– он приходит к конечному пункту.
– Но, Борис!..
– Хочешь сказать, какое отношение имеет это к плоту… Прямое, Семен, самое прямое! Нам, практикам, часто не хватает именно вот этого – размышлений, теоретической основы, что ли! Зато, если мы начинаем размышлять… – Капитан вдруг мягко, ласково улыбается. – Ты знаешь, между прочим, я убежден в том, что за много бессонных ночей можно научиться ездить на велосипеде. Нужно только знать точно, как это делается… И, наоборот, умея ездить на велосипеде, можно рассказать другим, как это нужно делать… Ты понимаешь меня, Семен?
Словно в пустоту смотрит Красиков, молчит – и не логикой, а какой-то частичкой самого себя, опытом таких же бессонных ночей начинает понимать капитана и вдруг с радостью думает о том, что они с капитаном, в сущности, чувствуют и думают одинаково. У него такое ощущение, словно тоненькая ниточка накрепко связала их. И, вероятно, то же самое испытывает капитан: не ждет ответа Красикова, продолжает:
– Однажды ночь дала мне ответ. Я убежден – можно брать плот в двенадцать тысяч, а может быть, и больше… Может быть, и больше, Семен!.. Смотри!
Они склоняются над картой… Вилюжины речушек, ржавая накипь болот, частокол тайги. Вобрав в себя все синее на карте, бежит Чулым, на самом крутом завитке которого присосалась коротенькая пиявка – Вятская протока… Гиблое место эта протока. Точно мощный насос тянет она из Чулыма воду и именно здесь – кладбище якорей, грузов, багров. «Кто в Вятской не бывал, тот горя не видал!» – говорят чулымские капитаны.
– Вятская!
– Она!
– Ах, будь ты неладна! – улыбается капитан и красным карандашом перечеркивает протоку. – Смотри, Семен! Буксирую плот вот сюда…
Красиков задумывается. Затем достает папиросу, прикуривает и только на секунду оборачивается к капитану, а потом, собрав на лбу крупные морщины, поднимается, снова меряет комнату шагами. Капитан настороженно следит за ним. От тяжелого тела начальника половицы шатаются, электрический круг мотает по карте.
– Ночи, ночи… – говорит Красиков. – Черт возьми, пожалуй, действительно можно научиться ездить на велосипеде…
Капитан бросает скрепки на стол.
– И не только на велосипеде, Семен! Можно научиться летать на самолете!.. Реактивном.
За дверью слышно царапанье, стук сапог и веселое ругательство. В диспетчерскую врывается шум реки, тарахтенье электростанции, и в клубах холодного воздуха появляется боцман Ли. Лучась радостью, энергией, потирая руку об руку, подкатывает к столу.
– Ты здесь, капитана! Оченно хорошо! Старый должник – лучше новых дывух!.. Мы здешний завхоз здорово проучили, оченно здорово!
Вместе с Ли в диспетчерскую врываются веселье, запах обской волны, солидола и «Смелого». На мгновенье кажется, что электричество горит ярче, а шум ветра за окнами слабеет.
Красиков и капитан смеются. Всем известна история, когда в конце прошлой навигации завхоз Луговской сплавной конторы позаимствовал у боцмана «Смелого» двадцать килограммов краски, двести метров троса и около тонны железа. «На будущий год вдвойне отдам, ей-богу, отдам, провалиться мне на этом самом месте!» – божился завхоз, а Ли, заранее предупрежденный луговскими дружками, что завхоз взятого отдавать не собирается, что через год сошлется на давность, отвечал: «Проваливайся не надо! Отдавай надо! Как говорил – вдвойне!» Обрадованный до невозможности, завхоз и слыхом не слыхал, что расписку на двойное количество взятого уже подписали семь свидетелей сделки между «Смелым» и Луговской сплавной конторой. И вот наступил час расплаты… Боцман Ли потирает руки.
– Все до нитки забирали!
Смеется капитан, но хмурится немного:
– Это, брат, нечестно получается! – говорит он, покачивая головой.
Но боцман не смущается.
– Честно, капитана! Завхоз думал нас объегорить, сам попался. Учить надо мошенников. Хорошо учить!
