Я не счел нужным принимать в ней участие, тем более, что Пижон на своем муле не мог сопровождать меня. Мы остались вдвоем между отрядом кавалеристов и пехотой, теснившейся на дебаркадер.
Правду сказать, мы представляли довольно нелепую группу на этом открытом поле. Первым сообразил это Пижон.
– Поплетемся-ка и мы на станцию, патрон – сказал он. – По правде говоря, весь мой геройский дух выветрился, и я бы с наслаждением задал стрекача…
– В самом деле, что нам тут торчать, – ответил я. – Едем…
Но в эту минуту дикие крики раздались вправо от нас. Двое китайских кавалеристов, отделившиеся от отряда, с которым бились наши, летели на нас во весь опор.
У нас были револьверы, но у наших противников – ружья, и я видел, как они целились в нас.
Моим первым движением было ускакать, но Пижон? Упрямый мул трусил легкой рысцой и никакие усилия моего злополучного товарища не могли заставить его двинуться быстрее.
– На землю, Пижон! – крикнул я. – Укроемся за животными…
Мы соскочили наземь и, поставив рядом мула и коня, укрылись за ними. Китайцы мчались, стреляя на скаку. Мы отстреливались из револьверов, придерживая животных под уздцы свободной рукой. Ни китайские, ни наши пули не попадали в цель. Только когда они были уже близко, их выстрелы сделались удачнее, наша лошадь и мул, пронизанные пулями, повалились на землю. Мы прилегли за ними; китайцы спешились, чтоб лучше прицелится, мы выстрелили разом; один из них упал.
– Ага! Это моя пуля! – воскликнул я с гордостью.
– Ну, нет, патрон, – возразил Пижон, целясь в другого китайца – это я его уложил…
Он выстрелил. Второй китаец грохнулся на землю.
– Браво! – крикнул я. – Ну, первого вы уступите мне.
– С удовольствием, патрон! Пусть читатели «2000 года» думают, что мы вдвоем расправились с отрядом китайцев…
Увы, до «2000 года» было еще далеко. Мы не могли овладеть лошадьми «отряда», так как, испуганные выстрелами, быть может – задетые пулями, они умчались прочь. Поэтому мы пустились на станцию пешком. Но вскоре нас догнали наши всадники, возвращавшиеся из схватки. Они мчались, как сумасшедшие, иные кричали нам на ходу:
– Торопитесь! Целый полк за нами…
– Где генерал? – крикнул я.
– Убит.
Мы оглянулись. Вдали виднелась неприятельская конница.
– Возьмите нас с собой, – крикнули мы. – Наши лошади убиты…
Мне показалось, что последняя группа всадников останавливается, чтобы исполнить нашу просьбу. Но тут случилось нечто странное. Трое или четверо всадников вместе с лошадьми грохнулись наземь, пораженные каким-то невидимым оружием. Я поднял глаза к небу. Над нами, метрах в пятидесяти, вился японский аэрокар. Оставшиеся в живых всадники, бешено шпоря лошадей, унеслись как ветер. Мы стояли беспомощные, оцепенев от ужаса. В одно мгновение гондола аэрокара очутилась подле нас, сильные руки схватили меня и Пижона, подняли, перевернули, бросили на дно гондолы – и аэрокар взвился в высоту перед носом у китайского отряда.
XVI. СОННОЕ ЗЕЛЬЕ
В плену у японцев. В Сан-Франциско. Унизительная процессия. Военный суд. Смертный приговор. План г. Дюбуа. Сонное зелье. Неудавшееся бегство.
Я лишь смутно сознавал, что происходит. Я чувствовал только, что лежу на дне гондолы, в самой неудобной позе.
– Теперь конец! – мелькнуло у меня в голове. – Участникам эриксоновской бойни нечего рассчитывать на добрый прием…
Я вспомнил о флакончиках с ядом, которые мы имели при себе на всякий случай, и взглянул на Пижона. Он был бледен, как полотно, и выглядел совсем растерянным. Надо полагать, впрочем, что и у меня фигура была не слишком геройская.
– Что делать? – сказал я. – Не принять ли нам яд?
– Кажется, это было бы самое разумное… Да как его примешь? Ведь мы связаны…
В самом деле, я тут только заметил, что мое тело обвито веревкой и я почти не могу пошевелить руками.
– Скверное положение, патрон! И какое отношение к представителям печати – связать, точно каких-нибудь жуликов! Не придумаете ли чего-нибудь? Может, вам придет в голову какая-нибудь идея…
Но какие уж тут идеи: самой крохотной мыслишки в голове не шевелилось! Я мог только кряхтеть, стараясь улечься поудобнее.
