В замке все должно идти своим чередом. Единственное, на что я отважилась за последние месяцы, это заказать материю на новые занавески в спальне и рюш для туалетного столика, и даже их сочли слишком экстравагантными. Но тебе этого не понять.
Она продолжала сидеть, подняв на меня глаза, и я догадался, что от меня ждут хоть какого-то извинения.
– Мне очень жаль, – сказал я, – но ты и сама знаешь, как это получается. Здесь, в провинции, мы живем по старинке, поступаем, как заведено.
– Как заведено? Уж кому говорить об этом, только не тебе. Ты уезжаешь когда вздумается под тем предлогом, что у тебя дела. Это ты живешь по старинке, ты сидишь изо дня в день дома, как я?! Ты ни разу не пожелал взять меня с собой. Всегда речь идет о "как-нибудь потом" или "в следующий раз". Я уже привыкла к твоим отговоркам и даже не прошу. К тому же сейчас это все равно было бы невозможно, я слишком плохо себя чувствую.
Она пощупала мой подарок, так и не развязав, и я подумал, что в таких обстоятельствах муж обязательно пожалел бы ее, успокоил, утешил, но я совсем не представлял себе, что может испытывать будущая мать. Неожиданно она сказала – просто, не жалуясь, не обвиняя:
– Жан, я боюсь.
Я снова не знал, как ей ответить. Я взял у нее из рук пакетик и принялся его разворачивать.
– Ведь ты слышал слова доктора Лебрена, когда я потеряла последнего.
Это не так легко для меня.
Что я мог сказать, что сделать? Какой от меня толк? Я развязал ленточку, развернул бумагу, в которую была упакована коробочка, и вынул из нее небольшой бархатный футляр. Я открыл его и увидел медальон, обрамленный жемчугом; когда я нажал на пружину и крышка открылась, внутри оказался мой собственный миниатюрный портрет, вернее, портрет Жана де Ге. Носить медальон можно было и как зажим, и как брошь, так как на обратной стороне была золотая застежка. Хорошо придумано, еще лучше сработано, и стоило тому, кто купил эту безделушку, немалые деньги.
Франсуаза вскрикнула от удивления и восторга:
– Ах, какая прелесть! Как красиво! И как мило с твоей стороны подумать об этом. Я ворчу, жалуюсь, всем недовольна… а ты привозишь мне такой чудесный подарок… Прости меня. – Она протянула ладони к моему лицу. Я принужденно улыбнулся. – Ты так добр, так терпелив со мной. Будем надеяться, что скоро все кончится и я снова стану похожа на себя. Когда я говорю с тобой, я слышу, как с моих губ срываются слова, которых я вовсе не хочу произносить, и мне становится стыдно, но удержаться я не могу.
Она защелкнула крышку медальона, затем снова открыла его и так несколько раз, радуясь невинному фокусу. Затем приколола медальон к шали.
– Видишь, – сказала она, – я ношу своего мужа на сердце. Если теперь кто-нибудь спросит меня: "Где Жан?", – я просто открою медальон. Ты здесь очень похож. Миниатюра, верно, скопирована с той фотографии на старом удостоверении личности, которая так мне нравилась. Ты специально заказывал ее для меня в Париже?
– Да, – ответил я. Возможно, так оно и было, но для меня это звучало низкой ложью.
– Поль страшно рассердится, когда его увидит, – сказала Франсуаза. – Значит, все в порядке и твоя поездка в результате оказалась удачной? Как это на тебя похоже – отпраздновать победу дорогим подарком. Знаешь, я чувствую себя так беззащитно, так беспомощно, когда Поль принимается говорить, что придется закрыть фабрику; я знаю, на что он намекает – что мои деньги заморожены таким нелепым образом. Вот если у нас родится мальчик… – Она откинулась назад, не переставая поглаживать приколотый к шали медальон. – Теперь я усну, – сказала она. – Не копайся. Если ты весь вечер проговорил с маман о делах, ты, должно быть, очень устал.
