Впервые за несколько недель я снова чувствовал свою ценность. Я ощущал себя человеком, который на этот раз вышел за пределы собственного эгоизма, чтобы помочь кому-то другому.
На следующее утро я проснулся на полу, но на мне было теплое шерстяное одеяло, а под головой — одна из мягких диванных подушек. Я посмотрел на балкон — она стояла там, в халате, и расчесывала волосы.
— Привет!
Карен обернулась с кривой улыбкой. Одна сторона ее рта распухла и посинела, и я увидел, что она прижимает к ней лед.
— Вы проснулись.
Она вошла и притворила застекленную дверь. Хотя распухшая губа искажала ее черты, я заметил, что у нее одно из тех потрясающих, по-ирландски белокожих лиц, что так идут к темно-зеленым глазам. И глаза у нее действительно оказались темно-зеленые. Большие глаза. Огромные глазищи. Нос — маленький и неприметный, но светлые рыжеватые волосы обрамляли узкое лицо, делая его чудесным, несмотря на огромную посиневшую губу.
Она убрала пакет со льдом и высунула язык, облизать уголок рта. Потом зажмурилась и потрогала рукой.
— Как на вид, сколько раундов я продержалась?
— Самочувствие-то как? Ничего?
— Да, благодаря вам ничего. Когда немного поживешь в Нью-Йорке, перестаешь верить, что в мире остались герои. Понимаете, что я хочу сказать? Вы доказали, что я ошибалась. Что хотите на завтрак? И как вас, кстати, зовут? А то ведь так и буду звать вас дальше — «вы».
— Джозеф Леннокс. Если хотите, Джо.
— Нет, Джозеф мне нравится больше, если не возражаете. Никогда не любила сокращать имена. Так что же дать вам на завтрак, мистер Джозеф?
— Что угодно. Ни от чего не откажусь.
— Что ж, если заглянуть в холодильник, «что угодно» окажется дыней, или свежими вафлями, или постной ветчиной, кофе…
— Я бы с удовольствием попробовал вафли. Много лет их не ел.
— Вафли так вафли. Если хотите принять душ, ванная напротив спальни. Черт, я говорю так, будто у вас в запасе вечность. Можете остаться на завтрак? Я позвоню в школу и скажу, что заболела. Вам нужно куда-то? Сейчас всего восемь часов.
— Нет-нет, никаких планов у меня не было. По крайней мере таких, которые могли бы конкурировать с вафлями и кофе.
В ее ванной царила третья мировая война. Весь пол в мокрых полотенцах, на веревке понуро висит мочалка, перекрученный тюбик зубной пасты валяется без колпачка в раковине, и колпачка нигде не видать. Преодолев эту полосу препятствий, я принял душ и даже немножко помылся.
Гостиная поражала обилием солнца и утренним теплом, стол ломился от вкусной еды. В толстых хрустальных бокалах был апельсиновый сок, а вилки и ложки пускали по стенам солнечных зайчиков.
— Джозеф, пожалуйста, скорее садитесь и ешьте, пока все не остыло. Я прекрасно готовлю. Я сделала вам семь сотен вафель, и вам придется их съесть, а то поставлю двойку.
— Вы учительница?
— Да. Седьмой класс, общественные науки. — Она состроила кривую гримасу и напрягла бицепсы, как силач в цирке.
Потом села за стол и взяла вилку. Мы оба сидели и смотрели, как дрожит ее рука. Карен положила ее на колено.
— Извините. Впрочем, пожалуйста, не обращайте внимания и ешьте. Извините, но я все еще до смерти перепутана. На улице солнце, и все позади, и никто меня больше не схватит, но я боюсь. Это как простуда, вам знакомо?
— Карен, может, вы хотели бы, чтобы сегодня я остался с вами? Буду только рад.
— Джозеф, я бы очень, очень, очень, очень этого хотела. С какой части неба, вы говорите, свалились?
— Из Вены.
— Вена? Я как раз там родилась!
В Вене, штат Вирджиния. Там жили ее родители и разводили борзых для собачьих бегов. Она сказала, что они прекрасные люди, которые получили в наследство столько денег, что это ошарашило их самих.
