Но наше тело обращается против нас, ломает нашу волю и выдает нашу слабость. Это свинство — делить человека пополам, чтобы одна часть боролась с другой, чтобы они терзали друг друга. Когда тело слабо, воля не должна быть сильной. Но я не скажу…
Боль отхлынула, сосредоточившись в ноге, в пальце.
— Ну, — сказал Сабатини, — было не так уж и плохо, правда? Не очень-то и больно, да?
Он раскрыл щипцы, и что-то маленькое упало на пол.
Сабатини встал, посмотрел на мои ноги.
— Бедный пальчик, — промолвил он.
Высокий Агент изнемогал от смеха, у него тряслись даже уши. Сабатини заглянул мне в глаза, помахивая щипцами. Я не мог отвести от них взгляда, словно его притягивала какая-то мистическая сила.
— Где камень, Уильям? — с мольбой в голосе спросил Сабатини.
Я молча смотрел на клещи.
— Ладно, — сказал он. — Завтра займемся следующим пальцем. Потом еще одним и так далее, пока все не станут выглядеть одинаково. Потом, если ты не станешь моим другом, примемся за руки, а когда закончим с ними, придумаем что-нибудь еще. У нас много времени, Уильям. Мы еще научимся жить в дружбе… ты и я.
Они освободили мои руки и ноги и поставили меня на пол. Я дрожал всем телом — они содрали с меня одежду. Потом сняли пояс, и я остался перед ними голым. Быстро, чтобы Сабатини не поймал меня на этом, я взглянул на левую ступню. Из мизинца, оттуда, где раньше был ноготь, текла кровь. Такая маленькая штучка, а столько причиняет боли.
Однако нагота была еще хуже боли. Не из-за холода и сырости, просто трудно сохранить силу и гордость без одежды. Сдирая с человека одежду, с него срывают достоинство, а без достоинства он ничто.
— Спокойной ночи, Уильям, — мягко сказал Сабатини. — До завтра.
Он улыбнулся, и меня вывели. Я хромал, когда они вели меня по длинному коридору к маленькой деревянной двери, обитой железом. Открыв ее, меня втолкнули в камеру; я споткнулся и упал на охапку соломы. В ней что-то ползало и шуршало, но я слишком устал, чтобы обращать на это внимание. Сев на солому, я подтянул колени к подбородку и попытался забыть о боли, которую испытывал сейчас, и о той, которая ждет меня завтра, послезавтра и еще потом, пока я не начну говорить. Я пытался забыть о щипцах.
Почему я должен терпеть такие мучения? Жизнь не должна превращаться в агонию, она должна быть исполнена свободы, гордости и любви. У меня же не было ничего такого. Почему бы не отдать им этот камень? Пусть дерутся из-за него, пусть убивают друг друга… не мое это дело. Это всего лишь округлый камешек, который ничего не значит, а если даже и значит, они все равно никогда этого не узнают.
Однако я знал, что не скажу им, где он. Только это и осталось у меня. Я буду молчать, и боль будет продолжаться вечно.
В камере что-то шевельнулось, что-то большее, чем бегающие и шелестящие создания. Я застыл, пытаясь разглядеть, что это, и постепенно глаза мои привыкли к темноте. В углу сидел человек, я различал контуры тела.
По старой соломе, воняющей сыростью и затхлостью, я пополз к нему, а когда оказался рядом, понял, что это женщина, такая же нагая, как и я. Старая женщина, с высохшим, сморщенным телом, потрепанным лицом и спутанными волосами.
— Карло, — пробормотала она беззубым ртом. — Карло? Ты вернулся? — Страх в ее голосе смешивался с надеждой. — Не делай мне больно, Карло. Не надо больше. Я сказала тебе все, Карло. Где ты, Карло? Я тоскую по тебе. Только не делай мне больше больно. Я сказала тебе, где он. Ты же сам видел меня. Я бросила его на поднос пожертвований… там, в Соборе…
Дальше я не слушал. Я понял, кто эта старуха.
Фрида.