Она потушила свет, и я услышал, как она со вздохом снова умащивается на подушке.
Я вернулся в гардеробную, распахнул окно и высунулся наружу. Была светлая лунная ночь, ясная и холодная. Подо мной тянулся покрытый сорняками крепостной ров, темнели неровные, увитые плющом каменные стены, которые его обрамляли; за ними уходил вдаль запущенный парк, вернее, это раньше было парком, теперь он зарос травой, где паслись коровы, протаптывая тропинки, терявшиеся среди тенистых деревьев. Прямо перед окном стояло какое-то круглое строеньице, похожее на башню, охраняющую подъемный мост через ров.
По его форме я догадался, что это colombier – старая голубятня, рядом с ней были детские качели с лопнувшей веревкой.
Над притихшей землей нависла смутная грусть, казалось, некогда здесь звучал смех, кипела жизнь, а теперь все это ушло и тот, кто, подобно мне, смотрит в окно, испытывает лишь печаль и сожаление. Мертвая тишина нарушалась глухими прерывистыми звуками, точно откуда-то сверху редкими каплями падала в глубину вода; я высунулся из окна и вытянул шею, чтобы увидеть, откуда доносятся эти звуки, но так ничего и не увидел: изо рта ухмыляющейся горгульи, которая пялилась на меня с карниза башни, вода не текла.
В деревне за замком церковные часы пробили одиннадцать ударов – высокий, пронзительный звук, – и хотя в нем не было той глубины, что в благовесте, доносившемся из собора в Ле-Мане, я услышал такое же предостережение, как там. Когда отзвучала последняя нота и затихла вдали, мои подавленность и тоска стали еще сильнее; голос рассудка, казалось, говорил мне: "Что ты тут делаешь? Выбирайся отсюда, пока не поздно".
Я открыл дверь в коридор и прислушался. Все было спокойно. Интересно, уснула ли уже графиня, успокоенная таинственным подарком, переданным Шарлотте, или все еще сидит, сгорбившись, в кресле? А что делает сестра Бланш – молится, стоя на коленях, или смотрит на бичуемого Христа? Я не мог забыть слов Франсуазы: "Жан, я боюсь". Они тронули меня до слез. Но говорились они не мне. Мне здесь не принадлежит ничего. Я здесь чужой. Мне нет места в их жизни.
Я пошел по коридору, спустился на первый этаж. Только я повернул ручку двери, чтобы выйти на террасу, как услышал за спиной шаги и, обернувшись, увидел на ступеньках лестницы черненькую Рене – в пеньюаре и домашних туфлях; волосы, днем зачесанные в высокую прическу, рассыпались по плечам.
– Куда вы? – шепнула она.
– Наружу, подышать свежим воздухом, – тут же солгал я. – Я не мог уснуть.
– Что с вами? – спросила она. – Я сразу догадалась, что все эти разговоры, будто вы устали с дороги и много выпили вчера, – просто отговорки для Франсуазы. Я слышала, как вы спустились от маман, и ждала, что вы зайдете, даже оставила дверь открытой. Вы разве не заметили?
– Нет, – сказал я.
Она недоверчиво взглянула на меня.
– Вы же не могли не понять, что я нарочно уговорила Поля поехать на этот обед, как только узнала о вашем возвращении. А теперь вечер потерян. В любую минуту он будет здесь.
– Очень жаль, – сказал я. – У маман накопилась куча новостей… уйти было просто немыслимо. Но ведь мы сможем поговорить завтра.
– Завтра? – отрывисто повторила она каким-то странным тоном. – Проведя в Париже десять дней, нетрудно подождать до завтра? Я могла бы догадаться. Верно, по той же причине вы не удосужились ответить на мои письма.
Стоя перед ней в дверях, я ломал голову над ее словами, но все усилия были тщетными; интересно, отразилось ли мое недоумение у меня на лице?