– Правильно! – поддерживает боцмана Красиков. – Этот завхоз – обдирало, каких свет не видал!
В одно движение боцман подскакивает к начальнику Луговской пристани.
– Спасибо, начальник… Говори, не стесняйся – никакой материал тебе не надо? Краска, может, олифа? Говори!
– Ничего мне не надо… Зачем? – удивляется Красиков.
– Тогда отдавай нам пять килограммов олифы, что в прошлом году брал!
От смеха капитан налегает на стенку, стирает спиной известку.
4
«Смелый» качается на прибойной волне. Скрипят переборки. Дымная, разорванная по краям, накатывается на пароход береговая волна.
В радиорубке попискивает динамик, неоновым светом реклам горят лампы. Сидят двое: радистка Нонна Иванкова и кочегар Иван Захарович Зорин. Сидят и молчат уже минут десять, с тех пор как Иван Захарович постучал в низкую дверь. Нонна – в свитере с высоким воротником, в форменной короткой юбке полулежит в крутящемся кресле, скрестив ноги. На коротко остриженных волосах Нонны – полукруги наушников. Кажется от этого лицо ее строгим, моложавым, а вздернутый нос, точно перевязанный ниточкой, совсем курносый. Молчит Нонна и насмешливо смотрит на Ивана Захаровича.
Кочегар притулился в уголке. Вывернутые наружу губы сложены добродушно, умиротворенно – по всему видно, хорошо в радиорубке кочегару, может сидеть и молчать вечность, изредка издавая губами непонятный шепелеватый звук. Радистка тоже молчит, порой демонстративно, с насмешкой, зевает. Наконец говорит:
– Здравствуйте-ка!
– Мое почтение! – не шевелясь, добродушно отзывается Иван Захарович.
– В прошлом году молчали, нынче – опять молчать будем… Иди-ка, Иван, спи! – говорит Нонна, поворачиваясь к приемнику.
Иван Захарович не отвечает, лениво вдумывается в слова радистки. Если разобраться по существу, его выпроваживают из рубки. Может, даже не выпроваживают – выгоняют, размышляет он, прислушиваясь, как Нонна ключом ищет связь с Томском. «Пи-пи-пи!» – разносится цыплячий писк в рубке, щелкают выключатели, дробно поговаривает ключ. Потом Нонна переходит на голосовую связь, металлическим, патефонным голосом спрашивает: «Томь! Я – Чулым… Томь! Я – Чулым!» Но «Томь» не отвечает. Сдвинув наушники на затылок, радистка принимает в кресле прежнее положение. Опять тишина, легкое поскрипывание переборок, бухающие удары Чулыма о борт.
– Дай папиросу! – требует Нонна.
Иван Захарович послушно лезет в карман, достает папиросы, спички, протягивает радистке, сам же опять уютно притуляется в уголке. Мужским ловким движением Нонна закуривает.
– Ну? – спрашивает она.
– Да ничего… – отвечает Иван Захарович.
Помолчав, кочегар говорит:
– Ты знаешь, Нонна, что человек к вечеру становится на два-три сантиметра ниже, чем был утром?
– Еще что? – передергивает налитыми плечами радистка.
– Ничего… В авторитетном источнике читал.
– Шел бы ты спать, вот что!
Долго раздумывает Иван Захарович, решает, видимо, как поступить.
– Нет, посижу еще, – говорит он.
И сидит. Нонна опять ловит волну. Когда ей это не удается, Иван Захарович говорит:
– У тебя рост сто пятьдесят шесть, у меня – сто восемьдесят пять… А вечером, значит, у тебя сто пятьдесят три, у меня – сто восемьдесят два.
Не заметив насмешливого взгляда Нонны, движения рук, рванувшихся к телеграфному ключу, Иван Захарович продолжает размышлять вслух:
– А разница, как ни верти, – двадцать девять! – Вот в том-то и дело… Утром двадцать девять, вечером двадцать девять, днем двадцать девять, всегда – двадцать девять… Большая разница!
