Но зато ведь их и выводить нетрудно».
5
Против всех моих ожиданий добиться аудиенции у мистера Клевинджера оказалось совсем просто. Достаточно было одного телефонного звонка. В три часа я уже подъехал к его дому-крепости в Хиллтопе. Не успел я вылезти из машины, как ко мне подошел человек, поклонился и сказал:
— Мистер Клевинджер ждет вас, мистер Дики.
Меня провели в приятную комнату, нечто среднее между кабинетом и гостиной. Из кресла поднялся человек с газетной фотографии — ему действительно было не более сорока, хотя его виски элегантно серебрились — и протянул мне руку. Ладонью вверх. Жестом подношения и жестом просьбы. Я ответил ему тем же.
Приятно все-таки, когда встречаешь брата по Священному Алгоритму.
— Чем могу служить, брат Дики? — спросил он.
— Боюсь, в двух словах я вам объяснить не смогу…
— Пожалуйста, я к вашим услугам. Устраивайтесь поудобнее. Что-нибудь выпить?
— Только тонисок.
— Прекрасно. — Он нажал кнопку переносного пульта, и почти тотчас же человек, встретивший меня на улице, вошел в комнату и поставил передо мной запотевший стакан тонисока.
Мне начинало казаться, что все в этом доме происходит чуточку быстрее, чем в обычном мире. Зато сам хозяин старел, видимо, значительно медленнее. Глаза у него, впрочем, были не слишком молодые: умные, решительные, слегка усталые. Но очень загорелая кожа была упругой и гладкой.
Очень загорелая кожа, очень загорелая… — эти слова должны были что-то значить, потому что мое подсознание подставило им подножку и они, проносясь, зацепились и барахтались сейчас у меня в голове. Я сделал несколько глотков тонисока и спросил хозяина:
— Вы знаете Мортимера Синтакиса?
— Да.
Я, признаться, не ожидал такого ответа и, чтобы выиграть несколько секунд, снова поднес стакан с тонисоком ко рту.
— Вы не знаете, что с ним случилось?
— Знаю.
К своему удивлению, я почувствовал, что безумно хочу спать и с трудом сдерживаю зевоту Наверное, реакция на возбуждение, связанное с расследованием. Защитный механизм.
— Так что же, мистер Клевинджер?
— Думаю, что он еще жив, но вряд ли это надолго.
Он тонко усмехнулся, и глаза его ледяно блеснули. Мне пришлось выхватить из кардана платок и сделать вид, что я вытираю нос, чтобы хоть как-то скрыть неудержимую зевоту. Я знал, что мне следовало бы по меньшей мере удивиться тому, что говорит Клевинджер, я помнил слова «следовало бы», «удивиться», но они странно потеряли смысл и медленно проплывали в моей голове пустой шелухой. Мне нужно было понять, что говорит человек напротив меня, но сделать это было невозможно. Я знал, что засыпаю. Занавес сознания медленно и неотвратимо задвигался, и я не мог его остановить. Я хотел что-то подумать, но уже не мог. И сдался. Последним моим ощущением было прикосновение чего-то прохладного и гладкого к щеке.
Видения были замедленными и цветными. Отец принимал свое лекарство и нес порошок ко рту долго-долго, еще дольше глотал его и затем целую вечность мучительно морщился. И все в нашей комнате морщилось, съеживалось, теряло четкие очертания. В комнату по воздуху неторопливым дирижаблем вплыла мать. Она была загорелая, а в руках сжимала белые длинные чехлы, и чехлы красиво оттеняли ее загар. Наверное, для отца и для меня. Мне было страшно, я не хотел, чтобы на меня надевали чехол, и пытался закричать, но весь мой сон вдруг как бы свернулся, сжался, превратился в тонкую яркую иглу и больно уколол меня…
Пактор Браун проводил мне по щеке чем-то бесконечно гладким и мягким, и тянущая истома теплой волной разливалась по телу, отдавалась прибоем в далеких и чужих ногах…
Я плыл. Волны ритмично подбрасывали меня, и мне ничего не было нужно. «Может быть, — подумал я, — это и есть счастье — когда тебе ничего не нужно…» И поразился своей мудрости.