13
Бегом, бегом, бегом сквозь тьму, хотя бежать нет причин. Так трудно бежать, когда темная тропа ощетинилась остриями, а боль пронзает тьму, и от этого она становится еще чернее.
В ночи звучат вопрошающие голоса, но я не могу ответить, потому что губы мои запечатаны, я не могу шевельнуть ими, не могу их разомкнуть, даже чтобы крикнуть, и не могу остановиться, хотя тропа ощетинилась остриями, и боль сильнее…
Они уже совсем рядом, они настигают меня, потому что я не могу бежать быстро. Они окружают меня, разевают пасти, готовы разорвать меня. Челюсти начинают смыкаться…
Я проснулся. Я всегда просыпаюсь, прежде чем челюсти и щипцы сомкнутся на мне. Сколько уже раз я видел этот сон? Не помню. Я здесь всегда. Я посмотрел в угол, где раньше лежала Фрида, но он был пуст. Фриды больше не было, ее забрали… сколько же дней назад? Я пытался вспомнить, но не мог. Сколько раз я был в пещере с тех пор, как забрали Фриду? Пятьдесят? Сто? Нет, так много не могло быть.
Впрочем, это уже не имело значения ни для меня, ни для Фриды. Она умерла.
Скоро и я умру. Никто не смог бы пройти через то, что прошел я, и жить после этого. Я умру, а они придут и будут смотреть на меня так, как смотрели на Фриду, и поднимут мое тело, и отнесут его куда-то или просто оставят здесь, чтобы оно сгнило, и тогда Сабатини явится сам. Я ждал этой минуты с радостью, представляя себе выражение его лица.
Я молчал.
Он же говорил часами, этим своим бархатным кошачьим голосом, умолял, выжидал и снова мурлыкал. Он говорил и говорил, а потом приходила боль.
«Фриды нет, — говорил я сам себе, — и мне не с кем поговорить, и я должен сидеть один, голый и замерзающий, без собеседника, ибо не могу разговаривать с Сабатини».
Слезы сами текли у меня из глаз. Здесь, в темноте, я мог плакать — Сабатини меня не видел. Что-то ползало по моим ногам, но мне было все равно. Если мое тело было пищей для этих тварей, что ж, они брали не больше, чем им требовалось. Они были лучше тех, кому всегда мало, даже если они вот-вот лопнут. Они крутились рядом со мной, как друзья, увлеченные своими делами. Ну, может, не друзья, но и не враги. Вот только разговаривать я с ними не мог.
Уж лучше было говорить с Фридой. Я закрывал глаза и видел ее такой, какой встретил впервые: гордой, смелой и красивой. Я мог сказать ей то, чего не сказал бы никому другому, и это помогло мне сохранить разум, пусть даже она не отвечала. Даже лучше, что она не отвечала — ведь она думала, что я Сабатини.
— Карло, — говорила она, — о-о, Карло, добрый Карло. Не делай мне больно, дорогой Карло. Где ты?..
И тогда мало было просто закрыть глаза, потому что я знал, что она лежит там без зубов, без ступней, что она пытается снова ходить на своих жалких обрубках. И глаза мои наполнялись слезами, и я плакал над бренностью тела.
Я рыдал в темноте и вспоминал…
Свет, преследующий тьму. Чудовищная черная тень на стенах камеры, тень с огромным ястребиным носом, губами, изогнутыми в улыбке, которые никогда не смеялись, никогда.
— Эй, почему ты молчишь? Вы же знакомы. Фрида, ты знаешь Дэна, послушника и убийцу? И ты, Уильям, знаешь Фриду, фаворитку Императора. Наверняка вы можете много чего сказать друг другу.
— Карло…
— Вам двоим просто поладить: ведь вы сговорились обмануть меня. Подумайте о крови и страданиях, лежащих на вас.
— Карло, дорогой мой…
— Любовница Императора! Кто бы мог подумать? Император побрезговал бы взглянуть на тебя сейчас — правда, Фрида? — даже если бы ты не украла у него волшебную игрушку. Белое тело, которое он ласкал, лицо, которое приказал увековечить в алмазе… теперь его бы замутило при виде тебя.