– Еще что скажешь? – перебивает его Нонна. На какое-то мгновенье их глаза встречаются: затуманенные мыслью – кочегара, обожженные насмешкой и еще чем-то – радистки; встречаются, и в короткие доли секунды происходит обратное: гаснут, туманятся глаза Нонны, матовыми искорками вспыхивают глаза Ивана Захаровича; но уже в следующее мгновенье в радиорубке все по-прежнему.
– Ничего, – шепелевато отвечает кочегар.
– Боже ты мой! – стискивает руки Нонна. – Нужно станцию поймать, а он – сидит… Хоть бы на скрипке играл, что ли?
– Будешь слушать? – пружинисто вскакивает Иван Захарович.
– Уж лучше скрипка…
– Сейчас лабанем, сейчас лабанем! – торопится кочегар и выскакивает из рубки.
Под пальцами Нонны щелкают выключатели, дятлом стучит ключ, звуки настройки лихорадочны. «Томь, Томь, где ты, Томь?» Нет ее, беззвучен эфир, точки и тире в кутерьме волн несутся мимо «Смелого», мимо крестовин мачт. Одинок в этот миг «Смелый», обойденный волной «Томи»…
На радистку Нонну Иванкову с фотокарточки смотрит Анна Каренина – Тарасова. «Любови разные повыдумывали!» – сердится на Анну радистка. «Ты вот посиди-ка в рубке, поймай „Томь“, а потом под поезд бросайся! А еще лучше – походи-ка каждую навигацию в плаванье!»
– Томь! Я – Чулым… Томь! Я – Чулым…
В дверь проталкивается футляр со скрипкой, за ним – Иван Захарович.
– Зусман на палубе, – сообщает он, бережно кладя скрипку на диванчик.
Нонна вздергивает брови.
– Зусман – по-лабухски значит холодно.
– По-лабухски?
– Значит, по-музыкантски…
– Томь! Я – Чулым… Томь! Я – Чулым… Нежно прикасается щекой к холодному дереву Иван
Захарович, прикрыв тонкие веки, собрав брови на переносице, извлекает долгий, печальный звук, точно вздыхает. И еще нежнее прилегает щека к звучному дереву, умеющему петь. Легким пожатием смыкаются на тонком грифе длинные пальцы Ивана Захаровича, черные от въевшейся навечно пыли. Две глубокие складки – на левой щеке кочегара.
Иван Захарович играет «Венгерский танец» № 1 Брамса.
Продолговатые и емкие, светлые и иссиня-черные льются звуки из-под смычка, и в двух складках на левой щеке кочегара то бархатится нежность, то застывает торжество. Никому – ни себе, ни «Смелому» – не принадлежит теперь Иван Захарович: щекой, лицом, грузным телом приник кочегар к скрипке, маленькому кусочку полированного дерева в его руках. Скользя и нервничая, летят по грифу пальцы, ощущая живую струю звуков. Комочком мускулов пухнет и опадает правое плечо Ивана Захаровича.
Нонна Иванкова полулежит в кресле. Еле видимые черточки бровей страдальчески морщатся, лицо по-прежнему злое и решительное. Из-под синей форменной юбки тоненько проглядывает кружево.
– Эх, не так! Все не так! – огорчается Иван Захарович.
– Что не так? – сердито спрашивает Нонна.
– Играю не так! – опадая плечами под туго натянутой тельняшкой, грустит кочегар. – Похоже, а не так! Послушала бы ты, как эту вещь играет Коган.
– Я слушала. – Нонна задумывается, и в такт своим мыслям тихонько покачивает головой. – Когана я слушала по радио.
– Вот то-то и есть!
Сердится Нонна:
– Ну ладно, ладно! Играй еще… Нашел с кем себя сравнивать – с Коганом. Коган на этом деле сидит. А ты кочегар!
– Искусство! – поднимает палец Иваа Захарович. – Искусство, оно…
– Играй! – досадливо перебивает Нонна. Иван Захарович приникает щекой к скрипке.
5
Нутро «Смелого» – машина – ярко освещено.
Стальными мускулами застыли шатуны, глазками блестят приборы, редкими вздохами дышит машина. Пахнет теплом, краской, маслом. И хотя машина неподвижна, а цвета слоновой кости шатуны замерли, чувствует человек ее силу, готовность моментально прийти в движение; крутить двухметровые колеса, мять кедровыми плицами алмазную воду.
