Более всего его поразила женщина.
— Она была ужасна — говорил он, и даже по прошествии времени ничего не мог с собой поделать, лицо сводила брезгливая судорога. — Огромная, дебелая старуха, с бледными ляжками. Но — можешь себе представить? — я досмотрел это до конца.
Отвратительное, ужасное, уродливое, противоестественное притягивает. Не в этом ли секрет ярмарочных балаганов, где выставлялись «бородатые женщины» и младенцы с двумя головами. Маркес, как мне представляется, служит этой потаенной человеческой страсти. Но служит виртуозно. Изысканная проза бесконечно долго, подробно, красиво и сложно живописует у него порой самые отвратительные физиологические акты и проявления. Но этого Маркесу кажется мало, и тогда происходит невозможное: глубоко материалистическая по сути физиология оборачивается мистикой, и самое мерзкое — становится еще более мерзким, невозможно мерзким. Разумеется, не претендую на академизм суждения, не настаиваю даже на его истинности, это — всего лишь — мое восприятие прозы Маркеса. А вернее даже — ощущение. Таковым же было ощущение Гаваны. Потрясающее ощущение.
На руинах былой колониальной роскоши — не сокрушив ее, не разметав до основания, не заменив авангардным революционным новостроем (за одно это, кстати, viva Fidel!) буйным, ярким, но уродливым (иногда даже мистически уродливым) цветом расцвела нищета. Хрупкие испанские виллы колониальной Гаваны, с воздушной колоннадой изящных портиков снаружи и неизменными, вымощенными мрамором патио — внутри. Нарядные дома с высокими проемами окон, прикрытых, как и всюду, где полуденный зной нестерпим, деревянными ставнями-жалюзи. Балконы с причудливой вязью перил.
Это коснулось только дворцов. Все прочее — что принято называть средствами производства, было конфисковано беспощадно. И банковские капиталы. Национализация. Все, как полагается при всякой революции. Без реверансов и купюр с учетом иного времени — середины века.
— А наша революция 91-го года — в этом контексте — была Реставрацией? Ренессансом?
— Да упаси боже. Наша революция была классическим государственным переворотом, когда одни элиты — возможно, довольно своевременно и справедливо — оценили неспособность других элит руководить страной в интересах этих самых сложившихся элит. И попытались их сместить.
— То есть — его?
— Ну почему, у Горбачева были сподвижники, которые — так же как и старые элиты — вполне адекватно реагировали на его слабости — решали каждый свои проблемы. Впрочем, у большинства из них проблема была общей. Если хотите — это была первая цветная революция на территории СССР.
— Выходит, удачная?
— Поначалу — как всем казалось — да. Все было готово — изрядная доза наркотика, впрыснутая прессой в головы и души народа, старые проверенные кадры — называйте их хоть на наш манер — агентами влияния, хоть на американский — единомышленниками — не суть. Подопытные крысята — мальчики в относительно дорогих галстуках, с заложенной программой действия, которые в нужный момент должны занять нужные позиции. Да, все было готово и все сложилось. Был ли путч 19 августа санкционирован кем-то извне? Не думаю. Скорее — та самая случайность, скатившийся камушек, который тащит за собой лавину. Не случись этой оперетки на музыку Чайковского, произошло бы что-то другое — уже запланированное. Вероятно, кровавое. Взбудоражившее, возмутившее, взволновавшее, выбившее из колеи. Иными словами — толпа, так или иначе, выплеснулась бы на улицы. И все свершилось бы. И я вам сейчас скажу — совершенно парадоксальную мысль. Первый этап этого действа был бы позитивен. Для нас. Для России. И даже — еще для СССР.
Вот смотрите: в конце 70-х столкнулись две экономические системы, а поскольку экономика всегда идет рука об руку с политикой, то можно говорить о том, что столкнулись две политико-экономические системы. Прогрессивная, гибкая, технологичная — американская. И наша — про нее вы, надо полагать, все знаете. Система красных баронов. Разумеется, победила первая. И, разумеется же, немедленно начала диктовать свои условия.