Карен ходила в Агнес-Скотт-колледж в Джорджии (туда переехала ее мать), но ей там ничего не нравилось, кроме уроков истории. В колледж приезжал Ричард Хоф-штадтер и прочел лекцию по джексоновской демократии . Карен была так поражена, что тут же решила перевестись туда, где он преподавал постоянно, — это оказался Колумбийский университет в Нью-Йорке. Совершенно наперекор желаниям родителей она подала заявление и поступила в Барнард . Потом, пока ей не надоело учиться, она получила степень магистра истории в Колумбийском университете. Ей так понравился Нью-Йорк, что по окончании университета она поступила учителем в частную школу для девочек где-то в районе Шестидесятой стрит.
Все это я узнал во время самого длинного завтрака, какой был у меня в жизни. Я сыпал вопросами как заведенный, чтобы она не вспоминала о прошлой ночи. Но сколько вафель можно съесть? Кое-как выбравшись из-за стола, я, отдуваясь, предложил пойти прогуляться. Она согласилась. Мне пришло в голову, что неплохо бы переодеться, но я не был уверен, стоит ли оставлять ее одну, и пошел в чем был.
На улице стоял мороз, но день был ясный — впервые с тех пор, как я приехал. Западная Семьдесят вторая стрит — это целый мир в себе, и обычно там можно найти все, что бы вы ни искали, — ковбойские сапоги, экологически чистую лапшу, японские коробчатые воздушные змеи… Мы прогуливались туда-сюда, подолгу рассматривая витрины и обмениваясь замечаниями.
Я влюбился в пару ковбойских сапог, которые Карен заставила меня примерить. Мне вспомнился рассказ Пола про Венский аэропорт и австрийцев в таких сапогах, но они были действительно бесподобны. Я чуть было не купил их, но оказалось, что они стоят больше ста сорока долларов.
Мы пообедали в кулинарии, бутербродами с солониной. Карен пришлось нелегко, так как ее губа болела, но она рассмеялась и стала специально говорить одним уголком губ, как Маленький Цезарь :
— Ну хватит, Леннокс. Я достаточно рассказала о себе. А какие данные есть на вас? Сами расколетесь или придется надавить? Итак?
— Что вы хотите услышать?
Она посмотрела на воображаемые часы.
— Вашу автобиографию за одну минуту.
Я рассказал ей понемногу обо всем — о Вене, о своем писательстве, откуда я родом, — и глаза ее от возбуждения раскрывались все шире и шире. Когда что-нибудь трогало или пугало ее, она непроизвольно хватала меня за руку. Она вскрикивала: «Не может быть!» или «Вы шутите!» — и я ловил себя на том, что киваю, убеждая ее в правдивости моих слов.
Часом позже мы зашли выпить по стакану глинтвейна в уличное кафе-стекляшку. Потом заговорили о театре, и я вполголоса спросил ее, видела ли она «Голос нашей тени».
— Видела ли? Да что вы, Джозеф! Мы ее ставили в агнесскоттском драмкружке. Меня угораздило взять книгу на каникулы домой, и папа на нее наткнулся. Что это было! Он схватил ее и летал по всему дому орлом и хлопал крыльями — как это, мол, можно заставлять девочек читать о малолетних хулиганах и про все эти щупанья и непристойности! Черт возьми, Джо! Об этой пьесе я знаю все!
Я сменил тему, но позже, когда рассказал Карен о своей причастности, она грустно улыбнулась и сказала, что, должно быть, нелегко влачить бремя славы за то, чего не делал.
Глинтвейн медленно перешел в ужин в кубинском ресторане и новые разговоры. Давно уже я так легко и беззаботно не болтал и не смеялся. С Индией всегда быстро понимаешь, что она ждет от тебя чего-то умного и интересного, поскольку так внимательно слушает. Прежде чем сказать что-либо, ты сначала формулируешь и оттачиваешь фразу до первоклассной кондиции. Рядом с Индией, как до, так и после смерти Пола, каждый миг представлялся настолько значимым, что я порой боялся пошевелиться из страха что-нибудь нарушить — настроение, тон или еще что-либо.