Нет человека на земле, который бы лучше чувствовал могучую силу «Смелого», чем его механик Спиридон Уткин! И так же нежно, как Иван Захарович прижимается щекой к полированному дереву скрипки, прикасаются руки механика к теплому металлу.
Наедине с машиной мало похож Спиридон на обычного механика. Вместо угрюмой молчаливости – оживление, вместо сдержанной, робкой улыбки – открытая радость.
– Теперь кулису промажем, протрем, вот и будет ладно! – нашептывает Спиридон машине. – Кашу маслом не испортишь, товарищ кулиса…
Словно с живым существом разговаривает механик с машиной, и это издавна, смолоду. Еще мальчишкой – сын механика «Ветра» – Спирька на вопрос, какое существо есть пароход, убежденно ответил: «Одушевленное!» – и долго настаивал на этом. Много времени спустя понял Спиридон, что пароход все-таки существо неодушевленное, но принимал это как условность.
– Вот, товарищ кулиса, и готово! – шепчет Спиридон, улыбаясь. – Лишнее мы уберем… На то и обтирка есть! Вот так!
Жизнь, счастье, любовь Спиридона Уткина – машина «Смелого». Она ему дает хлеб и одежду, крышу над головой, уверенность в том, что не напрасно топчет кривоватыми ногами землю механик Уткин. Весел Спиридон, когда машина, хвастаясь силон, напевает привычный мотив: «Че-шу я пле-с, че-шу я плес!»
– Вот так-то, товарищ кулиса! – говорит механик, переходя с места на место. – Вот так-то…
Он будет ходить возле машины до утра, до зябкого рассвета, который, пробив войлок туч над Чулымом, не скоро заглянет в люк машинного отделения.
6
Насвистывая, Костя Хохлов идет по высокому тротуару; курит, поплевывает сквозь плотно сжатые губы, изредка оборачивается назад, и тогда лицо штурвального становится злым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
– Но, Борис!..
– Хочешь сказать, какое отношение имеет это к плоту… Прямое, Семен, самое прямое! Нам, практикам, часто не хватает именно вот этого – размышлений, теоретической основы, что ли! Зато, если мы начинаем размышлять… – Капитан вдруг мягко, ласково улыбается. – Ты знаешь, между прочим, я убежден в том, что за много бессонных ночей можно научиться ездить на велосипеде. Нужно только знать точно, как это делается… И, наоборот, умея ездить на велосипеде, можно рассказать другим, как это нужно делать… Ты понимаешь меня, Семен?
Словно в пустоту смотрит Красиков, молчит – и не логикой, а какой-то частичкой самого себя, опытом таких же бессонных ночей начинает понимать капитана и вдруг с радостью думает о том, что они с капитаном, в сущности, чувствуют и думают одинаково. У него такое ощущение, словно тоненькая ниточка накрепко связала их. И, вероятно, то же самое испытывает капитан: не ждет ответа Красикова, продолжает:
– Однажды ночь дала мне ответ. Я убежден – можно брать плот в двенадцать тысяч, а может быть, и больше… Может быть, и больше, Семен!.. Смотри!
Они склоняются над картой… Вилюжины речушек, ржавая накипь болот, частокол тайги. Вобрав в себя все синее на карте, бежит Чулым, на самом крутом завитке которого присосалась коротенькая пиявка – Вятская протока… Гиблое место эта протока. Точно мощный насос тянет она из Чулыма воду и именно здесь – кладбище якорей, грузов, багров. «Кто в Вятской не бывал, тот горя не видал!» – говорят чулымские капитаны.
– Вятская!
– Она!
– Ах, будь ты неладна! – улыбается капитан и красным карандашом перечеркивает протоку. – Смотри, Семен! Буксирую плот вот сюда…
Красиков задумывается. Затем достает папиросу, прикуривает и только на секунду оборачивается к капитану, а потом, собрав на лбу крупные морщины, поднимается, снова меряет комнату шагами. Капитан настороженно следит за ним. От тяжелого тела начальника половицы шатаются, электрический круг мотает по карте.