Прошло часа два, когда мы почувствовали легкий толчок гондолы о землю. Японский офицер сказал нам что-то на своем языке. По жестам, сопровождавшим его слова, можно было догадаться, что он требует, чтобы мы встали. Это было не совсем легко исполнить со связанными руками, но так как ноги у нас оставались свободными, то мы кое-как поднялись и вышли из гондолы при помощи японских солдат. Кругом виднелись палатки, офицеры, солдаты – мы, очевидно, находились в японском лагере. Нас окружил взвод солдат с ружьями.
– Никак, они собираются нас расстрелять? – сказал мне Пижон.
– Нет еще, не теперь, – ответил по-французски какой-то важный офицер. Как мы узнали впоследствии это был сам генерал Лоритомо, командовавший Калифорнийской японской армией. Он предложил нам несколько вопросов:
– Вы французы?
– Да, генерал, – ответил Пижон.
– Вы были на Свинцовой Горе вместе с маршалом электрических сил?
– Да, генерал.
– Хорошо. Завтра вас отправят в Гаруко. Заметив наше недоумение, он прибавил:
– Гаруко – это японское название Сан-Франциско, из которого мы выгнали янки.
Нас отвели в какую-то постройку, где развязали, обыскали, отобрали бумажники, часы, чековые книжки – на двести пятьдесят тысяч франков – и флакончики с ядом. Субъект, который распоряжался обыском, какой-то старый японский сморчок, скрюченный и болтливый, очевидно, догадался об их содержимом, так как злобно засмеялся и принялся что-то объяснять нам. Судя по жестикуляции, он давал нам понять, что до самоубийства нас не допустят, а проделают над нами… чуть ли не «харакири», вообще что-то, что нам вовсе не понравится. Наконец, эта старая обезьяна угомонилась, указала нам на две циновки в углу и ушла, оставив нас под надзором двух часовых.
На другой день нас усадили в вагон железнодорожного поезда и отправили в Сан-Франциско или «Гаруко».
Мы ехали более суток. Поезд тащился, как черепаха, то и дело останавливаясь на станциях, чтоб пропустить поезда, направлявшиеся на театр военных действий. Погода была дождливая, что еще более усиливало нашу тоску. Мы мало разговаривали, больше молчали, погруженные в невеселые размышления.
Наконец, наш поезд прибыл-таки в Сан-Франциско. Нас высадили из вагона и тотчас развели в разные стороны под охраной солдат.
Кругом кишела толпа любопытных, которую солдатам приходилось отгонять от нас чуть не прикладами. Вообще появление наше вызвало сенсацию. Я догадался, что нашему взятию в плен хотят придать важное значение; вероятно, желтое население Сан-Франциско было оповещено о том, что захвачены двое сотрудников и помощников знаменитого Эриксона, истребителя японцев и проч., и проч.
Но я никогда бы не догадался, о том, что мне предстояло.
Сначала меня отвели в какую-то постройку, где солдат указал мне ванну, давая понять жестами, что я должен раздеться и вымыться. Ну, это было недурно, и я не заставил себя просить. После суточного путешествия в вагоне я чувствовал себя разбитым и неимоверно грязным, так что с наслаждением принял ванну.
Когда я вылез и вытерся, как умел, бумажным полотенцем, тот же солдат указал мне на японскую одежду, в которую я, очевидно, должен был нарядиться вместо европейского костюма. Японцы, принявшие в армии европейский мундир, сохранили в домашнем обиходе национальную одежду из патриотического чувства.
Не без труда напялил я на себя непривычное для меня облачение: бумажную рубаху, широкий пояс, кимоно – род просторного халата цвета вареного гороха, туфли на подставках. Не найдя в карманах нового костюма носового платка, я знаками дал понять солдату, что не прочь бы запастись этим небесполезным с точки зрения культурного человека предметом, и получил аккуратно сложенный в восьмушку лист тонкой бумаги. Шляпу мне оставили мою, европейскую.
Судя по усмешкам солдат, я выглядел в этом костюме порядочным чучелом – по крайней мере на японский взгляд. Но приходилось мириться с обстоятельствами.