А здесь, на другом краю света, рядом с Карен, без всяких усилий создавалось впечатление, что ты самый умный, самым тонкий дьявол в городе, и гремевший в помещении смех уносил тебя от всех забот. Жизнь нелегка, но она определенно может быть смешной. На следующий вечер мы запланировали сходить вместе в кино.
Мы отправились посмотреть вновь вышедший на экраны «Потерянный горизонт» все же решает вернуться к цивилизации — на пару с аборигенкой, которая, покинув волшебный город, с катастрофической скоростью стареет, — но надолго его не хватает, и в последних кадрах фильма он, по пояс в снегу и под восторженные рыдания аудитории, снова достигает ворот Шангри-Ла. В 1973 г. Чарльз Жаррот сделал римейк с Питером Финчем и Лив Ульман, но очень неудачный]. Выйдя из кино, Карен вытирала глаза моим носовым платком.
— Я их ненавижу, Джозеф! Им достаточно бросить мне несколько скрипичных нот и этого старого Рональда Кольмана — и я уже при смерти.
Я хотел взять ее за локоть, но не стал, а уставился в тротуар и порадовался, что она есть.
— Пару месяцев назад у меня был парень, и он водил меня в кино на подобные фильмы, а потом злился, что я плачу! А чего же он ожидал? Что я буду конспектировать? Уж эти мне нью-йоркские интеллектуалы с чернилами вместо крови!
— У тебя кто-то есть?
— Нет, этот парень был моим последним серьезным увлечением. Можно, конечно, ходить на вечеринки. Однажды я даже зашла в бар для одиночек, но не знаю, Джозеф, кому это нужно? Чем старше я становлюсь, тем разборчивее. Это признак старческого слабоумия, да? Только я захожу в эти невротические заведения, глаза у всех выпучиваются, как телевизоры. Меня это подавляет.
— И как звали твое последнее увлечение?
— Майлз. — Она произнесла это как «Моллз». — Он известный книжный редактор. И отклонил меня, как рукопись.
— Вот как? Ему не понравился твой стиль?
Она посмотрела на меня и ткнула под ребра. Потом замерла посреди тротуара и подбоченилась.
— Тебе действительно хочется узнать или просто треплешься?
Прохожие следовали мимо с ухмылками и таким выражением на липе, словно понимали, что мы ссоримся. Я сказал, что хочу знать. Засунув руки в карманы пальто. Карен зашагала дальше.
— Майлз постоянно носил часы, даже когда мы занимались любовью. Представляешь? Я просто с ума сходила. Зачем люди так делают, Джозеф?
— Что делают? Носят часы? Никогда об этом не задумывался.
— Никогда не задумывался? Джозеф! Не пугай меня. Я очень на тебя надеюсь. Зачем мужчине часы, когда он занимается любовью? У него что, расписание? Что бы ты сделал, если бы женщина легла в постель с огромным «таймексом» на руке? А? — Она снова замерла на полушаге и уставилась на меня.
— Ты это серьезно, Карен?
— Серьезно, не сомневайся! Майлз носил эту огромную стофунтовую штуковину. Все время. Она была как глубинная бомба. И я в конце концов чуть не взорвалась. А потом потеряла покой, потому что она тикала…
— Карен…
— Не смотри на меня так. Вот и он смотрел точно так же, когда я ему про это говорила. Послушай, женщина хочет, чтобы мужчина ею восхищался, обожал ее. Она хочет, чтобы он забыл обо всем на свете и спрыгнул с края прямо в ад! А не так: тик-так, тик-так — семь часов восемь минут тридцать секунд. Ты меня понимаешь?
— Чтобы восхищался и обожал?
— Вот именно. Не сбивай меня с толку, — попросила она.