– Ночи, ночи… – говорит Красиков. – Черт возьми, пожалуй, действительно можно научиться ездить на велосипеде…
Капитан бросает скрепки на стол.
– И не только на велосипеде, Семен! Можно научиться летать на самолете!.. Реактивном.
За дверью слышно царапанье, стук сапог и веселое ругательство. В диспетчерскую врывается шум реки, тарахтенье электростанции, и в клубах холодного воздуха появляется боцман Ли. Лучась радостью, энергией, потирая руку об руку, подкатывает к столу.
– Ты здесь, капитана! Оченно хорошо! Старый должник – лучше новых дывух!.. Мы здешний завхоз здорово проучили, оченно здорово!
Вместе с Ли в диспетчерскую врываются веселье, запах обской волны, солидола и «Смелого». На мгновенье кажется, что электричество горит ярче, а шум ветра за окнами слабеет.
Красиков и капитан смеются. Всем известна история, когда в конце прошлой навигации завхоз Луговской сплавной конторы позаимствовал у боцмана «Смелого» двадцать килограммов краски, двести метров троса и около тонны железа. «На будущий год вдвойне отдам, ей-богу, отдам, провалиться мне на этом самом месте!» – божился завхоз, а Ли, заранее предупрежденный луговскими дружками, что завхоз взятого отдавать не собирается, что через год сошлется на давность, отвечал: «Проваливайся не надо! Отдавай надо! Как говорил – вдвойне!» Обрадованный до невозможности, завхоз и слыхом не слыхал, что расписку на двойное количество взятого уже подписали семь свидетелей сделки между «Смелым» и Луговской сплавной конторой. И вот наступил час расплаты… Боцман Ли потирает руки.
– Все до нитки забирали!
Смеется капитан, но хмурится немного:
– Это, брат, нечестно получается! – говорит он, покачивая головой.
Но боцман не смущается.
– Честно, капитана! Завхоз думал нас объегорить, сам попался. Учить надо мошенников. Хорошо учить!
– Правильно! – поддерживает боцмана Красиков. – Этот завхоз – обдирало, каких свет не видал!
В одно движение боцман подскакивает к начальнику Луговской пристани.
– Спасибо, начальник… Говори, не стесняйся – никакой материал тебе не надо? Краска, может, олифа? Говори!
– Ничего мне не надо… Зачем? – удивляется Красиков.
– Тогда отдавай нам пять килограммов олифы, что в прошлом году брал!
От смеха капитан налегает на стенку, стирает спиной известку.
4
«Смелый» качается на прибойной волне. Скрипят переборки. Дымная, разорванная по краям, накатывается на пароход береговая волна.
В радиорубке попискивает динамик, неоновым светом реклам горят лампы. Сидят двое: радистка Нонна Иванкова и кочегар Иван Захарович Зорин. Сидят и молчат уже минут десять, с тех пор как Иван Захарович постучал в низкую дверь. Нонна – в свитере с высоким воротником, в форменной короткой юбке полулежит в крутящемся кресле, скрестив ноги. На коротко остриженных волосах Нонны – полукруги наушников. Кажется от этого лицо ее строгим, моложавым, а вздернутый нос, точно перевязанный ниточкой, совсем курносый. Молчит Нонна и насмешливо смотрит на Ивана Захаровича.
Кочегар притулился в уголке. Вывернутые наружу губы сложены добродушно, умиротворенно – по всему видно, хорошо в радиорубке кочегару, может сидеть и молчать вечность, изредка издавая губами непонятный шепелеватый звук. Радистка тоже молчит, порой демонстративно, с насмешкой, зевает. Наконец говорит:
– Здравствуйте-ка!
– Мое почтение! – не шевелясь, добродушно отзывается Иван Захарович.
– В прошлом году молчали, нынче – опять молчать будем… Иди-ка, Иван, спи! – говорит Нонна, поворачиваясь к приемнику.
