера вечером». Ожидание перевязки. Будет немного больно. Ожидание в кресле дантиста.
— Мне не нравится, что мой голос, мертвый, падает изо рта, как подстреленная птица.
Он поднял руки, поднес к обеим створкам окошка и смотрел, как прикрыли его снизу две черные полосы. Ладонями он ощутил грубость щетины и жар щек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
— Кристофер. Кристофер!
Он подался вперед, протянул вперед обе руки, словно хотел ухватить слово прежде, чем оно пересохнет. Руки оказались прямо перед окном и совершенно без всякой причины его ужаснули.
— О Господи!
Он вцепился в себя руками, обняв плечи, и закачался из стороны в сторону.
— Спокойно. Спокойно. Тихо, — бормотал он.
9
Он проснулся и осторожно уселся на край расселины. Сквозь трусы и брюки он чувствовал пласты камня, края. Передвинулся дальше, туда, где казалось ровнее, но сидеть удобней не стало.
— Я такой же, какой и был.
Он ощупал контур окна и заоконного ящика, где меж двух носов разрослись буйно волосы. Он наклонил окошко и оглядел себя — то, что было видно. Свитер изодран в клочья, шерсть свалялась. Под грудью собрались складки, рукава похожи на мотки проволоки. Брюки ниже свитера стали из черных серыми, залоснились, ниже — сползшие гольфы висели как пакля, какой кочегары вытирают руки. Он видел не тело, а какие-то сочленения изношенных материалов. Он созерцал странные очертания неких двух предметов, которые неподвижно лежали на брюках, и вдруг сообразил, что омарам здесь нечего делать. Его захлестнуло невыносимое отвращение, и он так отшвырнул их с брюк, что они раскололись о камни. Глухая боль от удара заставила вновь на них посмотреть, и они превратились в руки, которые, как ненужный хлам, так и валялись где их бросили.
Он прочистил горло, как будто перед выступлением.
— Как же без зеркала можно остаться самим собой! Вот в чем причина перемены. Прежде я был владельцем своих фотографий — снят и так, и этак, на каждой подпись в правом углу наискосок, где марка и штемпель. Даже во флоте на личной карточке у меня была фотография, и я в любой момент мог взять посмотреть, кто я такой. А может, мне просто незачем было смотреть, ведь достаточно знать, что в кармане, у сердца, есть твоя фотография, — и я ничего не боялся. А еще были зеркала, настоящие трельяжи, разделенные четче, чем свет в этих трех окошках. Я мог так развернуть створку, что становилось видно отражение отражения, и видел собственный бок или спину не хуже, чем у любого другого. Мог проследить все свои движения, мог определить то земное пространство, которое занимает Кристофер Хэдли Мартин. Мог найти подтверждение собственного существования, прикасаясь к телам других, ощущая их ласку, их податливость и тепло. А теперь тут, на этой скале, я просто некий предмет, просто сплошной синяк, сплошная боль исстрадавшейся плоти, груда тряпья да пара омаров. Раньше хватало света окошек, чтобы понять, кто я такой, а теперь — нет. Ведь я узнавал о себе и от других — они влюблялись в меня, мне аплодировали, ласкали мое тело и говорили, что я из себя представляю. Кто-то давал мне все, что мог, кто-то меня не любил, кто-то со мной скандалил. Здесь мне ссориться не с кем. Я боюсь себя потерять. Здесь — я альбом, набитый любительскими фотографиями — случайными, будто ролики к старым фильмам. Тут самое большее, что я могу узнать о собственной физиономии, — что она обросла щетиной, и зудит, и горит.
Он гневно крикнул:
— Разве это лицо человека! Зрение — как свет в темноте. Мне надо как-нибудь исхитриться и увидеть голову целиком.
Он поднялся наверх к выбоине и заглянул в воду. Но вода была непроницаема. Он выпрямился и побрел опять к Красному Льву, обходя усеявшие скалу раковины. На одном из прибрежных камней он заметил лужицу соленой воды. В лужице глубиной с дюйм жили солнечные лучи, одна заросшая водорослями мидия и три анемона. На дне поблескивала крошечная рыбка, меньше дюйма длиной. Он наклонился, вгляделся сквозь рыбкины выкрутасы в дно и увидел там, далеко-далеко, голубое небо. Но как ни вертел головой, так ничего и не разглядел, кроме темной тени, обрамленной по краю причудливой линией волос.
— На фотографии лучше всего я вышел в роли Элджернона. Да и в роли Деметрия тоже неплохо, и в роли Фредди, с трубкой. Тогда я был в гриме, и потому казалось, что глаза поставлены слишком широко. Одна была — из «Должна настать ночь». Вторая — из «Путей земли». Играть с Джейн удовольствие. Да и ночь провести — тоже.