Прежде всего — оговаривались, а вернее, диктовались новые, чрезвычайно выгодные и экономически, и политически условия для союзников — Европы, в первую очередь — западной, но понятно было, что на очереди — «братья Варшавского договора». Вернее — дети. Самые яростные из которых уже вовсю пришпоривали вашингтонских коней. Идем дальше — система государственной власти и в целом, и персонально складывалась точно по указному их образцу. Нужные люди занимали нужные кресла. Стремительно — как и предполагалось — обогащалась та самая «золотая тысяча» — лабораторные, изученные до хромосом подопытные кролики, которым предстояло стать — и ведь стали же, сукины дети, — финансовой элитой страны, формирующей органы власти и управления и — в сущности — управляющей страной. И все. Третий способ получения вожделенных углеводородов — мы с вами определили его как «способ плаща и кинжала», хотя, полагаю, многие либеральные историки станут настаивать на том, что это был «политический» — и стало быть, самый лояльный и цивилизованный вариант. Политика, однако, была здесь только ширмой, причем зачастую дырявой и утлой, в прорехи на ней хорошо заметны подлинные действия завоевателей — а речь шла именно о завоевании — и это были именно что приемы из арсенала людей в «плащах и кинжалах». Поэтому оставим свою терминологию при себе. И будем на ней настаивать. Но дело даже не в терминологии. Технология почти сработала. Еще немного — и мы превратились бы в страну-сателлита, только не банановую, а нефтяную. Такие был перспективы.
— А Ельцин?
— А что Ельцин? Кстати, не только он. Утверждать, что все российское правительство, равно как и весь российский бизнес, были в ту пору наймитами — как это принято говорить в эпоху первой холодной войны — американского империализма, было бы в высшей степени легкомысленно. Да и нечестно, попросту говоря. Он, кстати, противостоял чему-то, когда мог, и понимал, о чем речь. Но выше мы уже говорили о его слабостях, из которых алкоголизм была отнюдь не самой пагубной для страны. Вот, играя на этих слабостях — патологической жажде власти, мнительности, подверженности влияниям, — его попросту отвлекали от процессов, на которые ему не следовало бы обращать внимание, иными словами — которые он бы мог остановить и развернуть вспять. И эти отвлечения — скажу я вам — были отнюдь не детскими самодеятельными постановками. Помните слабости Ельцина, о которых мы говорили?
И главную из них. Даже не слабость — страсть.
— Власть?
— Именно.
Я вспомнила вдруг, много лет назад, случилось оказаться за столом с одним из самых близких тогда президенту человеком. Разговор, под коньяк, струился теплый, душевный. Я — не иначе, коньяк ударил в голову! — вдруг дерзнула:
— Скажите, у него раньше были женщины? Ну, не просто женщины, а, понимаете.
— Понимаю. Нет, женщин не было. Он всю жизнь любит одну-единственную. Знаешь, как ее зовут?
— Нет, разумеется.
— Власть.
Лучший друг невесело усмехнулся, а я с той поры почему-то возненавидела его люто. Будто бы за предательство. Теперь другой человек другими словами говорит мне о том же, да и я сама теперь знаю, возможно, лучше их обоих.
— Власть. И вечный страх — потерять, лишиться. Ему было, пожалуй, хуже прочих, он знал, что такое падение. Он падал. Свергался практически в бездну, номенклатурную, разумеется, но если сравнивать уровни члена Политбюро и первого секретаря МГК и председателя Госстроя — вполне уместно говорить пусть не о бездне, но о придорожной канаве. Еще хуже. И это знание надо полагать, только усиливало страх. Вот на этом страхе играли те, кому полагалось отвлечь президента от тех событий, которые практически незаметно шли в этот момент в экономике страны.
Тут на первом месте, безусловно, — конфликт с Верховным советом и начавшаяся — а она началась, слава богу, только в Москве — гражданская война. Можно ли было смягчить, а позже и остановить противостояние? Безусловно. Но каждый раз, когда стороны — абсолютных идиотов и с той и с другой стороны было не так уж много — так вот, когда стороны вроде бы делали шаги навстречу, происходило что-то, что разводило их еще дальше друг от друга. Пропасть ширилась. А время шло. А задача — напомню — была именно выиграть время. Ни Ельцин, ни уж тем более Хасбулатов с Руцким никого не интересовали всерьез. И минул год 1993-й. А в 1994-м — взорвалась Чечня.
— Но процессы брожения на Кавказе шли веками. Сколько их было-то, кавказских войн. Тем более — в период ослабления России.
— Давайте уж будем называть вещи своими именами — Российской империи.