— Мой добрый Карло…
— Женщины — существа настолько нежные, что не стоит придумывать для них что-то утонченное. Они как ценные кубки: на них приятно смотреть, приятно иногда пить из них старое вино, утоляющее жажду, но стоит стиснуть их покрепче, и они разлетаются на куски. Фрида!
Дряхлая развалина становится на колени, пытается встать на ноги, не имеющие ступней.
— Да, Карло, я слушаю тебя, Карло, сделаю, что ты захочешь, Карло…
Прозрачная рука откидывает волосы, чтобы открыть жалкое лицо. Запавшие губы, страх, стискивающий горло, широко открытые выцветшие глаза.
— Странная штука боль. Я уже говорил тебе об этом. Женщины не выдерживают боли, она сокрушает их волю и душу. Они теряют свою неповторимость, перестают быть независимыми существами, становятся продолжением своих мучителей.
Стиснутый кулак, беззвучный стон.
— Карло, мой любимый Карло…
— Видишь? Она по-своему любит меня и сделает все, что я прикажу. Если я велю ей убить тебя, она сделает это, даже если ей придется ждать, пока ты заснешь, а потом голыми руками разорвать твое горло. Но я не заставлю ее делать этого, ведь мы с тобой друзья. Однажды и ты полюбишь меня, как она, однажды и ты захочешь поцеловать мои руки, когда я скажу тебе что-нибудь приятное, целовать руки, причиняющие тебе боль не потому, что хотят этого, а потому, что ищут истину. Твой разум болен, Уильям, он не хочет понять, что мы друзья, а у друзей не должно быть тайн друг от друга, поэтому мы должны учить этот разум, этот упрямый разум, и ранить тело, бедное, невинное тело, ибо разум болен, Уильям… разум болен…
Я рыдал, не в силах вспомнить, случилось это на самом деле или только приснилось мне, и не мог сосчитать, сколько времени прошло с тех пор, как забрали Фриду. Это ужасно, когда человек одинок и наг, ибо те, кто забирает твою одежду, уничтожают часть твоей крепости. Это лишь малая часть, но это уже начало конца. Потом они пытаются разрушить ее стены, добраться до укрытия, где ты сидишь, и смотришь на мир, и знаешь, что никто и никогда не сможет коснуться твоего истинного «я», даже если оно запутанно, и потерянно, и не помнит ничего, даже если ты сидишь и плачешь в темноте, и многоногие твари бегают по твоему телу…
Вдруг сел, обрадованный, почти счастливый, потому что мне пришло в голову, как можно сосчитать, сколько времени прошло после того, как забрали Фриду, и сколько я уже в этой камере.
У меня не было света, но я мог считать и в темноте. Я мог посчитать дни на пальцах. Осторожно касался я пальцев ног, шипя от боли, но эта боль была ничем в сравнении с мукой забвения. Боль осветила мой разум настолько, что я смог посчитать пальцы. На девяти из них не было ногтей, значит, я сидел здесь девять дней, а Фриду забрали четыре дня назад, когда начали «работать» с правой ногой, значит, с тех пор, как ее забрали, прошло четыре дня. Или пять. Наверное, пять, и скоро явятся они, чтобы отнести меня в комнату-пещеру, и Сабатини снова будет говорить и говорить, а потом придет боль, и еще один палец станет таким же, как остальные, и еще одна из внутренних стен моей крепости рухнет. Я застонал.
Их осталось уже немного. Мощные внешние бастионы рухнули, когда забрали мою одежду, а я увидел Фриду и понял, насколько велика их сила. А потом они поочередно разрушали другие стены и вскоре доберутся до моего «я», свернувшегося, как червяк в темной скорлупе, стонущего и одинокого. И тоща я скажу Сабатини то, что он хочет узнать.