Раньше, в гостиной, эта женщина показалась мне союзником, другом. Сейчас единомышленница чем-то недовольна, я догадывался, что в глубине души она кипит гневом. Хотелось бы мне знать, тревожно думал я, чья она жена или сестра и в чем заключается то дело, которое она так настоятельно хочет обсудить со мной наедине.
– Могу лишь повторить, что мне очень жаль, – снова сказал я. – Я не знал, что есть какая-то особая причина для нашей встречи. Надо было передать мне, чтобы я вышел, когда я был наверху у маман.
– Это что – сарказм или вы на самом деле пьяны?
Ее злость действовала мне на нервы. Мать тронула мое сердце, жена – тоже, хоть и по иной причине. На эту женщину, которая неожиданно встала между мной и спасением, у меня не было времени.
– Так можно простудиться, – сказал я, – почему вы не ложитесь?
Она пристально посмотрела на меня, затем, судорожно вздохнув, сказала:
– Mon Dieu, как я вас иногда ненавижу!
И, повернувшись ко мне спиной, пошла вверх по лестнице.
Я распахнул дверь на террасу и вышел. Как приятно было вдохнуть свежий, чистый воздух после затхлой атмосферы закупоренных на ночь и все же промозглых комнат! Под ногами захрустел гравий, затем начались ступени; я осторожно спустился вниз и пошел по подъездной дорожке. Направился было к службам в крепостной стене возле рва, налево от замка, – судя по всему, это были конюшни и гараж, – когда в липовой аллее, спускающейся по холму, блеснул огонек. Должно быть, возвращался домой Поль. Я спрятался за кедром, возле которого как раз проходил, надеясь, что на меня не попал свет фар.
Через минуту машина пересекла мост, въехала в ворота и свернула направо, по направлению к гаражу. Я слышал, как хлопнула дверца "рено", затем с шуршанием раздвинулись в стороны двери гаража. Через одну-две минуты раздались шаги и Поль прошел на террасу совсем близко от меня. Поднялся по ступеням, вошел в дом, захлопнув за собой двери.
Несколько минут я не шевелился. Ждал. Потом вышел из укрытия и осторожно двинулся к стене у рва. Не доходя нескольких шагов до арки, под которой проехал Поль, услышал тихое рычание. И тут заметил, что возле ворот в стене была ниша, а в ней – большой охотничий пес; увидев меня, он яростно залаял. Я попробовал его унять, но это мне не удалось, звук моего голоса привел его в еще большую ярость; я снова спрятался за кедр, где не был ему виден, чтобы он успокоился и я мог обдумать, что делать дальше. Лай длился бесконечно, затем перешел в рычание и, наконец, смолк, и я рискнул выйти и осмотреться. Надо мной под ясным светом луны, тускло поблескивая, возвышались массивные стены замка, грозные и все же прекрасные. Дверь в стене вела в парк, что-то заставило меня пройти через нее; остановившись, я глядел на заросший ров и лужайку за ним, где вечером паслись коровы, на еле видные тропинки, ведущие к лесу, на безмолвную голубятню, на увечные качели.
Где-то спит спокойным сном автор злой шутки, в которой мы оба были повинны, а возможно, бодрствует и потешается надо мной, представляя, в какой я растерянности. Он считает, что он свободен, раз надел на себя мое платье.
Здесь, в замке, страдают не мои – его родные, а ему безразлично, что с ними станет, какую жестокую боль им предстоит испытать.
Опять где-то рядом послышался тот же глухой звук, что потревожил меня в гардеробной, и я понял, что это стучат каштаны, падающие с деревьев на гравиевую дорожку за рвом. Ни туман, ни листопад, ни шелест дождя не сумели бы с такой бесповоротностью показать, что лету конец. В этом звуке воплотилась вся осень. Я поднял глаза на закрытые ставнями окна замка и спросил себя, в какой из двух башен спит графиня и где келья ее дочери Бланш. Надо мной была гардеробная, откуда совсем недавно я глядел сюда, а рядом – высокие окна спальни. Церковные часы пробили половину двенадцатого – пора отправляться в путь, я и так задержался среди этих чужих мне людей.