Тотчас после этого меня вывели на улицу, где находился отряд всадников под начальством трех офицеров. Это был приготовленный для меня конвой. Но в каком странном экипаже я должен был путешествовать под его охраной! Представьте себе большой ящик на толстой жерди, концы которой лежали на плечах у двух пар дюжих носильщиков. Так вот что они выдумали, желтые черти! Будут носить меня по городу и показывать толпе, как редкого зверя – меня, европейца, парижанина, корреспондента самой распространенной во Франции газеты!..
Но что прикажете делать? Требования окружавших меня солдат, указывавших мне на эти носилки, были ясны и сопровождались недвусмысленными подталкиваниями. Сопротивляться было бесполезно. Я влез в ящик, и процессия тронулась. Пижон подвергся той же участи: я заметил другой паланкин на некотором расстоянии позади моего.
Толпа бежала за паланкином, ребятишки теснились поближе к нему, смеялись, корчили мне гримасы, кричали что-то – вероятно ругательства или насмешки, которых я, разумеется не мог понять. Женщины кидали иногда в окошко мелкие монетки – в насмешку, а, может быть, и просто из сострадания к узнику. Я подобрал несколько штук и машинально сунул их в карман – сам не знаю, зачем.
Я не ошибся: нас, действительно, носили по городским улицам напоказ народу. Мало того, не ограничились японской частью города. Вскоре я увидел грязные, зловонные, тесные улицы «Китайского города», – Chinatown – это было уж верхом унижения! Что сказали бы читатели «2000 года», увидев сотрудника «нашей уважаемой» и проч. в таком унизительном положении?.. Нет, надо будет как-нибудь обойти эту сцену в корреспонденции…
Ах, черт возьми, лезут же в голову такие глупости! Корреспонденция… нет уж, конец теперь корреспонденциям. Если уже желтые черти не постыдились, несмотря на свою культуру, подвергнуть нас такому варварскому обращению, то, пожалуй, отсюда прямехонько снесут на лобное место! Да, хорошо еще, если просто голову отрубят, без особых затей…
Однако, нет. Эти опасения пока не оправдались. После продолжительной прогулки по улицам Сан-Франциско паланкин остановился. Дверца отворилась, я вылез из ящика и спустя минуту очутился в тюрьме. Меня ввели в длинный коридор, по обеим сторонам которого тянулись камеры для заключенных, частью со сплошными стенами, иные же только огороженные с трех сторон брусьями. В одну из последних посадили меня. Это была клетка метра в четыре длиной и такой же ширины и высоты, устланная циновками. Вместо всякой мебели в ней стояли две лоханки: одна с водой, другая пустая – для разных нужд. Коридор освещался электрической лампочкой.
Оставшись один, я опустился на циновки и погрузился в печальные думы.
Надеяться больше не на что, остается только умереть. Куда ни шло… только бы без истязаний, без пыток, без разрезания на десять тысяч кусков, без ампутирования членов, сустав за суставом, без вырывания ногтей, или век, или ноздрей, или языка.
В моем воображении развернулась вереница уточненных азиатских пыток… Но ведь они сохранились только в Китае – Япония давно усвоила европейские нравы. Но кто знает, не вернется ли она к старине под влиянием войны? Мне вспомнились недавние картины: замороженная эскадра, дождь азотной кислоты, массовая электрокуция. До какого остервенения способны довести людей эти новые способы механического истребления на расстоянии! А раньше: лондонская бойня, налеты аэрокаров, разрывные и зажигательные снаряды; летящие с облаков на беззащитное население. Десятки лет назревала эта мысль о великом побоище, народы истощались на чудовищные вооружения, умы изобретателей напрягались, измышляя истребительные орудия и приспособления. Ведь эта бойня стала какой-то верховною целью усилий народов. И вот она наступила – ив отравленной кровавыми испарениями атмосфере человек показал себя тем, что он есть – плохо дрессированной обезьяной! Дрессировка исчезает мало-помалу и жестокость орангутанга выступает наружу… Да, да, ведь уже дошло до того, что в последних сражениях перестали брать пленных и щадить раненых! И не от нас ли восприняли желтые эту мысль о бойне, эту подготовку к бойне? Мы не старались отделаться от звериных инстинктов; мы только сдерживали их в мирное время, но лелеяли и берегли для будущей грандиозной бойни. И вот они пробуждаются в нас – пробуждаются и в них, желтых, наших учениках и воспитанниках, возрождая и восстанавливая то, что казалось отжившим…
Появление тюремщика прервало нить моих размышлений. Это был карлик со сморщенным, как печеное яблоко, лицом. Он принес мне сушеной рыбы и рису.