И все же я знал, что когда меня понесут в ту комнату, я буду пытаться идти сам, буду спокойно смотреть на Сабатини и не скажу ни слова. Здесь, в камере, я мог стонать и плакать, но там соберусь с силами и буду молчать, пока у меня не кончатся силы и я не умру. Но это будет не скоро, и боли предстоит возвращаться снова и снова…
Каков на самом деле Сабатини? Я никогда не узнаю, что кроется за его улыбчивым лицом с большим носом и ледяным взглядом. Никто этого не узнает, ибо Сабатини выстроил вокруг себя крепость, которая простоит дольше, чем протянется его жизнь. Никто и никогда не разрушит ее, никто и никогда не коснется его «я». Во всем мире, во всей Галактике он всегда был один и не нуждался в помощи. Он ничего и никого не любил, ничего не боялся и ничего не хотел, за исключением одной вещи. Но дело было явно не только в камешке, он был лишь поводом… но, может, именно здесь слабое место в его крепости.
Я сидел в темноте, думая, что же он хотел на самом деле, но ничего не мог придумать — на ум приходил только камень и место, где он сейчас лежал, а это было опасно, думать об этом не следовало ни в коем случае.
В коридоре послышались шаги.
Нет! Это нечестно! Они обманывали меня, все время обманывали. Еще не прошел день с тех пор, как я вышел из той комнаты. Прошло всего несколько часов, потому что…
«Каждый день», сказал Сабатини, но это была хитрость. Они ждали всего полдня, а то и несколько часов и думали, что я не догадаюсь, потому что свет не доходил в мою камеру и я не знал, ночь сейчас или день. Но я знал. В перерывах между визитами в ту комнату они давали мне есть только раз. Но я не был голоден, значит, не мог пройти целый день.
Слезы навернулись у меня на глаза. Снова обман. Еще не время идти в ту комнату, и это нечестно, что они пришли так быстро, так быстро, так быстро…
Это еще одна хитрость, чтобы сломить меня. Они думают застать меня плачущим в темноте, но я перехитрю их.
Я вытер ладонью слезы и хотел подняться на колени, но идея оказалась не из лучших, потому что солома вонзалась в мои изуродованные пальцы. Тогда я передвинулся назад, к стене, пока не почувствовал на спине ее холодное влажное прикосновение.
Шаги звучали все ближе, тихие и осторожные. Агенты подкрадывались, не зная, что я научился слышать, как черви ползают по соломе в самом дальнем углу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
Боль отхлынула, сосредоточившись в ноге, в пальце.
— Ну, — сказал Сабатини, — было не так уж и плохо, правда? Не очень-то и больно, да?
Он раскрыл щипцы, и что-то маленькое упало на пол.
Сабатини встал, посмотрел на мои ноги.
— Бедный пальчик, — промолвил он.
Высокий Агент изнемогал от смеха, у него тряслись даже уши. Сабатини заглянул мне в глаза, помахивая щипцами. Я не мог отвести от них взгляда, словно его притягивала какая-то мистическая сила.
— Где камень, Уильям? — с мольбой в голосе спросил Сабатини.
Я молча смотрел на клещи.
— Ладно, — сказал он. — Завтра займемся следующим пальцем. Потом еще одним и так далее, пока все не станут выглядеть одинаково. Потом, если ты не станешь моим другом, примемся за руки, а когда закончим с ними, придумаем что-нибудь еще. У нас много времени, Уильям. Мы еще научимся жить в дружбе… ты и я.
Они освободили мои руки и ноги и поставили меня на пол. Я дрожал всем телом — они содрали с меня одежду. Потом сняли пояс, и я остался перед ними голым. Быстро, чтобы Сабатини не поймал меня на этом, я взглянул на левую ступню. Из мизинца, оттуда, где раньше был ноготь, текла кровь. Такая маленькая штучка, а столько причиняет боли.
Однако нагота была еще хуже боли. Не из-за холода и сырости, просто трудно сохранить силу и гордость без одежды. Сдирая с человека одежду, с него срывают достоинство, а без достоинства он ничто.
— Спокойной ночи, Уильям, — мягко сказал Сабатини. — До завтра.