Мы вернулись к ней выпить кофе. Снова пошел дождь. Капли громко барабанили в балконные стекла. Гостиная казалась крепостью, островком в океане непогоды. Синяя кушетка, пушистый ковер, белые лужицы мягкого света в каждом углу. Резкий контраст являли репродукции на стенах. Мне представлялось, что к этой мягкости и буйству красок пошли бы клоуны Бернара Бюффе и голуби Пикассо, но все оказалось иначе . Над обеденным столом висел эстамп Фрэнсиса Бэкона в матовой серебряной раме. Я не мог разобрать, что происходит на картине, только понял, что кто-то растекается. Строй завершали Отто Дикс , Эдвард Хоппер и Эдвард Мунк .
Когда она вошла с кофе, я рассматривал большую репродукцию мунковского «Крика».
— Что за мрачные картины, Карен?
— А что, по-моему, очень музыкально. Аккомпанемент к ночным кошмарам.
Она уселась на краешек кушетки и самыми изящными движениями, какие только возможны, поставила две чашки на кофейный столик с двумя миниатюрными плетеными подставочками. С такой же заботой маленькие девочки устраивают чаепитие своим куклам и плюшевым мишкам.
— Майлз говорил, что я скрытая психопатка — с моими дешевыми туфлями и лимонными блузами и свитерами а-ля мисс Сказочная Страна. Тебе положить сахару? Ох, Майлз… Ему надо было стать сценаристом для французских фильмов. Надеть такое длинное, до колен, суровое кожаное пальто и ходить под дождем, и чтобы с губы свисала сигарета «Голуаз». Вот, Джозеф, надеюсь, ты любишь крепкий кофе. Это итальянский, очень хороший.
Я сел рядом с ней.
— Ты так и не объяснила, почему любишь такие меланхолические картины.
Она деликатно отпила из чашки.
— Джозеф, ты ранишь мои чувства.
— Что? Почему? Что я такого сказал?
— Ты говоришь, любезный друг, что я должна любить такие-то картины, потому что одеваюсь и говорю в такой-то манере. Ты считаешь, что я не должна любить ничего черного, или печального, или одинокого, потому что… А как вам понравится, сэр, если я и вас помещу в какой-нибудь ящичек?
— Не понравится. Ты права.
— Знаю, что не понравится. Ты меня еще и не знаешь как следует — а уже туда же.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
На следующее утро я проснулся на полу, но на мне было теплое шерстяное одеяло, а под головой — одна из мягких диванных подушек. Я посмотрел на балкон — она стояла там, в халате, и расчесывала волосы.
— Привет!
Карен обернулась с кривой улыбкой. Одна сторона ее рта распухла и посинела, и я увидел, что она прижимает к ней лед.
— Вы проснулись.
Она вошла и притворила застекленную дверь. Хотя распухшая губа искажала ее черты, я заметил, что у нее одно из тех потрясающих, по-ирландски белокожих лиц, что так идут к темно-зеленым глазам. И глаза у нее действительно оказались темно-зеленые. Большие глаза. Огромные глазищи. Нос — маленький и неприметный, но светлые рыжеватые волосы обрамляли узкое лицо, делая его чудесным, несмотря на огромную посиневшую губу.
Она убрала пакет со льдом и высунула язык, облизать уголок рта. Потом зажмурилась и потрогала рукой.
— Как на вид, сколько раундов я продержалась?
— Самочувствие-то как? Ничего?
— Да, благодаря вам ничего. Когда немного поживешь в Нью-Йорке, перестаешь верить, что в мире остались герои. Понимаете, что я хочу сказать? Вы доказали, что я ошибалась. Что хотите на завтрак? И как вас, кстати, зовут? А то ведь так и буду звать вас дальше — «вы».
— Джозеф Леннокс. Если хотите, Джо.
— Нет, Джозеф мне нравится больше, если не возражаете. Никогда не любила сокращать имена. Так что же дать вам на завтрак, мистер Джозеф?
— Что угодно. Ни от чего не откажусь.
— Что ж, если заглянуть в холодильник, «что угодно» окажется дыней, или свежими вафлями, или постной ветчиной, кофе…
— Я бы с удовольствием попробовал вафли. Много лет их не ел.