Я провел в этой клетке четыре ночи и три дня, не видя никого, кроме этого урода. Он являлся три раза в сутки прибрать камеру, всегда с тем же угощением из рыбы и риса.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
Правду сказать, мы представляли довольно нелепую группу на этом открытом поле. Первым сообразил это Пижон.
– Поплетемся-ка и мы на станцию, патрон – сказал он. – По правде говоря, весь мой геройский дух выветрился, и я бы с наслаждением задал стрекача…
– В самом деле, что нам тут торчать, – ответил я. – Едем…
Но в эту минуту дикие крики раздались вправо от нас. Двое китайских кавалеристов, отделившиеся от отряда, с которым бились наши, летели на нас во весь опор.
У нас были револьверы, но у наших противников – ружья, и я видел, как они целились в нас.
Моим первым движением было ускакать, но Пижон? Упрямый мул трусил легкой рысцой и никакие усилия моего злополучного товарища не могли заставить его двинуться быстрее.
– На землю, Пижон! – крикнул я. – Укроемся за животными…
Мы соскочили наземь и, поставив рядом мула и коня, укрылись за ними. Китайцы мчались, стреляя на скаку. Мы отстреливались из револьверов, придерживая животных под уздцы свободной рукой. Ни китайские, ни наши пули не попадали в цель. Только когда они были уже близко, их выстрелы сделались удачнее, наша лошадь и мул, пронизанные пулями, повалились на землю. Мы прилегли за ними; китайцы спешились, чтоб лучше прицелится, мы выстрелили разом; один из них упал.
– Ага! Это моя пуля! – воскликнул я с гордостью.
– Ну, нет, патрон, – возразил Пижон, целясь в другого китайца – это я его уложил…
Он выстрелил. Второй китаец грохнулся на землю.
– Браво! – крикнул я. – Ну, первого вы уступите мне.
– С удовольствием, патрон! Пусть читатели «2000 года» думают, что мы вдвоем расправились с отрядом китайцев…
Увы, до «2000 года» было еще далеко. Мы не могли овладеть лошадьми «отряда», так как, испуганные выстрелами, быть может – задетые пулями, они умчались прочь. Поэтому мы пустились на станцию пешком. Но вскоре нас догнали наши всадники, возвращавшиеся из схватки. Они мчались, как сумасшедшие, иные кричали нам на ходу:
– Торопитесь! Целый полк за нами…
– Где генерал? – крикнул я.
– Убит.
Мы оглянулись. Вдали виднелась неприятельская конница.
– Возьмите нас с собой, – крикнули мы. – Наши лошади убиты…
Мне показалось, что последняя группа всадников останавливается, чтобы исполнить нашу просьбу. Но тут случилось нечто странное. Трое или четверо всадников вместе с лошадьми грохнулись наземь, пораженные каким-то невидимым оружием. Я поднял глаза к небу. Над нами, метрах в пятидесяти, вился японский аэрокар. Оставшиеся в живых всадники, бешено шпоря лошадей, унеслись как ветер. Мы стояли беспомощные, оцепенев от ужаса. В одно мгновение гондола аэрокара очутилась подле нас, сильные руки схватили меня и Пижона, подняли, перевернули, бросили на дно гондолы – и аэрокар взвился в высоту перед носом у китайского отряда.
XVI. СОННОЕ ЗЕЛЬЕ
В плену у японцев. В Сан-Франциско. Унизительная процессия. Военный суд. Смертный приговор. План г. Дюбуа. Сонное зелье. Неудавшееся бегство.
Я лишь смутно сознавал, что происходит. Я чувствовал только, что лежу на дне гондолы, в самой неудобной позе.
– Теперь конец! – мелькнуло у меня в голове. – Участникам эриксоновской бойни нечего рассчитывать на добрый прием…
Я вспомнил о флакончиках с ядом, которые мы имели при себе на всякий случай, и взглянул на Пижона. Он был бледен, как полотно, и выглядел совсем растерянным. Надо полагать, впрочем, что и у меня фигура была не слишком геройская.
– Что делать? – сказал я. – Не принять ли нам яд?
– Кажется, это было бы самое разумное… Да как его примешь? Ведь мы связаны…
В самом деле, я тут только заметил, что мое тело обвито веревкой и я почти не могу пошевелить руками.
– Скверное положение, патрон! И какое отношение к представителям печати – связать, точно каких-нибудь жуликов! Не придумаете ли чего-нибудь? Может, вам придет в голову какая-нибудь идея…
Но какие уж тут идеи: самой крохотной мыслишки в голове не шевелилось! Я мог только кряхтеть, стараясь улечься поудобнее.