Иван Захарович не отвечает, лениво вдумывается в слова радистки. Если разобраться по существу, его выпроваживают из рубки. Может, даже не выпроваживают – выгоняют, размышляет он, прислушиваясь, как Нонна ключом ищет связь с Томском. «Пи-пи-пи!» – разносится цыплячий писк в рубке, щелкают выключатели, дробно поговаривает ключ. Потом Нонна переходит на голосовую связь, металлическим, патефонным голосом спрашивает: «Томь! Я – Чулым… Томь! Я – Чулым!» Но «Томь» не отвечает. Сдвинув наушники на затылок, радистка принимает в кресле прежнее положение. Опять тишина, легкое поскрипывание переборок, бухающие удары Чулыма о борт.
– Дай папиросу! – требует Нонна.
Иван Захарович послушно лезет в карман, достает папиросы, спички, протягивает радистке, сам же опять уютно притуляется в уголке. Мужским ловким движением Нонна закуривает.
– Ну? – спрашивает она.
– Да ничего… – отвечает Иван Захарович.
Помолчав, кочегар говорит:
– Ты знаешь, Нонна, что человек к вечеру становится на два-три сантиметра ниже, чем был утром?
– Еще что? – передергивает налитыми плечами радистка.
– Ничего… В авторитетном источнике читал.
– Шел бы ты спать, вот что!
Долго раздумывает Иван Захарович, решает, видимо, как поступить.
– Нет, посижу еще, – говорит он.
И сидит. Нонна опять ловит волну. Когда ей это не удается, Иван Захарович говорит:
– У тебя рост сто пятьдесят шесть, у меня – сто восемьдесят пять… А вечером, значит, у тебя сто пятьдесят три, у меня – сто восемьдесят два.
Не заметив насмешливого взгляда Нонны, движения рук, рванувшихся к телеграфному ключу, Иван Захарович продолжает размышлять вслух:
– А разница, как ни верти, – двадцать девять! – Вот в том-то и дело… Утром двадцать девять, вечером двадцать девять, днем двадцать девять, всегда – двадцать девять… Большая разница!
– Еще что скажешь? – перебивает его Нонна. На какое-то мгновенье их глаза встречаются: затуманенные мыслью – кочегара, обожженные насмешкой и еще чем-то – радистки; встречаются, и в короткие доли секунды происходит обратное: гаснут, туманятся глаза Нонны, матовыми искорками вспыхивают глаза Ивана Захаровича; но уже в следующее мгновенье в радиорубке все по-прежнему.
– Ничего, – шепелевато отвечает кочегар.
– Боже ты мой! – стискивает руки Нонна. – Нужно станцию поймать, а он – сидит… Хоть бы на скрипке играл, что ли?
– Будешь слушать? – пружинисто вскакивает Иван Захарович.
– Уж лучше скрипка…
– Сейчас лабанем, сейчас лабанем! – торопится кочегар и выскакивает из рубки.
Под пальцами Нонны щелкают выключатели, дятлом стучит ключ, звуки настройки лихорадочны. «Томь, Томь, где ты, Томь?» Нет ее, беззвучен эфир, точки и тире в кутерьме волн несутся мимо «Смелого», мимо крестовин мачт. Одинок в этот миг «Смелый», обойденный волной «Томи»…
На радистку Нонну Иванкову с фотокарточки смотрит Анна Каренина – Тарасова. «Любови разные повыдумывали!» – сердится на Анну радистка. «Ты вот посиди-ка в рубке, поймай „Томь“, а потом под поезд бросайся! А еще лучше – походи-ка каждую навигацию в плаванье!»
– Томь! Я – Чулым… Томь! Я – Чулым…
В дверь проталкивается футляр со скрипкой, за ним – Иван Захарович.
– Зусман на палубе, – сообщает он, бережно кладя скрипку на диванчик.
Нонна вздергивает брови.
– Зусман – по-лабухски значит холодно.
– По-лабухски?
– Значит, по-музыкантски…
– Томь! Я – Чулым… Томь! Я – Чулым… Нежно прикасается щекой к холодному дереву Иван
Захарович, прикрыв тонкие веки, собрав брови на переносице, извлекает долгий, печальный звук, точно вздыхает. И еще нежнее прилегает щека к звучному дереву, умеющему петь. Легким пожатием смыкаются на тонком грифе длинные пальцы Ивана Захаровича, черные от въевшейся навечно пыли. Две глубокие складки – на левой щеке кочегара.