Он улыбнулся, и меня вывели. Я хромал, когда они вели меня по длинному коридору к маленькой деревянной двери, обитой железом. Открыв ее, меня втолкнули в камеру; я споткнулся и упал на охапку соломы. В ней что-то ползало и шуршало, но я слишком устал, чтобы обращать на это внимание. Сев на солому, я подтянул колени к подбородку и попытался забыть о боли, которую испытывал сейчас, и о той, которая ждет меня завтра, послезавтра и еще потом, пока я не начну говорить. Я пытался забыть о щипцах.
Почему я должен терпеть такие мучения? Жизнь не должна превращаться в агонию, она должна быть исполнена свободы, гордости и любви. У меня же не было ничего такого. Почему бы не отдать им этот камень? Пусть дерутся из-за него, пусть убивают друг друга… не мое это дело. Это всего лишь округлый камешек, который ничего не значит, а если даже и значит, они все равно никогда этого не узнают.
Однако я знал, что не скажу им, где он. Только это и осталось у меня. Я буду молчать, и боль будет продолжаться вечно.
В камере что-то шевельнулось, что-то большее, чем бегающие и шелестящие создания. Я застыл, пытаясь разглядеть, что это, и постепенно глаза мои привыкли к темноте. В углу сидел человек, я различал контуры тела.
По старой соломе, воняющей сыростью и затхлостью, я пополз к нему, а когда оказался рядом, понял, что это женщина, такая же нагая, как и я. Старая женщина, с высохшим, сморщенным телом, потрепанным лицом и спутанными волосами.
— Карло, — пробормотала она беззубым ртом. — Карло? Ты вернулся? — Страх в ее голосе смешивался с надеждой. — Не делай мне больно, Карло. Не надо больше. Я сказала тебе все, Карло. Где ты, Карло? Я тоскую по тебе. Только не делай мне больше больно. Я сказала тебе, где он. Ты же сам видел меня. Я бросила его на поднос пожертвований… там, в Соборе…
Дальше я не слушал. Я понял, кто эта старуха.
Фрида.
13
Бегом, бегом, бегом сквозь тьму, хотя бежать нет причин. Так трудно бежать, когда темная тропа ощетинилась остриями, а боль пронзает тьму, и от этого она становится еще чернее.
В ночи звучат вопрошающие голоса, но я не могу ответить, потому что губы мои запечатаны, я не могу шевельнуть ими, не могу их разомкнуть, даже чтобы крикнуть, и не могу остановиться, хотя тропа ощетинилась остриями, и боль сильнее…
Они уже совсем рядом, они настигают меня, потому что я не могу бежать быстро. Они окружают меня, разевают пасти, готовы разорвать меня. Челюсти начинают смыкаться…
Я проснулся. Я всегда просыпаюсь, прежде чем челюсти и щипцы сомкнутся на мне. Сколько уже раз я видел этот сон? Не помню. Я здесь всегда. Я посмотрел в угол, где раньше лежала Фрида, но он был пуст. Фриды больше не было, ее забрали… сколько же дней назад? Я пытался вспомнить, но не мог. Сколько раз я был в пещере с тех пор, как забрали Фриду? Пятьдесят? Сто? Нет, так много не могло быть.
Впрочем, это уже не имело значения ни для меня, ни для Фриды. Она умерла.
Скоро и я умру. Никто не смог бы пройти через то, что прошел я, и жить после этого. Я умру, а они придут и будут смотреть на меня так, как смотрели на Фриду, и поднимут мое тело, и отнесут его куда-то или просто оставят здесь, чтобы оно сгнило, и тогда Сабатини явится сам. Я ждал этой минуты с радостью, представляя себе выражение его лица.
Я молчал.
Он же говорил часами, этим своим бархатным кошачьим голосом, умолял, выжидал и снова мурлыкал. Он говорил и говорил, а потом приходила боль.
«Фриды нет, — говорил я сам себе, — и мне не с кем поговорить, и я должен сидеть один, голый и замерзающий, без собеседника, ибо не могу разговаривать с Сабатини».
