Голова его была теперь занята одним: Мюллер должен быть уничтожен первым!
— Из-за вас могло сорваться все дело, — мрачно проговорил Мюллер, но в его тоне Эрнст уловил нотку примирения. Однако это не изменило хода его мыслей: «Он должен быть уничтожен первым».
Мюллер насмешливо спросил:
— Ну, может быть, теперь вы перестанете хромать?
— Да, мне значительно лучше… Видимо, нужно было немного размять ногу. — И Эрнст оттолкнул руку хауптшаррфюрера. — Где люди?
— Там, — Мюллер махнул в темноту. — До наших постое рукой подать.
— Людей в цепь! Гранаты к бою! — приказал Эрнст.
— Слушаю, — обычным тоном исполнительного служаки ответил Мюллер, но не ушёл.
— Марш!.. Или, может быть, вы трусите? — спросил Эрнст.
Мюллер исчез. Через несколько минут Эрнст услышал хруст веток, приглушённые голоса, передающие команду. Отряд двинулся вперёд. Эрнст бежал, пригнувшись к земле и зажав в руке парабеллум. Его мысль попрежнему была направлена к одному: «Чтобы спастись самому, нужно уничтожить Мюллера». В потёмках он пытался отыскать взглядом большую тень Мюллера.
Генерал Шверер и Отто с вечера 30 августа расположились в гостинице Киферштедтеля, к западу от Глейвица. Шверер полагал, что тут он будет в полной безопасности и сможет в течение нескольких минут достичь города, как только прибудет донесение о том, что провокационная радиопередача закончена и расположенные в засаде войска уничтожили или переловили диверсантов.
Под утро Шверера разбудил отдалённый треск перестрелки в стороне Глейвица. Старик приказал Отто включить приёмник. Оба с интересом прослушали передачу, призывающую немцев восстать против Гитлера. Пока, по донесению офицера связи, в Глейвице происходили окружение и расстрел диверсантов, Шверер успел напиться кофе. Он допивал вторую чашку, когда доложили, что все закончено и два сумевших убежать от расстрела диверсанта будут вот-вот изловлены. Он сел в автомобиль и отправился в город, намереваясь убедиться в уничтожении всей группы.
Шверер с презрением смотрел на перепуганных жителей Глейвица, жавшихся к стенам домов. Кое-кто поспешно укладывал в автомобили чемоданы, воображая, что уже началась война. Эсесовцы стаскивали с перебитых уголовников и с охранников Эрнста польские мундиры и выбрасывали их на улицу. Эти мундиры должны были убедить обитателей Глейвица в том, что нападение было совершено поляками.
Шверер лично пересчитал мундиры. Нехватало трех.
— Скольких ловят? — спросил он Отто.
— Двоих, экселенц.
— Скажи, что если в течение часа, мне не доставят и третьего, я прикажу расстрелять офицера, которому поручено окружение.
— Слушаю, экселенц.
— Иди!
Он в нетерпении мерил мелкими семенящими шажками кабинет директора радиостанции, где не осталось ни одного стекла от первой же гранаты. Прошло по крайней мере полчаса, пока дежуривший у телефона Отто доложил:
— Двое бежавших пойманы.
— Расстрелять! — коротко бросил Шверер. Но тут ему пришла мысль допросить этих уцелевших, куда мог деваться третий пропавший. — Сначала дать их сюда, — приказал он. — Всем покинуть комнату.
Прошло несколько минут. На железной лестнице послышался топот нескольких пар подкованных сапог. Дверь отворилась, и в комнату втолкнули двух связанных по рукам людей в изорванных польских мундирах. Шверер почувствовал, как кровь отливает у него от головы: один из двух «поляков» был Эрнст.
Старик пытался дрожащими руками удержаться за поплывший от него стол…
В тот же вечер, 31 августа 1939 года, Эрнст сидел в кабинете бригаденфюрера. Сам бригаденфюрер беспокойно расхаживал по комнате, слушая подробный рассказ Эрнста об операции на границе.