Иван Захарович играет «Венгерский танец» № 1 Брамса.
Продолговатые и емкие, светлые и иссиня-черные льются звуки из-под смычка, и в двух складках на левой щеке кочегара то бархатится нежность, то застывает торжество. Никому – ни себе, ни «Смелому» – не принадлежит теперь Иван Захарович: щекой, лицом, грузным телом приник кочегар к скрипке, маленькому кусочку полированного дерева в его руках. Скользя и нервничая, летят по грифу пальцы, ощущая живую струю звуков. Комочком мускулов пухнет и опадает правое плечо Ивана Захаровича.
Нонна Иванкова полулежит в кресле. Еле видимые черточки бровей страдальчески морщатся, лицо по-прежнему злое и решительное. Из-под синей форменной юбки тоненько проглядывает кружево.
– Эх, не так! Все не так! – огорчается Иван Захарович.
– Что не так? – сердито спрашивает Нонна.
– Играю не так! – опадая плечами под туго натянутой тельняшкой, грустит кочегар. – Похоже, а не так! Послушала бы ты, как эту вещь играет Коган.
– Я слушала. – Нонна задумывается, и в такт своим мыслям тихонько покачивает головой. – Когана я слушала по радио.
– Вот то-то и есть!
Сердится Нонна:
– Ну ладно, ладно! Играй еще… Нашел с кем себя сравнивать – с Коганом. Коган на этом деле сидит. А ты кочегар!
– Искусство! – поднимает палец Иваа Захарович. – Искусство, оно…
– Играй! – досадливо перебивает Нонна. Иван Захарович приникает щекой к скрипке.
5
Нутро «Смелого» – машина – ярко освещено.
Стальными мускулами застыли шатуны, глазками блестят приборы, редкими вздохами дышит машина. Пахнет теплом, краской, маслом. И хотя машина неподвижна, а цвета слоновой кости шатуны замерли, чувствует человек ее силу, готовность моментально прийти в движение; крутить двухметровые колеса, мять кедровыми плицами алмазную воду.
Нет человека на земле, который бы лучше чувствовал могучую силу «Смелого», чем его механик Спиридон Уткин! И так же нежно, как Иван Захарович прижимается щекой к полированному дереву скрипки, прикасаются руки механика к теплому металлу.
Наедине с машиной мало похож Спиридон на обычного механика. Вместо угрюмой молчаливости – оживление, вместо сдержанной, робкой улыбки – открытая радость.
– Теперь кулису промажем, протрем, вот и будет ладно! – нашептывает Спиридон машине. – Кашу маслом не испортишь, товарищ кулиса…
Словно с живым существом разговаривает механик с машиной, и это издавна, смолоду. Еще мальчишкой – сын механика «Ветра» – Спирька на вопрос, какое существо есть пароход, убежденно ответил: «Одушевленное!» – и долго настаивал на этом. Много времени спустя понял Спиридон, что пароход все-таки существо неодушевленное, но принимал это как условность.
– Вот, товарищ кулиса, и готово! – шепчет Спиридон, улыбаясь. – Лишнее мы уберем… На то и обтирка есть! Вот так!
Жизнь, счастье, любовь Спиридона Уткина – машина «Смелого». Она ему дает хлеб и одежду, крышу над головой, уверенность в том, что не напрасно топчет кривоватыми ногами землю механик Уткин. Весел Спиридон, когда машина, хвастаясь силон, напевает привычный мотив: «Че-шу я пле-с, че-шу я плес!»
– Вот так-то, товарищ кулиса! – говорит механик, переходя с места на место. – Вот так-то…
Он будет ходить возле машины до утра, до зябкого рассвета, который, пробив войлок туч над Чулымом, не скоро заглянет в люк машинного отделения.
6
Насвистывая, Костя Хохлов идет по высокому тротуару; курит, поплевывает сквозь плотно сжатые губы, изредка оборачивается назад, и тогда лицо штурвального становится злым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14