На мгновение занавес сознания разошелся, и в щель я увидел почти у самой моей головы кусок брезента. Я пытался заглянуть в щель получше, но занавес мягко закрылся…
Отец, пятясь, уходил от меня и таял в желтоватой дымке, и я знал, что он никогда не вернется, и мир казался мне чудовищно огромным, сложным, чужим. Мне было бесконечно жаль отца. И еще больше себя, потому что чем дальше и безвозвратнее отступал он от меня, тем неумолимее надвигался на меня враждебный мир. Я боялся его. Я не хотел в нем быть.
И опять занавес слегка колыхнулся, впустив рев и грохот. Я сидел в кресле, и кресло медленно поворачивалось. А может быть поворачивалось круглое окошко-иллюминатор и по нему не сверху, а горизонтально струились маленькие ручейки. Грохот усилился что-то плавно и сильно толкнуло меня в спину, и занавес снова закрылся…
Я просыпался так же медленно, как медленно разворачивались мои видения. Я знал лишь, что просыпаюсь, ибо уже отдавал себе отчет в нереальности образов, владевших моим сознанием.
Я лежал на кровати в небольшой комнатке. Под потолком горела тусклая лампочка. Рядом с кроватью стоял столик. На нем стакан с водой. Вид стакана заставил меня почувствовать и сухой распухший язык во рту и дрожь тошноты в пищеводе. Я потянулся за водой. В поле зрения оказалась моя рука в незнакомой красной пижаме. Я почему-то испытывал страх перед стаканом и вместе с тем пульсировавшая тошнота заставляла меня поднести его ко рту. Вода была прохладной, и тошнота отступила. Мне почудилось, что вот-вот я пойму, почему боялся стакана. Стакан с тонисоком. Наваливающаяся сонливость. Лицо Клевинджера. «Думаю, что он еще жив, но вряд ли это надолго».
На мгновение я испытал слепой ужас животного, попавшего в капкан. Я даже почувствовал, что сейчас завою. Мышцы напряглись, сердце гулко застучало. Мне хотелось вскочить, вырваться, бежать подальше от западни, от неизвестности, несущей в себе угрозу. Я с трудом взял себя в руки.
«Дин Дики, — сказал я себе мысленно, — самое страшное, что с тобой может случиться, ты умрешь. Это, безусловно, неприятная процедура, но не бойся, что у тебя не получится. Получалось же у других».
Меня, очевидно, напоили сильным снотворным. Генри Клевинджер. Человек с загорелой кожей. Наполовину моложе своих шестидесяти семи лет. Брат по Первой Всеобщей… Или его протянутая кверху ладонью рука должна была лишь усыпить мою бдительность? Они действительно похитили Синтакиса. «Думаю, что он еще жив, но вряд ли это надолго».
Я опустил ноги на пол и встал. Голова немного кружилась, но я уже мог держаться на ногах. Ни единого звука не проникало в комнату. Я осмотрел стены — они были покрыты толстой мягкой изоляцией, поглощавшей шум. Но удивительнее всего было то, что в комнате не было окна. Ни большого, ни маленького. Дверь была обшита такой же изоляцией, что и стены, и я с трудом отыскал ее. Ручки на ней не было.
Я еще раз обошел комнату. Ни одного предмета, на котором можно было бы остановить внимание. Кровать, столик, унитаз. И все.