Идти мимо пса было слишком рискованно, он мог поднять на ноги весь дом, и я решил пройти по мосту, добраться по липовой аллее до дороги и идти по ней хоть всю ночь до ближайшего городка.
Здесь, у рва, не было деревьев, однако каштаны продолжали падать, один ударил меня по голове и отлетел на землю. Странно. Я взглянул вверх и заметил в узком окошке в башенке над гардеробной какую-то фигуру. Пока я всматривался в нее, меня снова ударил по лбу каштан, рядом упал еще один, следом другой, кинутые той же рукой: тот, кого я видел в окне, по какой-то причине хотел привлечь мое внимание. Внезапно фигура поднялась и встала ногами на наружный подоконник, и я разглядел, что это ребенок лет десяти в белой ночной рубашке. Одно неверное движение – и он полетит с высоты на землю. Я не мог различить, кто это: девочка или мальчик, не видел его лица, я видел лишь одно – опасность.
– Лезь назад, – сказал я. – Лезь обратно в комнату.
Фигура не шевельнулась. По голове ударил еще один каштан.
– Лезь назад, – снова сказал я. – Лезь назад, ты упадешь.
И тут ребенок заговорил, до меня ясно донесся его высокий, абсолютно спокойный голос.
– Клянусь тебе, – сказал он, – что если ты не придешь ко мне, пока я досчитаю до ста, я выброшусь из окна.
Я стоял молча, голос донесся снова:
– Ты ведь знаешь, я всегда держу слово. Начинаю считать, и если тебя не будет со мной здесь, когда я дойду до ста, клянусь Святой Девой, я сделаю это. Раз… два… три…
В памяти всплыли, вытесняя друг друга, слова: "жар", "видения".
Наконец-то до меня дошел смысл "святые", разговора в гостиной. Мне не приходило на ум, что набожная праведница Мари-Ноэль – ребенок. Голос продолжал считать, и я повернулся и кинулся через садовую дверцу на террасу, оттуда – к парадному входу; к счастью, дверь не была заперта.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
Она продолжала сидеть, подняв на меня глаза, и я догадался, что от меня ждут хоть какого-то извинения.
– Мне очень жаль, – сказал я, – но ты и сама знаешь, как это получается. Здесь, в провинции, мы живем по старинке, поступаем, как заведено.
– Как заведено? Уж кому говорить об этом, только не тебе. Ты уезжаешь когда вздумается под тем предлогом, что у тебя дела. Это ты живешь по старинке, ты сидишь изо дня в день дома, как я?! Ты ни разу не пожелал взять меня с собой. Всегда речь идет о "как-нибудь потом" или "в следующий раз". Я уже привыкла к твоим отговоркам и даже не прошу. К тому же сейчас это все равно было бы невозможно, я слишком плохо себя чувствую.
Она пощупала мой подарок, так и не развязав, и я подумал, что в таких обстоятельствах муж обязательно пожалел бы ее, успокоил, утешил, но я совсем не представлял себе, что может испытывать будущая мать. Неожиданно она сказала – просто, не жалуясь, не обвиняя:
– Жан, я боюсь.
Я снова не знал, как ей ответить. Я взял у нее из рук пакетик и принялся его разворачивать.
– Ведь ты слышал слова доктора Лебрена, когда я потеряла последнего.
Это не так легко для меня.
Что я мог сказать, что сделать? Какой от меня толк? Я развязал ленточку, развернул бумагу, в которую была упакована коробочка, и вынул из нее небольшой бархатный футляр. Я открыл его и увидел медальон, обрамленный жемчугом; когда я нажал на пружину и крышка открылась, внутри оказался мой собственный миниатюрный портрет, вернее, портрет Жана де Ге. Носить медальон можно было и как зажим, и как брошь, так как на обратной стороне была золотая застежка. Хорошо придумано, еще лучше сработано, и стоило тому, кто купил эту безделушку, немалые деньги.