— Вафли так вафли. Если хотите принять душ, ванная напротив спальни. Черт, я говорю так, будто у вас в запасе вечность. Можете остаться на завтрак? Я позвоню в школу и скажу, что заболела. Вам нужно куда-то? Сейчас всего восемь часов.
— Нет-нет, никаких планов у меня не было. По крайней мере таких, которые могли бы конкурировать с вафлями и кофе.
В ее ванной царила третья мировая война. Весь пол в мокрых полотенцах, на веревке понуро висит мочалка, перекрученный тюбик зубной пасты валяется без колпачка в раковине, и колпачка нигде не видать. Преодолев эту полосу препятствий, я принял душ и даже немножко помылся.
Гостиная поражала обилием солнца и утренним теплом, стол ломился от вкусной еды. В толстых хрустальных бокалах был апельсиновый сок, а вилки и ложки пускали по стенам солнечных зайчиков.
— Джозеф, пожалуйста, скорее садитесь и ешьте, пока все не остыло. Я прекрасно готовлю. Я сделала вам семь сотен вафель, и вам придется их съесть, а то поставлю двойку.
— Вы учительница?
— Да. Седьмой класс, общественные науки. — Она состроила кривую гримасу и напрягла бицепсы, как силач в цирке.
Потом села за стол и взяла вилку. Мы оба сидели и смотрели, как дрожит ее рука. Карен положила ее на колено.
— Извините. Впрочем, пожалуйста, не обращайте внимания и ешьте. Извините, но я все еще до смерти перепутана. На улице солнце, и все позади, и никто меня больше не схватит, но я боюсь. Это как простуда, вам знакомо?
— Карен, может, вы хотели бы, чтобы сегодня я остался с вами? Буду только рад.
— Джозеф, я бы очень, очень, очень, очень этого хотела. С какой части неба, вы говорите, свалились?
— Из Вены.
— Вена? Я как раз там родилась!
В Вене, штат Вирджиния. Там жили ее родители и разводили борзых для собачьих бегов. Она сказала, что они прекрасные люди, которые получили в наследство столько денег, что это ошарашило их самих.
Карен ходила в Агнес-Скотт-колледж в Джорджии (туда переехала ее мать), но ей там ничего не нравилось, кроме уроков истории. В колледж приезжал Ричард Хоф-штадтер и прочел лекцию по джексоновской демократии . Карен была так поражена, что тут же решила перевестись туда, где он преподавал постоянно, — это оказался Колумбийский университет в Нью-Йорке. Совершенно наперекор желаниям родителей она подала заявление и поступила в Барнард . Потом, пока ей не надоело учиться, она получила степень магистра истории в Колумбийском университете. Ей так понравился Нью-Йорк, что по окончании университета она поступила учителем в частную школу для девочек где-то в районе Шестидесятой стрит.
Все это я узнал во время самого длинного завтрака, какой был у меня в жизни. Я сыпал вопросами как заведенный, чтобы она не вспоминала о прошлой ночи. Но сколько вафель можно съесть? Кое-как выбравшись из-за стола, я, отдуваясь, предложил пойти прогуляться. Она согласилась. Мне пришло в голову, что неплохо бы переодеться, но я не был уверен, стоит ли оставлять ее одну, и пошел в чем был.
На улице стоял мороз, но день был ясный — впервые с тех пор, как я приехал. Западная Семьдесят вторая стрит — это целый мир в себе, и обычно там можно найти все, что бы вы ни искали, — ковбойские сапоги, экологически чистую лапшу, японские коробчатые воздушные змеи… Мы прогуливались туда-сюда, подолгу рассматривая витрины и обмениваясь замечаниями.
Я влюбился в пару ковбойских сапог, которые Карен заставила меня примерить. Мне вспомнился рассказ Пола про Венский аэропорт и австрийцев в таких сапогах, но они были действительно бесподобны. Я чуть было не купил их, но оказалось, что они стоят больше ста сорока долларов.
Мы пообедали в кулинарии, бутербродами с солониной. Карен пришлось нелегко, так как ее губа болела, но она рассмеялась и стала специально говорить одним уголком губ, как Маленький Цезарь :
— Ну хватит, Леннокс. Я достаточно рассказала о себе. А какие данные есть на вас? Сами расколетесь или придется надавить? Итак?
