Больше всего поражали эти масштабы и краски городского уличного движения. Радужные автомобильные реки-улицы и ручьи-переулки. Велосипеды и мотоциклы на асфальтовых аллеях, пересекавших город по крышам домов. Вагоны-сороконожки, догонявшие друг друга по ниточкам монорельсовых эстакадных дорог. А над ними порхавшие от площадки к площадке черно-желтые и сине-белые стрекозы-вертолеты.
На одной из таких площадок на крыше огромного, высоченного дома мы и сошли. Самый дом я не успел рассмотреть на подлете, а первое, что бросилось мне в глаза на плоской его крыше, окаймленной высокой металлической сеткой, был широкий пятидесятиметровый бассейн с прозрачной, подсвеченной со дна зеленоватым мерцанием очень чистой водой. Вокруг теснились шезлонги, резиновые маты, палатки, буфет под туго натянутым парусиновым тентом.
– Обеденный перерыв, – сказал Заргарьян, поискав глазами среди купальщиков и сидевших в буфете полуобнаженных людей в плавках и купальных костюмах. – Сейчас мы его найдем. Игорь! – вдруг закричал он.
Загорелый атлет в темных, защитных очках, игравший поодаль на теннисном корте, подошел к нам с ракеткой.
– Кто-нибудь есть в лаборатории? – спросил Заргарьян.
– А зачем? – лениво отозвался атлет. – Они все в шестом секторе.
– Установка не обесточена?
– Нет. А что?
– Познакомься с профессором для начала.
– Никодимов, – сказал атлет и снял очки.
Он совсем не походил на длинноволосого Фауста.
– Что-нибудь случилось? – спросил он.
– Нечто непредвиденное и любопытное. Сейчас узнаешь, – не без торжественности произнес Заргарьян.
Человек с юмором, несомненно, нашел бы что-то общее в этой ситуации с моим первым визитом в лабораторию Фауста. Даже кнопку нажал Заргарьян с той же лукавой многозначительностью, и так же включился эскалатор – тогда коридор у входа в лабораторные помещения, сейчас лестница, ведущая с крыши в те же лаборатории. Она плавно поползла вниз, пощелкивая на поворотах.
– Вы разрешите, – улыбнулся он мне, – я объясню все этому ребенку на арго биофизиков. Это будет и точнее, и короче.
Я тщетно пытался понять что-либо в нагромождении незнакомых мне терминов, цифр и греческих букв. Лексика моего Заргарьяна, даже когда он увлекался и забывал о моем присутствии, так не подавляла меня: я что-то в ней уяснял. Но молодой Никодимов схватывал все на лету и поглядывал на меня с нескрываемым любопытством. Он уже не казался мне тяжеловесом и тяжелодумом; я даже подивился легкости, с какой он ринулся в уже знакомую мне «путаницу штепселей, рычагов и ручек».
Впрочем, честно говоря, не так уж знакомую. Все в этом двухсветном зале было крупнее, масштабнее, сложнее, чем в оставшейся где-то в другом пространстве – времени чистенькой лаборатории. Если ту хотя бы приблизительно можно было сравнить с кабинетом врача, то эта напоминала зал управления большого автоматического завода. Только мигающие контрольные лампочки, телевизорные экраны, бессистемно висящие провода да кресло в центре зала в чем-то повторяли друг друга. Впрочем, не больше, пожалуй, чем новый «Москвич» старую «эмку». Я обратил внимание на расположение стекловидных экранов: они выстроились параболой вдоль загибающейся по залу панели, похожей на контрольную панель электронно-счетной машины. Подвижной пульт управления мог, по-видимому, скользить вдоль линии экранов в зависимости от намерений наблюдателя. А наблюдать их можно было с интересом: даже в их теперешнем, нерабочем, состоянии они то поблескивали, то гасли, то мерцали, отражая какое-то внутреннее свечение, то слепо стыли в холодной свинцовой матовости.
– Что, не похоже? – засмеялся Заргарьян. – А что именно?
– Экраны, – сказал я. – У нас они иначе расположены. И шлема нет. – Я указал на кресло.