Выступ чиркнул по шраму на правом бедре. Он подвинул ногу и снова склонился над лужей. Снова он крутил головой, пытаясь уловить правильный угол, поймать отражение профиля, хорошего своего профиля, особенно когда смотришь слева и когда тот немного приподнят, с полуулыбкой. Но увидел лишь тень носа да полукруг темной глазницы. Он еще раз повернулся, чтобы увидеть свое лицо, но дыхание взрябило воду. Он дунул — и темная голова качнулась и разлетелась. Перевел взгляд и увидел, что опирается на омара, который выполз из правого рукава.
Он снова заставил омара превратиться в руку и опять нагнулся над лужей. В солнечном луче, держась ровной струйки крохотных пузырьков, поднимавшихся из кислородной трубки, завис малек. Бутылки вдоль задней стены бара поблескивали сквозь аквариум, как скала из металла, усыпанная драгоценными камнями.
— Нет, старик, спасибо. Мне уже хватит.
— Ему хватит. Слышь, Джордж? Ты слышь?
— Что «слышишь», Пит?
— Нашему дражайшему Крису уже хватит.
— Выпей, Крис, давай по одной.
— Наш дражайший Крис не пьет и не курит.
— Старик, он любит компанию.
— Любит компанию. Мою компанию. А я сам себе противен. Мисс, вам еще не хочется сказать: «Пора, джентльмены, прошу»? Он дал слово своей старой матушке… Он сказал. Она сказала… Она сказала: «Крис, дитя мое, можешь нарушить все десять заповедей, — вот что она сказала. — Но не кури и не пей». Можно только …ться, прошу прощения, мисс, если бы я мог предположить, что зубы мои окажутся столь непрочной преградой для столь непристойного слова, я либо сделал бы прочерк — ради прекрасного пола, либо придумал синенюм.
— Пошли, Пит. Бери-ка его под руку, Крис.
— Не трогайте меня, джентльмены. Богом клянусь, я сделаю из него то, что надо. Я — либерал, свободный гражданин, я единственный в этой компании женатый человек, у которого есть ребенок неизвестного пола.
— У тебя мальчик, старик.
— Если честно, Джордж, «мальчик» — это не пол, а знак мудрости. Но знает ли он, кто я ? Кто мы? Джордж, ты меня уважаешь?
— Ты самый лучший продюсер на свете, ты, надравшийся алкоголик.
— Мисс, я и хотел сказать «надираться». Джордж, ты ангел, блестящий, божественный режиссер этого поганого театришки, а Крис — самый божественный юный поганец на свете. Так, Крис?
— Как скажешь. Эй, Джордж!
— Конечно, старик, ну конечно.
— И всеми нами заправляет лучшая в мире поганая баба. Я люблю тебя, Крис. Еди на плоть отца и матери. И дяди моего тоже. Мой провидец, мой дядюшка. Хотите, приму вас в свой клуб?
— Пошлепали по домам, Пит. Пора.
— Назовем его «Клуб грязных личинок». Будешь членом? Ты по-китайски-то говоришь? У вас каждый день открыто или только по воскресеньям?
— Пит, пошли.
— Мы, личинки, торчим там всю неделю. Решил китаец приготовить изысканное блюдо — кладет в жестяную коробку рыбку. А тогда ма-алюсенькие личинки просыпаются и кушают рыбку. И глядь — рыбки нет. Только личинки. Быть такой поганой личинкой — это тебе не раз плюнуть. Среди них есть и фототропы. Слышь, Джордж, я сказал фототропы!
— Ну и что?
— Фототропы. Я сказал, фототропы, мисс.
— Кончай ты со своими личинками и пошли отсюда.
— А-а, личинки. Н-да, личинки. Но это еще не все. Они только до рыбки добрались. Поганое это занятие — ползать в жестяной коробке, вонючей датской коробке. Знаешь, Крис, когда они справятся с рыбкой, они примутся друг за друга.
— Веселенькие у тебя мысли, старик.
— Крохотных жрут маленькие. Маленьких жрут средние. Средних сжирают большие. А потом — большие больших. Потом остается две, потом одна — и на месте рыбки лежит одна самая удачливая огромнейшая личинка. Редкостный деликатес.
— Взял его шляпу, Джордж?
— Пошли, Пит! Ну-ка осторожно…
— Я люблю тебя, Крис, замечательный ты большой облом. Ну-ка, съешь меня.
— Положи его руку себе на плечо.
— От меня осталась почти половина, а я фототроп. Ты уже сожрал Джорджа? Но когда остается одна личинка, китаец берет…
— Да нельзя тебе больше тут оставаться, пьяный ты болван!
— Китаец берет…
— Прекрати ты орать, Христа ради. Полицейский привяжется.
— Китаец берет…
— Пит, захлопнись. И откуда, черт побери, твой китаец знает, когда что брать?
— Китайцы все знают. У них глаза, что твой рентген. Знаешь, как стучит лопата по жестянке, а, Крис? Бу-ум! Бум-м! Будто гром? Будешь членом?