— Что вы хотите услышать?
Она посмотрела на воображаемые часы.
— Вашу автобиографию за одну минуту.
Я рассказал ей понемногу обо всем — о Вене, о своем писательстве, откуда я родом, — и глаза ее от возбуждения раскрывались все шире и шире. Когда что-нибудь трогало или пугало ее, она непроизвольно хватала меня за руку. Она вскрикивала: «Не может быть!» или «Вы шутите!» — и я ловил себя на том, что киваю, убеждая ее в правдивости моих слов.
Часом позже мы зашли выпить по стакану глинтвейна в уличное кафе-стекляшку. Потом заговорили о театре, и я вполголоса спросил ее, видела ли она «Голос нашей тени».
— Видела ли? Да что вы, Джозеф! Мы ее ставили в агнесскоттском драмкружке. Меня угораздило взять книгу на каникулы домой, и папа на нее наткнулся. Что это было! Он схватил ее и летал по всему дому орлом и хлопал крыльями — как это, мол, можно заставлять девочек читать о малолетних хулиганах и про все эти щупанья и непристойности! Черт возьми, Джо! Об этой пьесе я знаю все!
Я сменил тему, но позже, когда рассказал Карен о своей причастности, она грустно улыбнулась и сказала, что, должно быть, нелегко влачить бремя славы за то, чего не делал.
Глинтвейн медленно перешел в ужин в кубинском ресторане и новые разговоры. Давно уже я так легко и беззаботно не болтал и не смеялся. С Индией всегда быстро понимаешь, что она ждет от тебя чего-то умного и интересного, поскольку так внимательно слушает. Прежде чем сказать что-либо, ты сначала формулируешь и оттачиваешь фразу до первоклассной кондиции. Рядом с Индией, как до, так и после смерти Пола, каждый миг представлялся настолько значимым, что я порой боялся пошевелиться из страха что-нибудь нарушить — настроение, тон или еще что-либо.
А здесь, на другом краю света, рядом с Карен, без всяких усилий создавалось впечатление, что ты самый умный, самым тонкий дьявол в городе, и гремевший в помещении смех уносил тебя от всех забот. Жизнь нелегка, но она определенно может быть смешной. На следующий вечер мы запланировали сходить вместе в кино.
Мы отправились посмотреть вновь вышедший на экраны «Потерянный горизонт» все же решает вернуться к цивилизации — на пару с аборигенкой, которая, покинув волшебный город, с катастрофической скоростью стареет, — но надолго его не хватает, и в последних кадрах фильма он, по пояс в снегу и под восторженные рыдания аудитории, снова достигает ворот Шангри-Ла. В 1973 г. Чарльз Жаррот сделал римейк с Питером Финчем и Лив Ульман, но очень неудачный]. Выйдя из кино, Карен вытирала глаза моим носовым платком.
— Я их ненавижу, Джозеф! Им достаточно бросить мне несколько скрипичных нот и этого старого Рональда Кольмана — и я уже при смерти.
Я хотел взять ее за локоть, но не стал, а уставился в тротуар и порадовался, что она есть.
— Пару месяцев назад у меня был парень, и он водил меня в кино на подобные фильмы, а потом злился, что я плачу! А чего же он ожидал? Что я буду конспектировать? Уж эти мне нью-йоркские интеллектуалы с чернилами вместо крови!
— У тебя кто-то есть?
— Нет, этот парень был моим последним серьезным увлечением. Можно, конечно, ходить на вечеринки. Однажды я даже зашла в бар для одиночек, но не знаю, Джозеф, кому это нужно? Чем старше я становлюсь, тем разборчивее. Это признак старческого слабоумия, да? Только я захожу в эти невротические заведения, глаза у всех выпучиваются, как телевизоры. Меня это подавляет.
— И как звали твое последнее увлечение?
— Майлз. — Она произнесла это как «Моллз». — Он известный книжный редактор. И отклонил меня, как рукопись.