Франсуаза вскрикнула от удивления и восторга:
– Ах, какая прелесть! Как красиво! И как мило с твоей стороны подумать об этом. Я ворчу, жалуюсь, всем недовольна… а ты привозишь мне такой чудесный подарок… Прости меня. – Она протянула ладони к моему лицу. Я принужденно улыбнулся. – Ты так добр, так терпелив со мной. Будем надеяться, что скоро все кончится и я снова стану похожа на себя. Когда я говорю с тобой, я слышу, как с моих губ срываются слова, которых я вовсе не хочу произносить, и мне становится стыдно, но удержаться я не могу.
Она защелкнула крышку медальона, затем снова открыла его и так несколько раз, радуясь невинному фокусу. Затем приколола медальон к шали.
– Видишь, – сказала она, – я ношу своего мужа на сердце. Если теперь кто-нибудь спросит меня: "Где Жан?", – я просто открою медальон. Ты здесь очень похож. Миниатюра, верно, скопирована с той фотографии на старом удостоверении личности, которая так мне нравилась. Ты специально заказывал ее для меня в Париже?
– Да, – ответил я. Возможно, так оно и было, но для меня это звучало низкой ложью.
– Поль страшно рассердится, когда его увидит, – сказала Франсуаза. – Значит, все в порядке и твоя поездка в результате оказалась удачной? Как это на тебя похоже – отпраздновать победу дорогим подарком. Знаешь, я чувствую себя так беззащитно, так беспомощно, когда Поль принимается говорить, что придется закрыть фабрику; я знаю, на что он намекает – что мои деньги заморожены таким нелепым образом. Вот если у нас родится мальчик… – Она откинулась назад, не переставая поглаживать приколотый к шали медальон. – Теперь я усну, – сказала она. – Не копайся. Если ты весь вечер проговорил с маман о делах, ты, должно быть, очень устал.
Она потушила свет, и я услышал, как она со вздохом снова умащивается на подушке.
Я вернулся в гардеробную, распахнул окно и высунулся наружу. Была светлая лунная ночь, ясная и холодная. Подо мной тянулся покрытый сорняками крепостной ров, темнели неровные, увитые плющом каменные стены, которые его обрамляли; за ними уходил вдаль запущенный парк, вернее, это раньше было парком, теперь он зарос травой, где паслись коровы, протаптывая тропинки, терявшиеся среди тенистых деревьев. Прямо перед окном стояло какое-то круглое строеньице, похожее на башню, охраняющую подъемный мост через ров.
По его форме я догадался, что это colombier – старая голубятня, рядом с ней были детские качели с лопнувшей веревкой.
Над притихшей землей нависла смутная грусть, казалось, некогда здесь звучал смех, кипела жизнь, а теперь все это ушло и тот, кто, подобно мне, смотрит в окно, испытывает лишь печаль и сожаление. Мертвая тишина нарушалась глухими прерывистыми звуками, точно откуда-то сверху редкими каплями падала в глубину вода; я высунулся из окна и вытянул шею, чтобы увидеть, откуда доносятся эти звуки, но так ничего и не увидел: изо рта ухмыляющейся горгульи, которая пялилась на меня с карниза башни, вода не текла.
В деревне за замком церковные часы пробили одиннадцать ударов – высокий, пронзительный звук, – и хотя в нем не было той глубины, что в благовесте, доносившемся из собора в Ле-Мане, я услышал такое же предостережение, как там. Когда отзвучала последняя нота и затихла вдали, мои подавленность и тоска стали еще сильнее; голос рассудка, казалось, говорил мне: "Что ты тут делаешь? Выбирайся отсюда, пока не поздно".
Я открыл дверь в коридор и прислушался. Все было спокойно. Интересно, уснула ли уже графиня, успокоенная таинственным подарком, переданным Шарлотте, или все еще сидит, сгорбившись, в кресле? А что делает сестра Бланш – молится, стоя на коленях, или смотрит на бичуемого Христа? Я не мог забыть слов Франсуазы: "Жан, я боюсь". Они тронули меня до слез. Но говорились они не мне. Мне здесь не принадлежит ничего. Я здесь чужой. Мне нет места в их жизни.