Шлема действительно не было. И датчиков не было. Я сидел в кресле, как в гостиной, пока Заргарьян не сказал:
– Если сравнить вашу эпопею с шахматной партией, вы в цейтноте. Дебют вы разыграли у себя в пространстве. В нашем мире у вас начался миттельшпиль. Причем без всякой надежды на выигрыш. Вы сразу поняли, что никаких сувениров, кроме беспорядочных впечатлений, с собой не привезете. Иначе говоря, еще одна неудача. Сколько раз мы с Игорем были в таком положении! Сколько бессонных ночей, ошибочных расчетов, неоправданных надежд, пока не нашелся наконец мозг-индуктор с математическим развитием. Привез в памяти формулу – так даже академики ахнули! Теперь она известна как уравнение Яновского и применяется при расчетах сложнейших космических трасс. К великому сожалению, ваша память тут вам не поможет. И вот появляется спасительный вариантик: вы встречаете меня. Загорается свечечка надежды, тоненькая свечечка, но загорается. Тут торопиться надо, еще эндшпиль предстоит, а вы в цейтноте, дружище. Все мы в цейтноте. Напряжение поля на пределе, вот-вот начнет падать – и бенц! Одиссей возвращается на Итаку. Игорь! – крикнул он. – Закругляйтесь, пора! – Тут он вздохнул и добавил каким-то погасшим голосом: – Пора прощаться, Сергей Николаевич. Доброго пути! На другую встречу, пожалуй, нам уж рассчитывать нечего.
Только теперь дошел до меня жуткий смысл происходящего. Прыжок через столетие! Не просто в смежный мир, а в мир совсем иных вещей, иных машин, иных привычек и отношений. На несколько часов, может быть на сутки, Гайд завладеет душой Джекиля, но обманет ли он окружающих, если захочет остаться инкогнито? Его скроет лицо Джекиля, костюм Джекиля, но выдаст язык, строй мыслей и чувств, условные рефлексы, незнакомые тому миру. Не слишком ли велик риск прыжка, вскруживший мне голову?
Но я ничего не сказал Заргарьяну, не выдал внезапных своих опасений, даже не вздрогнул, когда он дал команду включить протектор. Темнота, как и раньше, окружила меня. Темнота и тишина, сквозь которую, как будто издалека, точно в густом и сыром тумане, пробивались едва слышные голоса, тоже знакомые, но почти забытые, словно их отделяла от меня уже преодоленная в прыжке сотня лет.
– Ничего не понимаю. Как у тебя?
– Исчезло. Что-то пробивается, но изображения нет.
– А на шестом есть. Только светимость ослаблена. Ты понимаешь что-нибудь?
– Есть соображения. Опять вне фазы. Как и тогда.
– Но мы же не зарегистрировали шока.
– Мы и тогда не зарегистрировали.
– Тогда энцефалографы записали сон. Фаза парадоксального сна. Помнишь?
– По-моему, сейчас другое. Обрати внимание на четвертый. Кривые пульсируют.
– Может, усилить?
– Подождем.
– Боишься?
– Пока нет оснований. Проверь дыхание.
– Прежнее.
– Пульс?
– Тот же. И давление не повышено. Может быть, изменение биохимических процессов?
– Так нет же показаний. У меня впечатление вмешательства извне. Или сопротивление рецептора, или искусственное торможение.
– Фантастика.
– Не знаю. Подождем.
– Я и так жду. Хотя…
– Смотри! Смотри!
– Не понимаю. Откуда это?
– А ты не гадай. Как отражение?
– В той же фазе.
– В той ли?
И вновь тишина, как тина, поглотила все звуки. Я уже ничего не слышал, не видел и не чувствовал.
ПРЫЖОК ЧЕРЕЗ СТОЛЕТИЕ
Переход от тьмы к свету сопровождался странным состоянием покоя. Как будто я плавал в прозрачном холодноватом масле или пребывал в состоянии невесомости в молочно-белом пространстве. Тишина сурдокамеры окружала меня. Ни дверей, ни окон не было – свет исходил ниоткуда, неяркий, теплый, будто солнечный свет в облаках. Снежное облако потолка незримо переходило в облачную кипень стен. Белизна постели растворялась в белизне комнаты. Я не чувствовал прикосновения ни одеяла, ни простыни, словно они были сотканы из воздуха, как платье андерсеновского голого короля.
Постепенно я начал различать окружавшие меня вещи. Вдруг вырисовывался экран с белым кожухом позади, сначала совсем невидный, а если присмотреться – принимавший вид металлического листа, зеркально отражавшего белую стену, постель и меня. Он был обращен ко мне, как чей-то глаз или ухо, и, казалось, подслушивал и подглядывал каждое мое движение или намерение. Как подтвердилось позже, я не ошибся.
Возле постели плавала плоская белая подушка с мелкой, зернистой поверхностью. Когда я дотронулся до нее, она оказалась сиденьем стула на трех ножках из незнакомого мне плотного прозрачного пластика. Еще я заметил такой же стол и что-то вроде термометра или барометра под стекловидным колпаком – видимо, прибор, регистрирующий какие-то изменения в воздухе.
Снежная белизна кругом рождала ощущение покоя, но во мне уже нарастали тревога и любопытство, Отбросив невесомое одеяло, я сел. Белье на мне напоминало егерское: оно так же обтягивало тело, но кожа не ощущала его прикосновения. Я взглянул на экран и вздрогнул: в тусклой зеркальности его возник смутный облик человека, сидевшего на постели. Он совсем не походил на меня, казался выше, моложе и атлетичнее.