Иногда, проходя мимо Эрнста, он исподлобья взглядывал в лицо новоиспечённому оберштурмбаннфюреру. Его поражало спокойное и даже, сказал бы он нахальное выражение лица этого малого. Просто удивительно: пробыв почти целый день на свободе, Эрнст не мог не узнать, что все меры к уничтожению диверсионной группы были приняты заранее и проведены в жизнь без всяких исключений, Эрнст должен был понять, что если бы не совпадение, по которому именно его отцу было поручено дело, сам он, Эрнст, едва ли сидел бы теперь здесь и с эдаким спокойствием покуривал папиросу. Бригаденфюрер был уверен, что как только он доложит об этом неприятном осложнении Кальтенбруннеру, а тот, в свою очередь, Гейдриху или Гиммлеру, часы Эрнста будут сочтены. Оставить его в живых — значило рисковать разоблачением всей провокации, ведущей к таким крупным последствиям, как вторжение в Польшу, как война… Чорт возьми, чем же объяснить это удивительное спокойствие парня? Неужели он не понимает, что сосёт одну из последних папирос в своей жизни?
А Эрнст был действительно удивительно спокоен. Через несколько минут, когда он закончил свой рассказ, причина этого спокойствия стала ясна и бригаденфюреру:
— Прежде чем явиться к вам с этим докладом, — проговорил Эрнст, и в голосе его прозвучало даже что-то вроде хорошо сознаваемого превосходства над начальником, — я сделал то же самое, что некогда проделал наш бывший коллега Карл Эрнст…
Бригаденфюрер перестал ходить по комнате и удивлённо уставился на Эрнста.
— Я заготовил несколько писем, — продолжал тот. — В них точно описано все дело. Некоторые из этих писем уже в руках моих друзей в различных пунктах Германии.
При этих словах бригаденфюрер не мог подавить вздоха облегчения, но Эрнст насмешливо предостерёг его:
— Вы полагаете, что это не так уж сложно: вытянуть из меня имена друзей! Я был бы идиотом, если бы второй половины писем не переправил за границу. Туда вам не дотянуться. Если со мною что-нибудь случится, весь мир узнает о сегодняшнем происшествии. Так и доложите, кому следует. Полагаю, что после этого вся Служба безопасности получит приказ охранять меня, как коронованную особу…
Эрнст бесцеремонно потянулся в кресле.
Бригаденфюрер в остолбенении стоял напротив него. Шрам, до того едва заметный, багровым полумесяцем перерезал теперь его щеку.
— Однако!.. — медленно проговорил он, стараясь подавить приступ бешенства. — Вы далеко пойдёте. — И тут же с неподдельным интересом спросил: — Но как же прививка? Почему она не подействовала?
— Прививка «бодрости»? — насмешливо спросил Эрнст. — Мой шприц пришёлся на долю хауптшаррфюрера Мюллера.
— Каким образом?!
— Это уж моё дело… Важно то, что этот второй шприц избавил меня от необходимости собственноручно пристрелить этого труса. Он подох прежде, чем мы добрались до радиостанции.
Ещё несколько мгновений бригаденфюрер рассматривал физиономию Эрнста, выражение лица которого делалось все более наглым. По мере того как бригаденфюрер глядел, к нему возвращалось спокойствие. Шрам на щеке делался все менее заметным.
Наконец эсесовец неопределённо проговорил:
— Что ж… может быть, такие-то нам и нужны…
— Я тоже так думаю, — с усмешкой согласился Эрнст.
15
— Крауш, в канцелярию!.. — послышалось на тюремной галлерее, когда сутулый, тощий, как скелет, заключённый, устало волоча ноги, брёл с вымытой парашей в руках.
Крауш поставил парашу, вытянул руки по швам и обернулся к надзирателю.
— Живо посудину на место и марш в канцелярию! — последовал приказ.