Слезы сами текли у меня из глаз. Здесь, в темноте, я мог плакать — Сабатини меня не видел. Что-то ползало по моим ногам, но мне было все равно. Если мое тело было пищей для этих тварей, что ж, они брали не больше, чем им требовалось. Они были лучше тех, кому всегда мало, даже если они вот-вот лопнут. Они крутились рядом со мной, как друзья, увлеченные своими делами. Ну, может, не друзья, но и не враги. Вот только разговаривать я с ними не мог.
Уж лучше было говорить с Фридой. Я закрывал глаза и видел ее такой, какой встретил впервые: гордой, смелой и красивой. Я мог сказать ей то, чего не сказал бы никому другому, и это помогло мне сохранить разум, пусть даже она не отвечала. Даже лучше, что она не отвечала — ведь она думала, что я Сабатини.
— Карло, — говорила она, — о-о, Карло, добрый Карло. Не делай мне больно, дорогой Карло. Где ты?..
И тогда мало было просто закрыть глаза, потому что я знал, что она лежит там без зубов, без ступней, что она пытается снова ходить на своих жалких обрубках. И глаза мои наполнялись слезами, и я плакал над бренностью тела.
Я рыдал в темноте и вспоминал…
Свет, преследующий тьму. Чудовищная черная тень на стенах камеры, тень с огромным ястребиным носом, губами, изогнутыми в улыбке, которые никогда не смеялись, никогда.
— Эй, почему ты молчишь? Вы же знакомы. Фрида, ты знаешь Дэна, послушника и убийцу? И ты, Уильям, знаешь Фриду, фаворитку Императора. Наверняка вы можете много чего сказать друг другу.
— Карло…
— Вам двоим просто поладить: ведь вы сговорились обмануть меня. Подумайте о крови и страданиях, лежащих на вас.
— Карло, дорогой мой…
— Любовница Императора! Кто бы мог подумать? Император побрезговал бы взглянуть на тебя сейчас — правда, Фрида? — даже если бы ты не украла у него волшебную игрушку. Белое тело, которое он ласкал, лицо, которое приказал увековечить в алмазе… теперь его бы замутило при виде тебя.
— Мой добрый Карло…
— Женщины — существа настолько нежные, что не стоит придумывать для них что-то утонченное. Они как ценные кубки: на них приятно смотреть, приятно иногда пить из них старое вино, утоляющее жажду, но стоит стиснуть их покрепче, и они разлетаются на куски. Фрида!
Дряхлая развалина становится на колени, пытается встать на ноги, не имеющие ступней.
— Да, Карло, я слушаю тебя, Карло, сделаю, что ты захочешь, Карло…
Прозрачная рука откидывает волосы, чтобы открыть жалкое лицо. Запавшие губы, страх, стискивающий горло, широко открытые выцветшие глаза.
— Странная штука боль. Я уже говорил тебе об этом. Женщины не выдерживают боли, она сокрушает их волю и душу. Они теряют свою неповторимость, перестают быть независимыми существами, становятся продолжением своих мучителей.
Стиснутый кулак, беззвучный стон.
— Карло, мой любимый Карло…
— Видишь? Она по-своему любит меня и сделает все, что я прикажу. Если я велю ей убить тебя, она сделает это, даже если ей придется ждать, пока ты заснешь, а потом голыми руками разорвать твое горло. Но я не заставлю ее делать этого, ведь мы с тобой друзья. Однажды и ты полюбишь меня, как она, однажды и ты захочешь поцеловать мои руки, когда я скажу тебе что-нибудь приятное, целовать руки, причиняющие тебе боль не потому, что хотят этого, а потому, что ищут истину. Твой разум болен, Уильям, он не хочет понять, что мы друзья, а у друзей не должно быть тайн друг от друга, поэтому мы должны учить этот разум, этот упрямый разум, и ранить тело, бедное, невинное тело, ибо разум болен, Уильям… разум болен…
Я рыдал, не в силах вспомнить, случилось это на самом деле или только приснилось мне, и не мог сосчитать, сколько времени прошло с тех пор, как забрали Фриду. Это ужасно, когда человек одинок и наг, ибо те, кто забирает твою одежду, уничтожают часть твоей крепости. Это лишь малая часть, но это уже начало конца. Потом они пытаются разрушить ее стены, добраться до укрытия, где ты сидишь, и смотришь на мир, и знаешь, что никто и никогда не сможет коснуться твоего истинного «я», даже если оно запутанно, и потерянно, и не помнит ничего, даже если ты сидишь и плачешь в темноте, и многоногие твари бегают по твоему телу…
Вдруг сел, обрадованный, почти счастливый, потому что мне пришло в голову, как можно сосчитать, сколько времени прошло после того, как забрали Фриду, и сколько я уже в этой камере.