Прошло часа два, когда мы почувствовали легкий толчок гондолы о землю. Японский офицер сказал нам что-то на своем языке. По жестам, сопровождавшим его слова, можно было догадаться, что он требует, чтобы мы встали. Это было не совсем легко исполнить со связанными руками, но так как ноги у нас оставались свободными, то мы кое-как поднялись и вышли из гондолы при помощи японских солдат. Кругом виднелись палатки, офицеры, солдаты – мы, очевидно, находились в японском лагере. Нас окружил взвод солдат с ружьями.
– Никак, они собираются нас расстрелять? – сказал мне Пижон.
– Нет еще, не теперь, – ответил по-французски какой-то важный офицер. Как мы узнали впоследствии это был сам генерал Лоритомо, командовавший Калифорнийской японской армией. Он предложил нам несколько вопросов:
– Вы французы?
– Да, генерал, – ответил Пижон.
– Вы были на Свинцовой Горе вместе с маршалом электрических сил?
– Да, генерал.
– Хорошо. Завтра вас отправят в Гаруко. Заметив наше недоумение, он прибавил:
– Гаруко – это японское название Сан-Франциско, из которого мы выгнали янки.
Нас отвели в какую-то постройку, где развязали, обыскали, отобрали бумажники, часы, чековые книжки – на двести пятьдесят тысяч франков – и флакончики с ядом. Субъект, который распоряжался обыском, какой-то старый японский сморчок, скрюченный и болтливый, очевидно, догадался об их содержимом, так как злобно засмеялся и принялся что-то объяснять нам. Судя по жестикуляции, он давал нам понять, что до самоубийства нас не допустят, а проделают над нами… чуть ли не «харакири», вообще что-то, что нам вовсе не понравится. Наконец, эта старая обезьяна угомонилась, указала нам на две циновки в углу и ушла, оставив нас под надзором двух часовых.
На другой день нас усадили в вагон железнодорожного поезда и отправили в Сан-Франциско или «Гаруко».
Мы ехали более суток. Поезд тащился, как черепаха, то и дело останавливаясь на станциях, чтоб пропустить поезда, направлявшиеся на театр военных действий. Погода была дождливая, что еще более усиливало нашу тоску. Мы мало разговаривали, больше молчали, погруженные в невеселые размышления.
Наконец, наш поезд прибыл-таки в Сан-Франциско. Нас высадили из вагона и тотчас развели в разные стороны под охраной солдат.
Кругом кишела толпа любопытных, которую солдатам приходилось отгонять от нас чуть не прикладами. Вообще появление наше вызвало сенсацию. Я догадался, что нашему взятию в плен хотят придать важное значение; вероятно, желтое население Сан-Франциско было оповещено о том, что захвачены двое сотрудников и помощников знаменитого Эриксона, истребителя японцев и проч., и проч.
Но я никогда бы не догадался, о том, что мне предстояло.
Сначала меня отвели в какую-то постройку, где солдат указал мне ванну, давая понять жестами, что я должен раздеться и вымыться. Ну, это было недурно, и я не заставил себя просить. После суточного путешествия в вагоне я чувствовал себя разбитым и неимоверно грязным, так что с наслаждением принял ванну.
Когда я вылез и вытерся, как умел, бумажным полотенцем, тот же солдат указал мне на японскую одежду, в которую я, очевидно, должен был нарядиться вместо европейского костюма. Японцы, принявшие в армии европейский мундир, сохранили в домашнем обиходе национальную одежду из патриотического чувства.
Не без труда напялил я на себя непривычное для меня облачение: бумажную рубаху, широкий пояс, кимоно – род просторного халата цвета вареного гороха, туфли на подставках. Не найдя в карманах нового костюма носового платка, я знаками дал понять солдату, что не прочь бы запастись этим небесполезным с точки зрения культурного человека предметом, и получил аккуратно сложенный в восьмушку лист тонкой бумаги. Шляпу мне оставили мою, европейскую.
Судя по усмешкам солдат, я выглядел в этом костюме порядочным чучелом – по крайней мере на японский взгляд. Но приходилось мириться с обстоятельствами.
Тотчас после этого меня вывели на улицу, где находился отряд всадников под начальством трех офицеров. Это был приготовленный для меня конвой. Но в каком странном экипаже я должен был путешествовать под его охраной! Представьте себе большой ящик на толстой жерди, концы которой лежали на плечах у двух пар дюжих носильщиков. Так вот что они выдумали, желтые черти! Будут носить меня по городу и показывать толпе, как редкого зверя – меня, европейца, парижанина, корреспондента самой распространенной во Франции газеты!..