У Трех Скал по воде бежали круги. Он внимательно наблюдал за кругами. Возле камней появилась коричневая голова, за ней еще и еще. Голова держала во рту серебряный нож. Нож изогнулся, шлепнул о воду, и он увидел, что это не нож, а рыба. Тюлень выбрался на камень, а его приятели взялись нырять, оставляя на глади воды круги и рябь. Сидя на солнышке, тюлень спокойно съел рыбину, оставив лишь хвост и голову, а потом лег.
— Интересно, приходилось им видеть человека или нет?
Он медленно встал, тюлень повернул к нему голову, и он содрогнулся под этим безжалостным взглядом. Он резко вскинул руки, будто прицеливаясь. Тюлень перевалился на другой бок и нырнул. Он встречал людей.
— Если суметь подобраться поближе, я убью его, сделаю башмаки, а мясо съем…
На открытом пляже лежали люди, завернувшись в шкуры. Они притерпелись и к вони, и к долгому ожиданию. В сумерках вышел из моря гигантский зверь, поиграл и улегся спать.
— Если я завернусь в плащ, я стану похож на тюленя. Пока они разберутся, я окажусь уже в самой гуще.
Он проверил свои мысли за день. Они выстроились как ряд повторяющихся комнат, отраженных зеркалами, которые висят друг напротив друга. И тотчас навалилась такая усталость, что он ощутил ее, словно боль. Он волок себя к Смотровой Площадке под тяжестью неба и всей бесконечной тишины. Он заставил себя внимательно обозреть каждый сектор пустынного моря. Гладь воды сегодня стала еще ровнее, словно ее расплющил мертвый воздух. На камнях лежал радужный шелк, похожий на масляные пятна, который, когда он взглянул прямо, заиграл всеми красками, будто пена в канаве. А изгиб волны простирался на многие мили, сливаясь с расплавленным солнцем, потянувшимся вниз только затем, чтобы оттуда, вспыхнув вдруг неожиданным блеском, качнуть ее еще раз.
— Пока я болтал в Красном Льве с Питером да с Джорджем, погода переменилась.
Он увидел, как на мгновение у Трех Скал показалась тюленья голова, и вдруг представил себе дичайшую картину — он, верхом на тюлене, мчит, рассекая волны, к Гебридам.
— О Господи!
Он испугался звука собственного голоса — тусклого, тонкого, умирающего. Уронил руки и, замкнувшись в собственном теле, опустился рядом с Гномом. Из отверстия под окном потекла струйка слов:
— Это как в детстве, ночью, когда я не спал, а лежал и думал, что темнота никогда не кончится. И уснуть снова не мог, потому что сон — или что там это было — выползал из угла подвала. Я лежал в горячей, смятой постели, жаркой и пышущей жаром, закрывал глаза, чтобы спрятаться, и знал: до рассвета не просто вечность, а целых три. А вокруг был другой, ночной, мир — мир, где случается все, но только плохое, мир страха, бандитов и призраков, где оживают безобидные днем вещи — платяной шкаф, картинка из книжки, сказка, гробы, трупы, вампиры и плотная, словно дым, темнота. Я непременно о чем-нибудь думал, потому что стоило перестать, как сразу же вспоминалось, что там внизу, в подвале, и память бежала из плоти прочь, спускалась на три этажа, по темным ступенькам, мимо призрачных, высоких часов, сквозь повизгивавшую дверь, по страшной лесенке вниз, туда, где гробы выступали из стен подвала, и я, беспомощный, застывал на каменных плитах, пытаясь отступить, удрать, взобраться…
Он стоял, сгорбившись. Горизонт вернулся на место.
— О Господи!
В ожидании рассвета на верхушке дерева или под стрехой чирикнула птица. В ожидании полицейского возле разбитой машины… В ожидании стука гильзы сразу следом за вспышкой выстрела.
Мучительная тяжесть налегла на плечи еще невыносимей.
— Что со мной? Я взрослый человек. Я знаю, что есть что. У меня нет ничего общего с тем ребенком в подвале, абсолютно ничего общего. Я уже вырос. Я выбрал себе жизнь. И сам ею распоряжаюсь. Во всяком случае, я не боюсь того, что там, внизу. Ждать, что будет. Ожидание того самого разговора… не следующего — нет, я уверен, — а того, когда я прошел через комнату и взял сигаретницу. Разговор состоялся там, где и следовало, в черной дыре, а он сказал потом: «Старик, слишком уж ты раззвонился вчера вечером». Ожидание перевязки. Будет немного больно. Ожидание в кресле дантиста.
— Мне не нравится, что мой голос, мертвый, падает изо рта, как подстреленная птица.
Он поднял руки, поднес к обеим створкам окошка и смотрел, как прикрыли его снизу две черные полосы. Ладонями он ощутил грубость щетины и жар щек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24