Во всем этом была некая нелепость. Продолжение безликой комнаты Синтакиса. Убитого человека, которому уже безразлично, стоптаны ли у него каблуки. Старика с молодым загорелым лицом. Неукротимой зевоты. Что за сурдокамера? Почему, зачем? А может быть, обивка вовсе не для того, чтобы поглощать звуки, а чтобы я не разбил себе о стены голову? Может быть, я сошел с ума? Да, но отсутствие окна…
Должно быть, снотворное все еще бродило во мне, мне вдруг снова захотелось лечь. И в это время погас свет. Темнота в комнате была какая-то особенная, редкостной плотности и густоты. У меня было ощущение, что ее нужно разгребать руками, чтобы добраться до кровати. Маленькими шажками, сомнамбулически вытянув руки, я шел к кровати, пока, наконец, не ощутил ее коленями. Я упал на нее и тут же заснул.
Я не знаю, сколько я проспал, но когда открыл глаза, свет снова горел и на столике стоял завтрак: яйца с беконом, стакан тонисока и огромная чашка кофе. Я почувствовал голод. И обрадовался. Первое привычное и нормальное ощущение с момента провала в памяти.
Интересно, подумал я, как они убирают посуду и доставляют еду? И словно в ответ, послышалось легкое жужжание электромотора, столик около моей кровати дрогнул и стал опускаться. Как только он опустился, оттянутые вниз створки пола, щелкнув, встали на свое место.
Я не знал, сколько времени они продержали меня на снотворном, и от мысли, что я провел без погружения несколько дней, мне стало не по себе. Как же, однако, я сразу не догадался, подумал я и провел ладонью по щекам. По длине щетины можно было определить, сколько дней я не брился. Но кожа была гладкой, хотя и чуть-чуть непривычной на ощупь. Этого не могло быть. То, что прошли, как минимум, сутки, я готов был поручиться. Почему же на щеках нет щетины? Неужели меня побрили? Или намазали лицо дрянью, которой пользуются для сведения волос… Но для чего? Не для элегантности же, особенно в этом мягком беззвучном мешке… А может быть, именно для того, чтобы я не мог ощущать течения времени. Но зачем? Что за странная цель?
Я начал медленно отключаться от внешнего мира — не слишком трудное дело в этой дыре — и одновременно погружаться в гармонию. На этот раз я почти сразу соизмерил себя с миром, найдя точку гармонии. Я ждал тока кармы, как умирающий от жажды ждет влаги, и когда она пронизала меня, промыла, и каждая клеточка моего тела заскрипела первозданной чистотой, я снова почувствовал себя растворенным в нашей Первой Всеобщей Научной Церкви.
Я не хотел заниматься ритуальными сомнениями, ибо мой дух сегодня слишком жадно стремился слиться со Священным Алгоритмом «Только то сомнение конструктивно, — учил нас пактор Браун, — в котором ты не сомневаешься».
Я прекратил погружение и медленно всплывал к поверхности реального бытия, когда снова послышалось легкое жужжание, щелкнули оттянутые вниз створки люка и показался столик. Теперь на нем было больше блюд. Обед, должно быть, — подумал я, хотя голода совершенно не испытывал. Мне казалось, что с момента завтрака прошел час или полтора, не больше. Но, с другой стороны, трудно сохранить ощущение времени, когда чувствам не на что опереться. Даже у растений в комнате с постоянным освещением возникает расстройство биологических часов.
Ужин тоже появился намного раньше, чем я его ожидал. Зато ночь — ночью я считал период, когда лампочка была выключена — тянулась бесконечно. Я проснулся в густой темноте моей таинственной мягкой клетки и почувствовал, что больше не засну. «А что, — пришла мне в голову мысль, — если считать все время себе пульс. Семьдесят ударов — минута. Четыре тысячи двести — час. И на третьем часу сойти с ума…»
«Но какой во всем этом смысл, — в тысячный раз спрашивал я себя. — Чтобы не дать мне вести поиски Мортимера Синтакиса, у людей, которые его похитили, было много возможностей. Начиная хотя бы с самой простой: Генри Клевинджер мог преспокойно отказаться от какого-либо знакомства с Синтакисом»…
Я кружился на кровати так и эдак, пытаясь снова заснуть, но сон бежал от меня. Простыня и подушка раскалились, тело устало, и чем судорожнее я сжимал веки, тем яснее мне становилось, что борьба бессмысленна. Похоже было, что я уже не засну никогда.