Арестант молча поднял парашу и понёс в камеру.
Прислонившись спиною к поручням галлереи, надзиратель проводил его скучающим взглядом. Через минуту Крауш так же медленно, как делал все, проплелся мимо него обратно к выходу.
— Если письмо от милой, расскажешь мне, с кем она живёт, — насмешливо бросил надзиратель вслед старику.
Крауш, не сморгнув, повернулся и, опять исправно взяв руки по швам, пробормотал:
— Непременно, господин вахмистр.
Арестант Карл Крауш, бывший социал-демократ, сидел по приговору суда города Любека. В приговоре значилось, что он получил свои шесть лет за отказ предъявить документы по требованию наружной полиции и за избиение в пивной «Брауне хютте» инспектора государственной тайной полиции.
Крауш ни на суде не протестовал против жестокости приговора, ни впоследствии никому не жаловался. Старик был доволен тем, что в судебном деле не значилось главное, в чём гитлеровцы могли бы его обвинить: способствование побегу из-под надзора любекской полиции функционера коммунистической партии Германии Франца Лемке. Такое обвинение обошлось бы Краушу значительно дороже, чем несколько лет тюрьмы.
Смирением и исполнительностью Крауш старался заслужить расположение тюремного начальства. Его постоянно снедал страх, как бы ему не прибавили срок. Он был стар и знал, что в таком случае ещё меньше останется шансов увидеться с семьёй, о которой он не переставал мучительно думать каждую минуту своего пребывания в стенах тюрьмы.
Недавно Крауш получил приказ исполнять обязанности кальфактора в «строгом» отделении тюрьмы.
Никто из заключённых ганноверской тюрьмы не знал, что одна из камер «строгого» отделения подверглась недавно переделке: была навешена вторая, дополнительная, стальная дверь, половина окна была забетонирована, и наружный щит окошка удлинили так, что стал невидим даже тот клочок неба, который видели арестанты в других камерах. В этом каменном мешке появился заключённый, чьё имя не было сообщено даже надзирателям. Понадобилось время, чтобы они опознали в нём Эрнста Тельмана.
Уборка камеры Тельмана тоже была возложена на молчаливого Крауша.
Войдя в канцелярию тюрьмы, Крауш не сразу узнал сидевшего за столом, спиною к свету, человека. Он не мог различить черт его лица. Ясно виднелись только хорошо освещённые погоны вахмистра.
Крауш вытянулся у двери и отрапортовал о своём прибытии.
Вахмистр продолжал писать.
Теперь, когда глаза Крауша привыкли к царившей в канцелярии полутьме, он узнал Освальда Ведера. Арестанты редко видели этого человека. Он с ними почти не соприкасался. Так же, впрочем, как и с большинством надзирателей. Вёдер выполнял обязанности писаря у советника по уголовным делам Опица, о котором тюремная молва разнесла самые мрачные слухи.
Советник тоже не соприкасался ни с кем из населения тюрьмы. Очень ограниченный круг лиц знал, что его обязанностью является наблюдение за арестантом, чьё имя старались сохранить в тайне, — за Эрнстом Тельманом.
Такой робкий человек, как Крауш, должен был бы испытать страх и по крайней мере любопытство по поводу вызова к писарю страшного Опица. Но на лице старика появилось только выражение напряжённого внимания, словно он боялся в полутьме пропустить малейшее движение вахмистра.
Наконец Вёдер оторвался от толстой шнуровой книги.
— Распишись! — приказал он, не глядя на арестанта, и подвинул книгу к краю стола. — Не забудь: сегодня тридцать первое августа тысяча девятьсот тридцать девятого года.
Когда Крауш дрожащими от непривычки пальцами вывел своё имя, Вёдер протянул ему распечатанную пачку табаку.
— Курительная бумага внутри, — хмуро проговорил он и, словно боясь соприкоснуться с пальцами арестанта, отдёрнул руку, едва Крауш взял пачку.