— Согласна, империи. Так вот империя в очередной раз оказалась слаба. Оказалась колоссом на глиняных ногах.
— И именно в этот момент «на царство» в исторически мятежный регион везут и ставят, политика, apriоri склонного к авторитаризму, неустойчивого психически — чтобы не сказать, психопата, талантливого истерика, умеющего завести и организовать толпу, вдобавок профессионального военного. И просто отчаянно смелого, умного, небесталанного человека. Блестящая кандидатура для начала маленькой победоносной войны. Не правда ли? Вопрос только в победе, но об этом особо не задумывались.
— Кто везет? Я слышала, что это креатура Бурбулиса и Шахрая.
— Это миф. Изобретенный сначала Бурбулисом и Шахраем, для поднятия собственного реноме, а позже — когда история обернулась тем, чем она обернулась — взятый на вооружение их противниками.
— Но кто-то же рекомендовал его Ельцину? Бурбулис? Шахрай? Полторанин?
— Ну, в какой-то мере приложили руку — каждый их них. Однако в целом на такое способна была только женщина. Та самая, которую обычно cherchez.
— Женщина?
— Именно.
1989 ГОД. ЭСТОНИЯ. ТАРТУ
Здесь удивительно было все. И маленькие узкие улочки, и небольшие аккуратные дома. И люди — с бесстрастными, но безупречно вежливыми европейскими лицами, одетые неброско, но подчеркнуто аккуратно. И женщина — открывшая дверь, неожиданно — блондинка, с нежным, мелодичным высоким голосом, может, слегка высоким — оттого долгий разговор с ней наверняка утомил бы. Но она — не говорила долго. Была приветлива, но немногословна. И это — несмотря на русскую внешность, светлые волосы, милое, округлое лицо — как ничто другое выдало в ней кавказскую жену. Слава богу, опыт общения с этими женщинами — порой странными и непонятными, замкнутыми, откровенно неискренними, порой — распахнутыми до истерики, у нее был. За спиной был Карабах. И Хельсинкская группа, отчаянная борьба за выход маленькой страны из цепких объятий Азербайджана. Не вышло. Но опыт — он, как драгоценные бусы, нанизывается на тонкую нить знаний. Теперь — другое дело.
Теперь ей предстояло понять — сможет ли этот человек, забавно похожий на гангстера из голливудских боевиков тридцатых годов, с тонкой полоской смоляных усов над живыми, подвижными губами — ни много ни мало изменить присяге. Если народ выйдет на улицы. А в том, что он выйдет, она не сомневалась ни секунды. Не сейчас, так месяц спустя они уйдут, прибалтийские страны, уйдут, переступив, если придется, через кровь и новые унижения. Она приготовилась говорить с ним долго и обстоятельно. Специалист по этнографии, она понимала: ему, генералу, мужчине, но — в первую очередь — чеченцу не просто будет выслушать такое предложение. Тем паче — от русской. От женщины. Пусть и в статусе народного депутата. Но все пошло как-то не так, странно и неожиданно. Она почти не говорила. Он только махнул рукой — немного картинно, но это она легко списала на общекавказскую склонность к некоторому артистизму, граничащему с позерством. — В свое время пытались разыграть известные сценарии — давайте с лопатами на позиции, против мирного населения. Я сказал — это не наши функции. Вот моя задача — западная Европа. Прикажите — я ее сровняю с землей, а может, и с водой. Но разгонять митинги, детей — это уже ищите других. Верно?
Он неожиданно остро взглянул ей в глаза и улыбнулся. Улыбка была холодной. И тем не менее, она испытала легкое, но приятное волнение, знакомое только женщинам, когда вот так, неожиданно в упор — совсем не важно притом, по какому поводу — в глаза, а кажется, что едва ли не в душу, вот так остро и проницательно заглянет мужчина. Впрочем, это было минутное и ушло, забылось немедленно, как только он заговорил о своем. Совсем не о том, о чем должна была бы идти речь. Он неожиданно — потому что не мог, разумеется, знать их горячих дискуссий на «межрегионалке» о будущем федеративном устройстве России, заговорил о том же. Просто и жестко. Именно то, что — в потоке общего витиеватого умствования высоколобых коллег и вечного интеллигентского нежелания назвать вещи свои именами и тем самым, вероятно, кого-то обидеть иди просто задеть — тонуло и никак не могло обрести законченную простую и понятную форму.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
— Она была ужасна — говорил он, и даже по прошествии времени ничего не мог с собой поделать, лицо сводила брезгливая судорога. — Огромная, дебелая старуха, с бледными ляжками. Но — можешь себе представить? — я досмотрел это до конца.