6
В последующие дни (а может быть, это были часы или недели?) ничего не менялось. Иногда обед следовал за завтраком почти сразу (так во всяком случае мне казалось), случалось, ужин отдалялся от обеда настолько, что я испытывал муки голода. Иногда не успевал я закрыть глаза в беззвучном мраке моей клетки, как вспыхивал свет под потолком и начинался новый день. Бывало, ночи тянулись бесконечно, и мне начинало казаться, что мрак будет всегда, что я уже давно умер. Все мои чувства — страх, отчаяние, ощущение нелепой безнадежности — стали какими-то вялыми, нечеткими, ослабленными. Странная апатия охватывала меня. Иногда я ловил себя на том, что не сплю и не думаю. Мозг, полностью лишенный внешних раздражений, пожирал сам себя.
Совершать погружения, которые так поддерживали меня в первое время, становилось все труднее, пока однажды я не почувствовал, что не могу достичь гармонии. Карма больше не омывала меня.
Я не возносил молитв: кому я мог молиться здесь? Да и сама мысль о Первой Всеобщей все реже приходила мне в голову. Чтобы верить, надо хотя бы хотеть верить, а у меня уже не было никаких желаний.
Иногда я ловил себя на том, что без устали повторяю какое-нибудь слово, например «верить». И слышу только звуки. Бессмысленные звуки. Слово умирало. Я стал забывать, где я и кто я.
В те все более редкие минуты, когда мысль работала ясно, я понимал, что медленно схожу с ума, что рвутся одна за другой непрочные ниточки, которыми пришито наше "я" к телу и к миру. Я предвидел уже момент, когда с легким шорохом лопнет последняя такая ниточка и неповторимое чудо природы под названием Дин Дики перестанет существовать.
И самым страшным было то, что я этого почти не боялся. Было только тупое равнодушие уходящего сознания.
Но мне не суждено было сойти с ума. По крайней мере, в тот раз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
5
Против всех моих ожиданий добиться аудиенции у мистера Клевинджера оказалось совсем просто. Достаточно было одного телефонного звонка. В три часа я уже подъехал к его дому-крепости в Хиллтопе. Не успел я вылезти из машины, как ко мне подошел человек, поклонился и сказал:
— Мистер Клевинджер ждет вас, мистер Дики.
Меня провели в приятную комнату, нечто среднее между кабинетом и гостиной. Из кресла поднялся человек с газетной фотографии — ему действительно было не более сорока, хотя его виски элегантно серебрились — и протянул мне руку. Ладонью вверх. Жестом подношения и жестом просьбы. Я ответил ему тем же.
Приятно все-таки, когда встречаешь брата по Священному Алгоритму.
— Чем могу служить, брат Дики? — спросил он.
— Боюсь, в двух словах я вам объяснить не смогу…
— Пожалуйста, я к вашим услугам. Устраивайтесь поудобнее. Что-нибудь выпить?
— Только тонисок.
— Прекрасно. — Он нажал кнопку переносного пульта, и почти тотчас же человек, встретивший меня на улице, вошел в комнату и поставил передо мной запотевший стакан тонисока.
Мне начинало казаться, что все в этом доме происходит чуточку быстрее, чем в обычном мире. Зато сам хозяин старел, видимо, значительно медленнее. Глаза у него, впрочем, были не слишком молодые: умные, решительные, слегка усталые. Но очень загорелая кожа была упругой и гладкой.
Очень загорелая кожа, очень загорелая… — эти слова должны были что-то значить, потому что мое подсознание подставило им подножку и они, проносясь, зацепились и барахтались сейчас у меня в голове. Я сделал несколько глотков тонисока и спросил хозяина:
— Вы знаете Мортимера Синтакиса?