Нелегко сохранить способность спать, если тебя в течение семи лет одиночного заключения лишают возможности работать, двигаться, даже разговаривать хотя бы с самим собой. Тем не менее бессонница редко мучила Тельмана. Так же как он заставил себя каждое утро делать гимнастику, несмотря на отёкшее от дурной пищи и болезни тело, так же как он вынуждал себя часами ходить по камере — три шага туда, три обратно, чтобы сохранить подвижность, так же как он ни на минуту не терял способности трезво оценивать всё, что происходило в мире, далеко за стенами его одиночки, точно так Тельман силою своей железной воли заставлял себя спать. Это было необходимо для сохранения организму сопротивляемости, для сохранения воли и способности мыслить.
И вот сегодня сон вдруг не пришёл. Тельман лежал, повернувшись лицом к стене. Такую шершавую серую поверхность он видел перед собой уже семь лет. Гитлер перебрасывал его из города в город, из тюрьмы в тюрьму, из камеры в камеру, но это мало что меняло в обстановке, окружающей Тельмана: те же серые стены, те же решётки на крошечных окнах, тот же яркий свет электрической лампочки днём и ночью, тот же промозглый холод и безмолвие могилы. Даже у приставленного к нему судебно-полицейского чина те же стеклянные глаза палача и тонкие губы садиста, хотя раньше этот чин назывался Гирингом, теперь называется Опицем и неизвестно как будет называться через несколько лет.
Несколько лет?!
Ещё несколько лет?!
А дальше?..
Чем кончится эта глава немецкой истории?
Как ни трудно следить за жизнью из этой камеры, Тельман отдаёт себе отчёт в происходящем. Самое главное: он знает анализ событий, данный Сталиным. Сопоставляя этот анализ с известиями, так мужественно доставляемыми товарищами с воли, Тельман может разобраться в происходящем на его несчастной родине. Да, как ни противно всему образу его мышления это жалкое слово, он вынужден его употребить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67
— Из-за вас могло сорваться все дело, — мрачно проговорил Мюллер, но в его тоне Эрнст уловил нотку примирения. Однако это не изменило хода его мыслей: «Он должен быть уничтожен первым».
Мюллер насмешливо спросил:
— Ну, может быть, теперь вы перестанете хромать?
— Да, мне значительно лучше… Видимо, нужно было немного размять ногу. — И Эрнст оттолкнул руку хауптшаррфюрера. — Где люди?
— Там, — Мюллер махнул в темноту. — До наших постое рукой подать.
— Людей в цепь! Гранаты к бою! — приказал Эрнст.
— Слушаю, — обычным тоном исполнительного служаки ответил Мюллер, но не ушёл.
— Марш!.. Или, может быть, вы трусите? — спросил Эрнст.
Мюллер исчез. Через несколько минут Эрнст услышал хруст веток, приглушённые голоса, передающие команду. Отряд двинулся вперёд. Эрнст бежал, пригнувшись к земле и зажав в руке парабеллум. Его мысль попрежнему была направлена к одному: «Чтобы спастись самому, нужно уничтожить Мюллера». В потёмках он пытался отыскать взглядом большую тень Мюллера.
Генерал Шверер и Отто с вечера 30 августа расположились в гостинице Киферштедтеля, к западу от Глейвица. Шверер полагал, что тут он будет в полной безопасности и сможет в течение нескольких минут достичь города, как только прибудет донесение о том, что провокационная радиопередача закончена и расположенные в засаде войска уничтожили или переловили диверсантов.
Под утро Шверера разбудил отдалённый треск перестрелки в стороне Глейвица. Старик приказал Отто включить приёмник. Оба с интересом прослушали передачу, призывающую немцев восстать против Гитлера. Пока, по донесению офицера связи, в Глейвице происходили окружение и расстрел диверсантов, Шверер успел напиться кофе. Он допивал вторую чашку, когда доложили, что все закончено и два сумевших убежать от расстрела диверсанта будут вот-вот изловлены. Он сел в автомобиль и отправился в город, намереваясь убедиться в уничтожении всей группы.