Отвратительное, ужасное, уродливое, противоестественное притягивает. Не в этом ли секрет ярмарочных балаганов, где выставлялись «бородатые женщины» и младенцы с двумя головами. Маркес, как мне представляется, служит этой потаенной человеческой страсти. Но служит виртуозно. Изысканная проза бесконечно долго, подробно, красиво и сложно живописует у него порой самые отвратительные физиологические акты и проявления. Но этого Маркесу кажется мало, и тогда происходит невозможное: глубоко материалистическая по сути физиология оборачивается мистикой, и самое мерзкое — становится еще более мерзким, невозможно мерзким. Разумеется, не претендую на академизм суждения, не настаиваю даже на его истинности, это — всего лишь — мое восприятие прозы Маркеса. А вернее даже — ощущение. Таковым же было ощущение Гаваны. Потрясающее ощущение.
На руинах былой колониальной роскоши — не сокрушив ее, не разметав до основания, не заменив авангардным революционным новостроем (за одно это, кстати, viva Fidel!) буйным, ярким, но уродливым (иногда даже мистически уродливым) цветом расцвела нищета. Хрупкие испанские виллы колониальной Гаваны, с воздушной колоннадой изящных портиков снаружи и неизменными, вымощенными мрамором патио — внутри. Нарядные дома с высокими проемами окон, прикрытых, как и всюду, где полуденный зной нестерпим, деревянными ставнями-жалюзи. Балконы с причудливой вязью перил.
Это коснулось только дворцов. Все прочее — что принято называть средствами производства, было конфисковано беспощадно. И банковские капиталы. Национализация. Все, как полагается при всякой революции. Без реверансов и купюр с учетом иного времени — середины века.
— А наша революция 91-го года — в этом контексте — была Реставрацией? Ренессансом?
— Да упаси боже. Наша революция была классическим государственным переворотом, когда одни элиты — возможно, довольно своевременно и справедливо — оценили неспособность других элит руководить страной в интересах этих самых сложившихся элит. И попытались их сместить.
— То есть — его?
— Ну почему, у Горбачева были сподвижники, которые — так же как и старые элиты — вполне адекватно реагировали на его слабости — решали каждый свои проблемы. Впрочем, у большинства из них проблема была общей. Если хотите — это была первая цветная революция на территории СССР.
— Выходит, удачная?
— Поначалу — как всем казалось — да. Все было готово — изрядная доза наркотика, впрыснутая прессой в головы и души народа, старые проверенные кадры — называйте их хоть на наш манер — агентами влияния, хоть на американский — единомышленниками — не суть. Подопытные крысята — мальчики в относительно дорогих галстуках, с заложенной программой действия, которые в нужный момент должны занять нужные позиции. Да, все было готово и все сложилось. Был ли путч 19 августа санкционирован кем-то извне? Не думаю. Скорее — та самая случайность, скатившийся камушек, который тащит за собой лавину. Не случись этой оперетки на музыку Чайковского, произошло бы что-то другое — уже запланированное. Вероятно, кровавое. Взбудоражившее, возмутившее, взволновавшее, выбившее из колеи. Иными словами — толпа, так или иначе, выплеснулась бы на улицы. И все свершилось бы. И я вам сейчас скажу — совершенно парадоксальную мысль. Первый этап этого действа был бы позитивен. Для нас. Для России. И даже — еще для СССР.
Вот смотрите: в конце 70-х столкнулись две экономические системы, а поскольку экономика всегда идет рука об руку с политикой, то можно говорить о том, что столкнулись две политико-экономические системы. Прогрессивная, гибкая, технологичная — американская. И наша — про нее вы, надо полагать, все знаете. Система красных баронов. Разумеется, победила первая. И, разумеется же, немедленно начала диктовать свои условия.