– Можете встать и пройтись вперед и назад, – сказал женский голос.
Я невольно оглянулся, хотя и понимал, что в комнате никого не увижу. «Ничему не удивляйся, ничему!» – так приказал я себе и послушно прошел до стены и обратно.
– Еще раз, – сказал голос.
Я повторил упражнение, догадываясь, что кто-то и как-то за мной наблюдает.
– Поднимите руки.
Я повиновался.
– Опустите. Еще раз. Теперь присядьте. Встаньте.
Я честно проделал все, что от меня требовали, не задавая никаких вопросов.
– Ну, а теперь ложитесь.
– Я не хочу. Зачем? – сказал я.
– Еще одна проверка в состоянии покоя.
Непонятная мне сила легко опрокинула меня на подушку, и руки сами натянули одеяло. Интересно, как добился этого мой невидимый наблюдатель? Механически или внушением? Бесенок протеста во мне бурно рвался наружу.
– Где я?
– У себя дома.
– Но это какая-то больничная палата.
– Как вы смешно сказали: па-ла-та, – повторил голос. – Обыкновенная витализационная камера. Мы ее оборудовали у вас дома.
– Кто это «мы»?
– Цемс. Тридцать второй район.
– Цемс? – не понял я.
– Центральная медицинская служба. Вы и это забыли?
Я промолчал. Что можно было на это ответить?
– Частичная послешоковая потеря памяти, – пояснил голос. – Вы не старайтесь обязательно вспомнить. Не напрягайтесь. Вы спрашивайте.
– Я и спрашиваю, – согласился я. – Кто вы, например?
– Дежурный куратор. Вера-седьмая.
– Что? – удивился я. – Почему седьмая?
– Опять смешно спрашиваете: «Почему седьмая?» Потому что, кроме меня, в секторе есть Вера-первая, вторая и так далее.
– А фамилия?
– Я еще не сделала ничего выдающегося.
Спрашивать дальше было опасно. Начинался явно рискованный поворот.
– А вы можете показаться? – спросил я.
– Это необязательно.
Наверное, противная, злая старуха. Педантичная и придирчивая.
Послышался смех. И голос сказал:
– Придирчивая – это верно. Педантичная? Пожалуй.
– Вы и мысли читаете? – растерялся я.
– Не я, а когитатор. Специальная установка.
Я не ответил, мысленно прикидывая, как обмануть эту чертову установку.
– Не обманете, – сказал голос.
– Это непорядочно.
– Что?
– Не-по-ря-дочно! – рассердился я. – Некрасиво! Нечестно! Подглядывать и подслушивать нечестно, а в черепную коробку к человеку лезть и совсем подло.
Голос помолчал, потом произнес строго и укоризненно:
– Первый больной в моей практике, возражающий против когитатора. Мы же не подключаем его к здоровому человеку. А у больного просматриваем все: нейросистему, сердечно-сосудистую, дыхательный аппарат, все функции организма.
– Зачем? Я здоров как бык.
– Обычно наблюдатели не встречаются с больными, но мне разрешили.
Теперь я уже видел, кому принадлежал голос. Отражающая поверхность экрана потемнела, как вода в омуте, и растаяла. На меня смотрело лицо молодой женщины в белом, с короткой волнистой стрижкой.
– Можете спрашивать – память вернется, – сказала она.
– А что со мной?
– Вам сделали операцию. Пересадка сердца. После катастрофы. Вспоминаете?
– Вспоминаю, – сказал я. – Из пластмассы?
– Что?
– Сердце, конечно. Или металлическое?
Она засмеялась с чувством превосходства учительницы, внимающей глупому ответу ученика.
– Не зря говорят, что вы живете в двадцатом веке.
Я испугался. Неужели им уже все известно? А может быть, так и лучше: ничего не надо объяснять, незачем притворяться. Но я на всякий случай спросил:
– Почему?
– А разве не так? Искусственное сердце применялось давным-давно. Мы заменили его органическим, выращенным в специальных средах. А вы мыслите категориями двадцатого века, как и полагается специалисту-историку. Говорят, вы знаете все о двадцатом веке. Даже какие туфли носили.
– На гвоздиках, – засмеялся я.
– Что, что?
– На гвоздиках.
– Не понимаю.
Я вздохнул. Распространеннейшее, столетия бытовавшее слово, дожившее до ядерной физики, уже исчезло из словаря двадцать первого века. Интересно, чем они заменили гвозди? Клеем?
– Вот что, милая девушка… – начал я.
Но она со смехом меня перебила:
– Это так в том веке говорили – «милая девушка»?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18