Шверер с презрением смотрел на перепуганных жителей Глейвица, жавшихся к стенам домов. Кое-кто поспешно укладывал в автомобили чемоданы, воображая, что уже началась война. Эсесовцы стаскивали с перебитых уголовников и с охранников Эрнста польские мундиры и выбрасывали их на улицу. Эти мундиры должны были убедить обитателей Глейвица в том, что нападение было совершено поляками.
Шверер лично пересчитал мундиры. Нехватало трех.
— Скольких ловят? — спросил он Отто.
— Двоих, экселенц.
— Скажи, что если в течение часа, мне не доставят и третьего, я прикажу расстрелять офицера, которому поручено окружение.
— Слушаю, экселенц.
— Иди!
Он в нетерпении мерил мелкими семенящими шажками кабинет директора радиостанции, где не осталось ни одного стекла от первой же гранаты. Прошло по крайней мере полчаса, пока дежуривший у телефона Отто доложил:
— Двое бежавших пойманы.
— Расстрелять! — коротко бросил Шверер. Но тут ему пришла мысль допросить этих уцелевших, куда мог деваться третий пропавший. — Сначала дать их сюда, — приказал он. — Всем покинуть комнату.
Прошло несколько минут. На железной лестнице послышался топот нескольких пар подкованных сапог. Дверь отворилась, и в комнату втолкнули двух связанных по рукам людей в изорванных польских мундирах. Шверер почувствовал, как кровь отливает у него от головы: один из двух «поляков» был Эрнст.
Старик пытался дрожащими руками удержаться за поплывший от него стол…
В тот же вечер, 31 августа 1939 года, Эрнст сидел в кабинете бригаденфюрера. Сам бригаденфюрер беспокойно расхаживал по комнате, слушая подробный рассказ Эрнста об операции на границе.
Иногда, проходя мимо Эрнста, он исподлобья взглядывал в лицо новоиспечённому оберштурмбаннфюреру. Его поражало спокойное и даже, сказал бы он нахальное выражение лица этого малого. Просто удивительно: пробыв почти целый день на свободе, Эрнст не мог не узнать, что все меры к уничтожению диверсионной группы были приняты заранее и проведены в жизнь без всяких исключений, Эрнст должен был понять, что если бы не совпадение, по которому именно его отцу было поручено дело, сам он, Эрнст, едва ли сидел бы теперь здесь и с эдаким спокойствием покуривал папиросу. Бригаденфюрер был уверен, что как только он доложит об этом неприятном осложнении Кальтенбруннеру, а тот, в свою очередь, Гейдриху или Гиммлеру, часы Эрнста будут сочтены. Оставить его в живых — значило рисковать разоблачением всей провокации, ведущей к таким крупным последствиям, как вторжение в Польшу, как война… Чорт возьми, чем же объяснить это удивительное спокойствие парня? Неужели он не понимает, что сосёт одну из последних папирос в своей жизни?
А Эрнст был действительно удивительно спокоен. Через несколько минут, когда он закончил свой рассказ, причина этого спокойствия стала ясна и бригаденфюреру:
— Прежде чем явиться к вам с этим докладом, — проговорил Эрнст, и в голосе его прозвучало даже что-то вроде хорошо сознаваемого превосходства над начальником, — я сделал то же самое, что некогда проделал наш бывший коллега Карл Эрнст…
Бригаденфюрер перестал ходить по комнате и удивлённо уставился на Эрнста.
— Я заготовил несколько писем, — продолжал тот. — В них точно описано все дело. Некоторые из этих писем уже в руках моих друзей в различных пунктах Германии.