У меня не было света, но я мог считать и в темноте. Я мог посчитать дни на пальцах. Осторожно касался я пальцев ног, шипя от боли, но эта боль была ничем в сравнении с мукой забвения. Боль осветила мой разум настолько, что я смог посчитать пальцы. На девяти из них не было ногтей, значит, я сидел здесь девять дней, а Фриду забрали четыре дня назад, когда начали «работать» с правой ногой, значит, с тех пор, как ее забрали, прошло четыре дня. Или пять. Наверное, пять, и скоро явятся они, чтобы отнести меня в комнату-пещеру, и Сабатини снова будет говорить и говорить, а потом придет боль, и еще один палец станет таким же, как остальные, и еще одна из внутренних стен моей крепости рухнет. Я застонал.
Их осталось уже немного. Мощные внешние бастионы рухнули, когда забрали мою одежду, а я увидел Фриду и понял, насколько велика их сила. А потом они поочередно разрушали другие стены и вскоре доберутся до моего «я», свернувшегося, как червяк в темной скорлупе, стонущего и одинокого. И тоща я скажу Сабатини то, что он хочет узнать.
И все же я знал, что когда меня понесут в ту комнату, я буду пытаться идти сам, буду спокойно смотреть на Сабатини и не скажу ни слова. Здесь, в камере, я мог стонать и плакать, но там соберусь с силами и буду молчать, пока у меня не кончатся силы и я не умру. Но это будет не скоро, и боли предстоит возвращаться снова и снова…
Каков на самом деле Сабатини? Я никогда не узнаю, что кроется за его улыбчивым лицом с большим носом и ледяным взглядом. Никто этого не узнает, ибо Сабатини выстроил вокруг себя крепость, которая простоит дольше, чем протянется его жизнь. Никто и никогда не разрушит ее, никто и никогда не коснется его «я». Во всем мире, во всей Галактике он всегда был один и не нуждался в помощи. Он ничего и никого не любил, ничего не боялся и ничего не хотел, за исключением одной вещи. Но дело было явно не только в камешке, он был лишь поводом… но, может, именно здесь слабое место в его крепости.
Я сидел в темноте, думая, что же он хотел на самом деле, но ничего не мог придумать — на ум приходил только камень и место, где он сейчас лежал, а это было опасно, думать об этом не следовало ни в коем случае.
В коридоре послышались шаги.
Нет! Это нечестно! Они обманывали меня, все время обманывали. Еще не прошел день с тех пор, как я вышел из той комнаты. Прошло всего несколько часов, потому что…
«Каждый день», сказал Сабатини, но это была хитрость. Они ждали всего полдня, а то и несколько часов и думали, что я не догадаюсь, потому что свет не доходил в мою камеру и я не знал, ночь сейчас или день. Но я знал. В перерывах между визитами в ту комнату они давали мне есть только раз. Но я не был голоден, значит, не мог пройти целый день.
Слезы навернулись у меня на глаза. Снова обман. Еще не время идти в ту комнату, и это нечестно, что они пришли так быстро, так быстро, так быстро…
Это еще одна хитрость, чтобы сломить меня. Они думают застать меня плачущим в темноте, но я перехитрю их.
Я вытер ладонью слезы и хотел подняться на колени, но идея оказалась не из лучших, потому что солома вонзалась в мои изуродованные пальцы. Тогда я передвинулся назад, к стене, пока не почувствовал на спине ее холодное влажное прикосновение.
Шаги звучали все ближе, тихие и осторожные. Агенты подкрадывались, не зная, что я научился слышать, как черви ползают по соломе в самом дальнем углу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26