Прежде всего — оговаривались, а вернее, диктовались новые, чрезвычайно выгодные и экономически, и политически условия для союзников — Европы, в первую очередь — западной, но понятно было, что на очереди — «братья Варшавского договора». Вернее — дети. Самые яростные из которых уже вовсю пришпоривали вашингтонских коней. Идем дальше — система государственной власти и в целом, и персонально складывалась точно по указному их образцу. Нужные люди занимали нужные кресла. Стремительно — как и предполагалось — обогащалась та самая «золотая тысяча» — лабораторные, изученные до хромосом подопытные кролики, которым предстояло стать — и ведь стали же, сукины дети, — финансовой элитой страны, формирующей органы власти и управления и — в сущности — управляющей страной. И все. Третий способ получения вожделенных углеводородов — мы с вами определили его как «способ плаща и кинжала», хотя, полагаю, многие либеральные историки станут настаивать на том, что это был «политический» — и стало быть, самый лояльный и цивилизованный вариант. Политика, однако, была здесь только ширмой, причем зачастую дырявой и утлой, в прорехи на ней хорошо заметны подлинные действия завоевателей — а речь шла именно о завоевании — и это были именно что приемы из арсенала людей в «плащах и кинжалах». Поэтому оставим свою терминологию при себе. И будем на ней настаивать. Но дело даже не в терминологии. Технология почти сработала. Еще немного — и мы превратились бы в страну-сателлита, только не банановую, а нефтяную. Такие был перспективы.
— А Ельцин?
— А что Ельцин? Кстати, не только он. Утверждать, что все российское правительство, равно как и весь российский бизнес, были в ту пору наймитами — как это принято говорить в эпоху первой холодной войны — американского империализма, было бы в высшей степени легкомысленно. Да и нечестно, попросту говоря. Он, кстати, противостоял чему-то, когда мог, и понимал, о чем речь. Но выше мы уже говорили о его слабостях, из которых алкоголизм была отнюдь не самой пагубной для страны. Вот, играя на этих слабостях — патологической жажде власти, мнительности, подверженности влияниям, — его попросту отвлекали от процессов, на которые ему не следовало бы обращать внимание, иными словами — которые он бы мог остановить и развернуть вспять. И эти отвлечения — скажу я вам — были отнюдь не детскими самодеятельными постановками. Помните слабости Ельцина, о которых мы говорили?
И главную из них. Даже не слабость — страсть.
— Власть?
— Именно.
Я вспомнила вдруг, много лет назад, случилось оказаться за столом с одним из самых близких тогда президенту человеком. Разговор, под коньяк, струился теплый, душевный. Я — не иначе, коньяк ударил в голову! — вдруг дерзнула:
— Скажите, у него раньше были женщины? Ну, не просто женщины, а, понимаете.
— Понимаю. Нет, женщин не было. Он всю жизнь любит одну-единственную. Знаешь, как ее зовут?
— Нет, разумеется.
— Власть.
Лучший друг невесело усмехнулся, а я с той поры почему-то возненавидела его люто. Будто бы за предательство. Теперь другой человек другими словами говорит мне о том же, да и я сама теперь знаю, возможно, лучше их обоих.
— Власть. И вечный страх — потерять, лишиться. Ему было, пожалуй, хуже прочих, он знал, что такое падение. Он падал. Свергался практически в бездну, номенклатурную, разумеется, но если сравнивать уровни члена Политбюро и первого секретаря МГК и председателя Госстроя — вполне уместно говорить пусть не о бездне, но о придорожной канаве. Еще хуже. И это знание надо полагать, только усиливало страх. Вот на этом страхе играли те, кому полагалось отвлечь президента от тех событий, которые практически незаметно шли в этот момент в экономике страны.
Тут на первом месте, безусловно, — конфликт с Верховным советом и начавшаяся — а она началась, слава богу, только в Москве — гражданская война. Можно ли было смягчить, а позже и остановить противостояние? Безусловно. Но каждый раз, когда стороны — абсолютных идиотов и с той и с другой стороны было не так уж много — так вот, когда стороны вроде бы делали шаги навстречу, происходило что-то, что разводило их еще дальше друг от друга. Пропасть ширилась. А время шло. А задача — напомню — была именно выиграть время. Ни Ельцин, ни уж тем более Хасбулатов с Руцким никого не интересовали всерьез. И минул год 1993-й. А в 1994-м — взорвалась Чечня.
— Но процессы брожения на Кавказе шли веками. Сколько их было-то, кавказских войн. Тем более — в период ослабления России.
— Давайте уж будем называть вещи своими именами — Российской империи.