При этих словах бригаденфюрер не мог подавить вздоха облегчения, но Эрнст насмешливо предостерёг его:
— Вы полагаете, что это не так уж сложно: вытянуть из меня имена друзей! Я был бы идиотом, если бы второй половины писем не переправил за границу. Туда вам не дотянуться. Если со мною что-нибудь случится, весь мир узнает о сегодняшнем происшествии. Так и доложите, кому следует. Полагаю, что после этого вся Служба безопасности получит приказ охранять меня, как коронованную особу…
Эрнст бесцеремонно потянулся в кресле.
Бригаденфюрер в остолбенении стоял напротив него. Шрам, до того едва заметный, багровым полумесяцем перерезал теперь его щеку.
— Однако!.. — медленно проговорил он, стараясь подавить приступ бешенства. — Вы далеко пойдёте. — И тут же с неподдельным интересом спросил: — Но как же прививка? Почему она не подействовала?
— Прививка «бодрости»? — насмешливо спросил Эрнст. — Мой шприц пришёлся на долю хауптшаррфюрера Мюллера.
— Каким образом?!
— Это уж моё дело… Важно то, что этот второй шприц избавил меня от необходимости собственноручно пристрелить этого труса. Он подох прежде, чем мы добрались до радиостанции.
Ещё несколько мгновений бригаденфюрер рассматривал физиономию Эрнста, выражение лица которого делалось все более наглым. По мере того как бригаденфюрер глядел, к нему возвращалось спокойствие. Шрам на щеке делался все менее заметным.
Наконец эсесовец неопределённо проговорил:
— Что ж… может быть, такие-то нам и нужны…
— Я тоже так думаю, — с усмешкой согласился Эрнст.
15
— Крауш, в канцелярию!.. — послышалось на тюремной галлерее, когда сутулый, тощий, как скелет, заключённый, устало волоча ноги, брёл с вымытой парашей в руках.
Крауш поставил парашу, вытянул руки по швам и обернулся к надзирателю.
— Живо посудину на место и марш в канцелярию! — последовал приказ.
Арестант молча поднял парашу и понёс в камеру.
Прислонившись спиною к поручням галлереи, надзиратель проводил его скучающим взглядом. Через минуту Крауш так же медленно, как делал все, проплелся мимо него обратно к выходу.
— Если письмо от милой, расскажешь мне, с кем она живёт, — насмешливо бросил надзиратель вслед старику.
Крауш, не сморгнув, повернулся и, опять исправно взяв руки по швам, пробормотал:
— Непременно, господин вахмистр.
Арестант Карл Крауш, бывший социал-демократ, сидел по приговору суда города Любека. В приговоре значилось, что он получил свои шесть лет за отказ предъявить документы по требованию наружной полиции и за избиение в пивной «Брауне хютте» инспектора государственной тайной полиции.
Крауш ни на суде не протестовал против жестокости приговора, ни впоследствии никому не жаловался. Старик был доволен тем, что в судебном деле не значилось главное, в чём гитлеровцы могли бы его обвинить: способствование побегу из-под надзора любекской полиции функционера коммунистической партии Германии Франца Лемке. Такое обвинение обошлось бы Краушу значительно дороже, чем несколько лет тюрьмы.
Смирением и исполнительностью Крауш старался заслужить расположение тюремного начальства. Его постоянно снедал страх, как бы ему не прибавили срок. Он был стар и знал, что в таком случае ещё меньше останется шансов увидеться с семьёй, о которой он не переставал мучительно думать каждую минуту своего пребывания в стенах тюрьмы.
Недавно Крауш получил приказ исполнять обязанности кальфактора в «строгом» отделении тюрьмы.
Никто из заключённых ганноверской тюрьмы не знал, что одна из камер «строгого» отделения подверглась недавно переделке: была навешена вторая, дополнительная, стальная дверь, половина окна была забетонирована, и наружный щит окошка удлинили так, что стал невидим даже тот клочок неба, который видели арестанты в других камерах. В этом каменном мешке появился заключённый, чьё имя не было сообщено даже надзирателям. Понадобилось время, чтобы они опознали в нём Эрнста Тельмана.