Я пошел по коридору, спустился на первый этаж. Только я повернул ручку двери, чтобы выйти на террасу, как услышал за спиной шаги и, обернувшись, увидел на ступеньках лестницы черненькую Рене – в пеньюаре и домашних туфлях; волосы, днем зачесанные в высокую прическу, рассыпались по плечам.
– Куда вы? – шепнула она.
– Наружу, подышать свежим воздухом, – тут же солгал я. – Я не мог уснуть.
– Что с вами? – спросила она. – Я сразу догадалась, что все эти разговоры, будто вы устали с дороги и много выпили вчера, – просто отговорки для Франсуазы. Я слышала, как вы спустились от маман, и ждала, что вы зайдете, даже оставила дверь открытой. Вы разве не заметили?
– Нет, – сказал я.
Она недоверчиво взглянула на меня.
– Вы же не могли не понять, что я нарочно уговорила Поля поехать на этот обед, как только узнала о вашем возвращении. А теперь вечер потерян. В любую минуту он будет здесь.
– Очень жаль, – сказал я. – У маман накопилась куча новостей… уйти было просто немыслимо. Но ведь мы сможем поговорить завтра.
– Завтра? – отрывисто повторила она каким-то странным тоном. – Проведя в Париже десять дней, нетрудно подождать до завтра? Я могла бы догадаться. Верно, по той же причине вы не удосужились ответить на мои письма.
Стоя перед ней в дверях, я ломал голову над ее словами, но все усилия были тщетными; интересно, отразилось ли мое недоумение у меня на лице?
Раньше, в гостиной, эта женщина показалась мне союзником, другом. Сейчас единомышленница чем-то недовольна, я догадывался, что в глубине души она кипит гневом. Хотелось бы мне знать, тревожно думал я, чья она жена или сестра и в чем заключается то дело, которое она так настоятельно хочет обсудить со мной наедине.
– Могу лишь повторить, что мне очень жаль, – снова сказал я. – Я не знал, что есть какая-то особая причина для нашей встречи. Надо было передать мне, чтобы я вышел, когда я был наверху у маман.
– Это что – сарказм или вы на самом деле пьяны?
Ее злость действовала мне на нервы. Мать тронула мое сердце, жена – тоже, хоть и по иной причине. На эту женщину, которая неожиданно встала между мной и спасением, у меня не было времени.
– Так можно простудиться, – сказал я, – почему вы не ложитесь?
Она пристально посмотрела на меня, затем, судорожно вздохнув, сказала:
– Mon Dieu, как я вас иногда ненавижу!
И, повернувшись ко мне спиной, пошла вверх по лестнице.
Я распахнул дверь на террасу и вышел. Как приятно было вдохнуть свежий, чистый воздух после затхлой атмосферы закупоренных на ночь и все же промозглых комнат! Под ногами захрустел гравий, затем начались ступени; я осторожно спустился вниз и пошел по подъездной дорожке. Направился было к службам в крепостной стене возле рва, налево от замка, – судя по всему, это были конюшни и гараж, – когда в липовой аллее, спускающейся по холму, блеснул огонек. Должно быть, возвращался домой Поль. Я спрятался за кедром, возле которого как раз проходил, надеясь, что на меня не попал свет фар.
Через минуту машина пересекла мост, въехала в ворота и свернула направо, по направлению к гаражу. Я слышал, как хлопнула дверца "рено", затем с шуршанием раздвинулись в стороны двери гаража. Через одну-две минуты раздались шаги и Поль прошел на террасу совсем близко от меня. Поднялся по ступеням, вошел в дом, захлопнув за собой двери.