— Согласна, империи. Так вот империя в очередной раз оказалась слаба. Оказалась колоссом на глиняных ногах.
— И именно в этот момент «на царство» в исторически мятежный регион везут и ставят, политика, apriоri склонного к авторитаризму, неустойчивого психически — чтобы не сказать, психопата, талантливого истерика, умеющего завести и организовать толпу, вдобавок профессионального военного. И просто отчаянно смелого, умного, небесталанного человека. Блестящая кандидатура для начала маленькой победоносной войны. Не правда ли? Вопрос только в победе, но об этом особо не задумывались.
— Кто везет? Я слышала, что это креатура Бурбулиса и Шахрая.
— Это миф. Изобретенный сначала Бурбулисом и Шахраем, для поднятия собственного реноме, а позже — когда история обернулась тем, чем она обернулась — взятый на вооружение их противниками.
— Но кто-то же рекомендовал его Ельцину? Бурбулис? Шахрай? Полторанин?
— Ну, в какой-то мере приложили руку — каждый их них. Однако в целом на такое способна была только женщина. Та самая, которую обычно cherchez.
— Женщина?
— Именно.
1989 ГОД. ЭСТОНИЯ. ТАРТУ
Здесь удивительно было все. И маленькие узкие улочки, и небольшие аккуратные дома. И люди — с бесстрастными, но безупречно вежливыми европейскими лицами, одетые неброско, но подчеркнуто аккуратно. И женщина — открывшая дверь, неожиданно — блондинка, с нежным, мелодичным высоким голосом, может, слегка высоким — оттого долгий разговор с ней наверняка утомил бы. Но она — не говорила долго. Была приветлива, но немногословна. И это — несмотря на русскую внешность, светлые волосы, милое, округлое лицо — как ничто другое выдало в ней кавказскую жену. Слава богу, опыт общения с этими женщинами — порой странными и непонятными, замкнутыми, откровенно неискренними, порой — распахнутыми до истерики, у нее был. За спиной был Карабах. И Хельсинкская группа, отчаянная борьба за выход маленькой страны из цепких объятий Азербайджана. Не вышло. Но опыт — он, как драгоценные бусы, нанизывается на тонкую нить знаний. Теперь — другое дело.
Теперь ей предстояло понять — сможет ли этот человек, забавно похожий на гангстера из голливудских боевиков тридцатых годов, с тонкой полоской смоляных усов над живыми, подвижными губами — ни много ни мало изменить присяге. Если народ выйдет на улицы. А в том, что он выйдет, она не сомневалась ни секунды. Не сейчас, так месяц спустя они уйдут, прибалтийские страны, уйдут, переступив, если придется, через кровь и новые унижения. Она приготовилась говорить с ним долго и обстоятельно. Специалист по этнографии, она понимала: ему, генералу, мужчине, но — в первую очередь — чеченцу не просто будет выслушать такое предложение. Тем паче — от русской. От женщины. Пусть и в статусе народного депутата. Но все пошло как-то не так, странно и неожиданно. Она почти не говорила. Он только махнул рукой — немного картинно, но это она легко списала на общекавказскую склонность к некоторому артистизму, граничащему с позерством. — В свое время пытались разыграть известные сценарии — давайте с лопатами на позиции, против мирного населения. Я сказал — это не наши функции. Вот моя задача — западная Европа. Прикажите — я ее сровняю с землей, а может, и с водой. Но разгонять митинги, детей — это уже ищите других. Верно?
Он неожиданно остро взглянул ей в глаза и улыбнулся. Улыбка была холодной. И тем не менее, она испытала легкое, но приятное волнение, знакомое только женщинам, когда вот так, неожиданно в упор — совсем не важно притом, по какому поводу — в глаза, а кажется, что едва ли не в душу, вот так остро и проницательно заглянет мужчина. Впрочем, это было минутное и ушло, забылось немедленно, как только он заговорил о своем. Совсем не о том, о чем должна была бы идти речь. Он неожиданно — потому что не мог, разумеется, знать их горячих дискуссий на «межрегионалке» о будущем федеративном устройстве России, заговорил о том же. Просто и жестко. Именно то, что — в потоке общего витиеватого умствования высоколобых коллег и вечного интеллигентского нежелания назвать вещи свои именами и тем самым, вероятно, кого-то обидеть иди просто задеть — тонуло и никак не могло обрести законченную простую и понятную форму.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52