Но что прикажете делать? Требования окружавших меня солдат, указывавших мне на эти носилки, были ясны и сопровождались недвусмысленными подталкиваниями. Сопротивляться было бесполезно. Я влез в ящик, и процессия тронулась. Пижон подвергся той же участи: я заметил другой паланкин на некотором расстоянии позади моего.
Толпа бежала за паланкином, ребятишки теснились поближе к нему, смеялись, корчили мне гримасы, кричали что-то – вероятно ругательства или насмешки, которых я, разумеется не мог понять. Женщины кидали иногда в окошко мелкие монетки – в насмешку, а, может быть, и просто из сострадания к узнику. Я подобрал несколько штук и машинально сунул их в карман – сам не знаю, зачем.
Я не ошибся: нас, действительно, носили по городским улицам напоказ народу. Мало того, не ограничились японской частью города. Вскоре я увидел грязные, зловонные, тесные улицы «Китайского города», – Chinatown – это было уж верхом унижения! Что сказали бы читатели «2000 года», увидев сотрудника «нашей уважаемой» и проч. в таком унизительном положении?.. Нет, надо будет как-нибудь обойти эту сцену в корреспонденции…
Ах, черт возьми, лезут же в голову такие глупости! Корреспонденция… нет уж, конец теперь корреспонденциям. Если уже желтые черти не постыдились, несмотря на свою культуру, подвергнуть нас такому варварскому обращению, то, пожалуй, отсюда прямехонько снесут на лобное место! Да, хорошо еще, если просто голову отрубят, без особых затей…
Однако, нет. Эти опасения пока не оправдались. После продолжительной прогулки по улицам Сан-Франциско паланкин остановился. Дверца отворилась, я вылез из ящика и спустя минуту очутился в тюрьме. Меня ввели в длинный коридор, по обеим сторонам которого тянулись камеры для заключенных, частью со сплошными стенами, иные же только огороженные с трех сторон брусьями. В одну из последних посадили меня. Это была клетка метра в четыре длиной и такой же ширины и высоты, устланная циновками. Вместо всякой мебели в ней стояли две лоханки: одна с водой, другая пустая – для разных нужд. Коридор освещался электрической лампочкой.
Оставшись один, я опустился на циновки и погрузился в печальные думы.
Надеяться больше не на что, остается только умереть. Куда ни шло… только бы без истязаний, без пыток, без разрезания на десять тысяч кусков, без ампутирования членов, сустав за суставом, без вырывания ногтей, или век, или ноздрей, или языка.
В моем воображении развернулась вереница уточненных азиатских пыток… Но ведь они сохранились только в Китае – Япония давно усвоила европейские нравы. Но кто знает, не вернется ли она к старине под влиянием войны? Мне вспомнились недавние картины: замороженная эскадра, дождь азотной кислоты, массовая электрокуция. До какого остервенения способны довести людей эти новые способы механического истребления на расстоянии! А раньше: лондонская бойня, налеты аэрокаров, разрывные и зажигательные снаряды; летящие с облаков на беззащитное население. Десятки лет назревала эта мысль о великом побоище, народы истощались на чудовищные вооружения, умы изобретателей напрягались, измышляя истребительные орудия и приспособления. Ведь эта бойня стала какой-то верховною целью усилий народов. И вот она наступила – ив отравленной кровавыми испарениями атмосфере человек показал себя тем, что он есть – плохо дрессированной обезьяной! Дрессировка исчезает мало-помалу и жестокость орангутанга выступает наружу… Да, да, ведь уже дошло до того, что в последних сражениях перестали брать пленных и щадить раненых! И не от нас ли восприняли желтые эту мысль о бойне, эту подготовку к бойне? Мы не старались отделаться от звериных инстинктов; мы только сдерживали их в мирное время, но лелеяли и берегли для будущей грандиозной бойни. И вот они пробуждаются в нас – пробуждаются и в них, желтых, наших учениках и воспитанниках, возрождая и восстанавливая то, что казалось отжившим…
Появление тюремщика прервало нить моих размышлений. Это был карлик со сморщенным, как печеное яблоко, лицом. Он принес мне сушеной рыбы и рису.
Я провел в этой клетке четыре ночи и три дня, не видя никого, кроме этого урода. Он являлся три раза в сутки прибрать камеру, всегда с тем же угощением из рыбы и риса.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39