Несколько минут я не шевелился. Ждал. Потом вышел из укрытия и осторожно двинулся к стене у рва. Не доходя нескольких шагов до арки, под которой проехал Поль, услышал тихое рычание. И тут заметил, что возле ворот в стене была ниша, а в ней – большой охотничий пес; увидев меня, он яростно залаял. Я попробовал его унять, но это мне не удалось, звук моего голоса привел его в еще большую ярость; я снова спрятался за кедр, где не был ему виден, чтобы он успокоился и я мог обдумать, что делать дальше. Лай длился бесконечно, затем перешел в рычание и, наконец, смолк, и я рискнул выйти и осмотреться. Надо мной под ясным светом луны, тускло поблескивая, возвышались массивные стены замка, грозные и все же прекрасные. Дверь в стене вела в парк, что-то заставило меня пройти через нее; остановившись, я глядел на заросший ров и лужайку за ним, где вечером паслись коровы, на еле видные тропинки, ведущие к лесу, на безмолвную голубятню, на увечные качели.
Где-то спит спокойным сном автор злой шутки, в которой мы оба были повинны, а возможно, бодрствует и потешается надо мной, представляя, в какой я растерянности. Он считает, что он свободен, раз надел на себя мое платье.
Здесь, в замке, страдают не мои – его родные, а ему безразлично, что с ними станет, какую жестокую боль им предстоит испытать.
Опять где-то рядом послышался тот же глухой звук, что потревожил меня в гардеробной, и я понял, что это стучат каштаны, падающие с деревьев на гравиевую дорожку за рвом. Ни туман, ни листопад, ни шелест дождя не сумели бы с такой бесповоротностью показать, что лету конец. В этом звуке воплотилась вся осень. Я поднял глаза на закрытые ставнями окна замка и спросил себя, в какой из двух башен спит графиня и где келья ее дочери Бланш. Надо мной была гардеробная, откуда совсем недавно я глядел сюда, а рядом – высокие окна спальни. Церковные часы пробили половину двенадцатого – пора отправляться в путь, я и так задержался среди этих чужих мне людей.
Идти мимо пса было слишком рискованно, он мог поднять на ноги весь дом, и я решил пройти по мосту, добраться по липовой аллее до дороги и идти по ней хоть всю ночь до ближайшего городка.
Здесь, у рва, не было деревьев, однако каштаны продолжали падать, один ударил меня по голове и отлетел на землю. Странно. Я взглянул вверх и заметил в узком окошке в башенке над гардеробной какую-то фигуру. Пока я всматривался в нее, меня снова ударил по лбу каштан, рядом упал еще один, следом другой, кинутые той же рукой: тот, кого я видел в окне, по какой-то причине хотел привлечь мое внимание. Внезапно фигура поднялась и встала ногами на наружный подоконник, и я разглядел, что это ребенок лет десяти в белой ночной рубашке. Одно неверное движение – и он полетит с высоты на землю. Я не мог различить, кто это: девочка или мальчик, не видел его лица, я видел лишь одно – опасность.
– Лезь назад, – сказал я. – Лезь обратно в комнату.
Фигура не шевельнулась. По голове ударил еще один каштан.
– Лезь назад, – снова сказал я. – Лезь назад, ты упадешь.
И тут ребенок заговорил, до меня ясно донесся его высокий, абсолютно спокойный голос.
– Клянусь тебе, – сказал он, – что если ты не придешь ко мне, пока я досчитаю до ста, я выброшусь из окна.
Я стоял молча, голос донесся снова:
– Ты ведь знаешь, я всегда держу слово. Начинаю считать, и если тебя не будет со мной здесь, когда я дойду до ста, клянусь Святой Девой, я сделаю это. Раз… два… три…
В памяти всплыли, вытесняя друг друга, слова: "жар", "видения".
Наконец-то до меня дошел смысл "святые", разговора в гостиной. Мне не приходило на ум, что набожная праведница Мари-Ноэль – ребенок. Голос продолжал считать, и я повернулся и кинулся через садовую дверцу на террасу, оттуда – к парадному входу; к счастью, дверь не была заперта.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53