Уборка камеры Тельмана тоже была возложена на молчаливого Крауша.
Войдя в канцелярию тюрьмы, Крауш не сразу узнал сидевшего за столом, спиною к свету, человека. Он не мог различить черт его лица. Ясно виднелись только хорошо освещённые погоны вахмистра.
Крауш вытянулся у двери и отрапортовал о своём прибытии.
Вахмистр продолжал писать.
Теперь, когда глаза Крауша привыкли к царившей в канцелярии полутьме, он узнал Освальда Ведера. Арестанты редко видели этого человека. Он с ними почти не соприкасался. Так же, впрочем, как и с большинством надзирателей. Вёдер выполнял обязанности писаря у советника по уголовным делам Опица, о котором тюремная молва разнесла самые мрачные слухи.
Советник тоже не соприкасался ни с кем из населения тюрьмы. Очень ограниченный круг лиц знал, что его обязанностью является наблюдение за арестантом, чьё имя старались сохранить в тайне, — за Эрнстом Тельманом.
Такой робкий человек, как Крауш, должен был бы испытать страх и по крайней мере любопытство по поводу вызова к писарю страшного Опица. Но на лице старика появилось только выражение напряжённого внимания, словно он боялся в полутьме пропустить малейшее движение вахмистра.
Наконец Вёдер оторвался от толстой шнуровой книги.
— Распишись! — приказал он, не глядя на арестанта, и подвинул книгу к краю стола. — Не забудь: сегодня тридцать первое августа тысяча девятьсот тридцать девятого года.
Когда Крауш дрожащими от непривычки пальцами вывел своё имя, Вёдер протянул ему распечатанную пачку табаку.
— Курительная бумага внутри, — хмуро проговорил он и, словно боясь соприкоснуться с пальцами арестанта, отдёрнул руку, едва Крауш взял пачку.
Нелегко сохранить способность спать, если тебя в течение семи лет одиночного заключения лишают возможности работать, двигаться, даже разговаривать хотя бы с самим собой. Тем не менее бессонница редко мучила Тельмана. Так же как он заставил себя каждое утро делать гимнастику, несмотря на отёкшее от дурной пищи и болезни тело, так же как он вынуждал себя часами ходить по камере — три шага туда, три обратно, чтобы сохранить подвижность, так же как он ни на минуту не терял способности трезво оценивать всё, что происходило в мире, далеко за стенами его одиночки, точно так Тельман силою своей железной воли заставлял себя спать. Это было необходимо для сохранения организму сопротивляемости, для сохранения воли и способности мыслить.
И вот сегодня сон вдруг не пришёл. Тельман лежал, повернувшись лицом к стене. Такую шершавую серую поверхность он видел перед собой уже семь лет. Гитлер перебрасывал его из города в город, из тюрьмы в тюрьму, из камеры в камеру, но это мало что меняло в обстановке, окружающей Тельмана: те же серые стены, те же решётки на крошечных окнах, тот же яркий свет электрической лампочки днём и ночью, тот же промозглый холод и безмолвие могилы. Даже у приставленного к нему судебно-полицейского чина те же стеклянные глаза палача и тонкие губы садиста, хотя раньше этот чин назывался Гирингом, теперь называется Опицем и неизвестно как будет называться через несколько лет.
Несколько лет?!
Ещё несколько лет?!
А дальше?..
Чем кончится эта глава немецкой истории?
Как ни трудно следить за жизнью из этой камеры, Тельман отдаёт себе отчёт в происходящем. Самое главное: он знает анализ событий, данный Сталиным. Сопоставляя этот анализ с известиями, так мужественно доставляемыми товарищами с воли, Тельман может разобраться в происходящем на его несчастной родине. Да, как ни противно всему образу его мышления это жалкое слово, он вынужден его употребить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67