— Вот как? Ему не понравился твой стиль?
Она посмотрела на меня и ткнула под ребра. Потом замерла посреди тротуара и подбоченилась.
— Тебе действительно хочется узнать или просто треплешься?
Прохожие следовали мимо с ухмылками и таким выражением на липе, словно понимали, что мы ссоримся. Я сказал, что хочу знать. Засунув руки в карманы пальто. Карен зашагала дальше.
— Майлз постоянно носил часы, даже когда мы занимались любовью. Представляешь? Я просто с ума сходила. Зачем люди так делают, Джозеф?
— Что делают? Носят часы? Никогда об этом не задумывался.
— Никогда не задумывался? Джозеф! Не пугай меня. Я очень на тебя надеюсь. Зачем мужчине часы, когда он занимается любовью? У него что, расписание? Что бы ты сделал, если бы женщина легла в постель с огромным «таймексом» на руке? А? — Она снова замерла на полушаге и уставилась на меня.
— Ты это серьезно, Карен?
— Серьезно, не сомневайся! Майлз носил эту огромную стофунтовую штуковину. Все время. Она была как глубинная бомба. И я в конце концов чуть не взорвалась. А потом потеряла покой, потому что она тикала…
— Карен…
— Не смотри на меня так. Вот и он смотрел точно так же, когда я ему про это говорила. Послушай, женщина хочет, чтобы мужчина ею восхищался, обожал ее. Она хочет, чтобы он забыл обо всем на свете и спрыгнул с края прямо в ад! А не так: тик-так, тик-так — семь часов восемь минут тридцать секунд. Ты меня понимаешь?
— Чтобы восхищался и обожал?
— Вот именно. Не сбивай меня с толку, — попросила она.
Мы вернулись к ней выпить кофе. Снова пошел дождь. Капли громко барабанили в балконные стекла. Гостиная казалась крепостью, островком в океане непогоды. Синяя кушетка, пушистый ковер, белые лужицы мягкого света в каждом углу. Резкий контраст являли репродукции на стенах. Мне представлялось, что к этой мягкости и буйству красок пошли бы клоуны Бернара Бюффе и голуби Пикассо, но все оказалось иначе . Над обеденным столом висел эстамп Фрэнсиса Бэкона в матовой серебряной раме. Я не мог разобрать, что происходит на картине, только понял, что кто-то растекается. Строй завершали Отто Дикс , Эдвард Хоппер и Эдвард Мунк .
Когда она вошла с кофе, я рассматривал большую репродукцию мунковского «Крика».
— Что за мрачные картины, Карен?
— А что, по-моему, очень музыкально. Аккомпанемент к ночным кошмарам.
Она уселась на краешек кушетки и самыми изящными движениями, какие только возможны, поставила две чашки на кофейный столик с двумя миниатюрными плетеными подставочками. С такой же заботой маленькие девочки устраивают чаепитие своим куклам и плюшевым мишкам.
— Майлз говорил, что я скрытая психопатка — с моими дешевыми туфлями и лимонными блузами и свитерами а-ля мисс Сказочная Страна. Тебе положить сахару? Ох, Майлз… Ему надо было стать сценаристом для французских фильмов. Надеть такое длинное, до колен, суровое кожаное пальто и ходить под дождем, и чтобы с губы свисала сигарета «Голуаз». Вот, Джозеф, надеюсь, ты любишь крепкий кофе. Это итальянский, очень хороший.
Я сел рядом с ней.
— Ты так и не объяснила, почему любишь такие меланхолические картины.
Она деликатно отпила из чашки.
— Джозеф, ты ранишь мои чувства.
— Что? Почему? Что я такого сказал?
— Ты говоришь, любезный друг, что я должна любить такие-то картины, потому что одеваюсь и говорю в такой-то манере. Ты считаешь, что я не должна любить ничего черного, или печального, или одинокого, потому что… А как вам понравится, сэр, если я и вас помещу в какой-нибудь ящичек?
— Не понравится. Ты права.
— Знаю, что не понравится. Ты меня еще и не знаешь как следует — а уже туда же.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24