— Да.
Я, признаться, не ожидал такого ответа и, чтобы выиграть несколько секунд, снова поднес стакан с тонисоком ко рту.
— Вы не знаете, что с ним случилось?
— Знаю.
К своему удивлению, я почувствовал, что безумно хочу спать и с трудом сдерживаю зевоту Наверное, реакция на возбуждение, связанное с расследованием. Защитный механизм.
— Так что же, мистер Клевинджер?
— Думаю, что он еще жив, но вряд ли это надолго.
Он тонко усмехнулся, и глаза его ледяно блеснули. Мне пришлось выхватить из кардана платок и сделать вид, что я вытираю нос, чтобы хоть как-то скрыть неудержимую зевоту. Я знал, что мне следовало бы по меньшей мере удивиться тому, что говорит Клевинджер, я помнил слова «следовало бы», «удивиться», но они странно потеряли смысл и медленно проплывали в моей голове пустой шелухой. Мне нужно было понять, что говорит человек напротив меня, но сделать это было невозможно. Я знал, что засыпаю. Занавес сознания медленно и неотвратимо задвигался, и я не мог его остановить. Я хотел что-то подумать, но уже не мог. И сдался. Последним моим ощущением было прикосновение чего-то прохладного и гладкого к щеке.
Видения были замедленными и цветными. Отец принимал свое лекарство и нес порошок ко рту долго-долго, еще дольше глотал его и затем целую вечность мучительно морщился. И все в нашей комнате морщилось, съеживалось, теряло четкие очертания. В комнату по воздуху неторопливым дирижаблем вплыла мать. Она была загорелая, а в руках сжимала белые длинные чехлы, и чехлы красиво оттеняли ее загар. Наверное, для отца и для меня. Мне было страшно, я не хотел, чтобы на меня надевали чехол, и пытался закричать, но весь мой сон вдруг как бы свернулся, сжался, превратился в тонкую яркую иглу и больно уколол меня…
Пактор Браун проводил мне по щеке чем-то бесконечно гладким и мягким, и тянущая истома теплой волной разливалась по телу, отдавалась прибоем в далеких и чужих ногах…
Я плыл. Волны ритмично подбрасывали меня, и мне ничего не было нужно. «Может быть, — подумал я, — это и есть счастье — когда тебе ничего не нужно…» И поразился своей мудрости.
На мгновение занавес сознания разошелся, и в щель я увидел почти у самой моей головы кусок брезента. Я пытался заглянуть в щель получше, но занавес мягко закрылся…
Отец, пятясь, уходил от меня и таял в желтоватой дымке, и я знал, что он никогда не вернется, и мир казался мне чудовищно огромным, сложным, чужим. Мне было бесконечно жаль отца. И еще больше себя, потому что чем дальше и безвозвратнее отступал он от меня, тем неумолимее надвигался на меня враждебный мир. Я боялся его. Я не хотел в нем быть.
И опять занавес слегка колыхнулся, впустив рев и грохот. Я сидел в кресле, и кресло медленно поворачивалось. А может быть поворачивалось круглое окошко-иллюминатор и по нему не сверху, а горизонтально струились маленькие ручейки. Грохот усилился что-то плавно и сильно толкнуло меня в спину, и занавес снова закрылся…
Я просыпался так же медленно, как медленно разворачивались мои видения. Я знал лишь, что просыпаюсь, ибо уже отдавал себе отчет в нереальности образов, владевших моим сознанием.
Я лежал на кровати в небольшой комнатке. Под потолком горела тусклая лампочка. Рядом с кроватью стоял столик. На нем стакан с водой. Вид стакана заставил меня почувствовать и сухой распухший язык во рту и дрожь тошноты в пищеводе. Я потянулся за водой. В поле зрения оказалась моя рука в незнакомой красной пижаме. Я почему-то испытывал страх перед стаканом и вместе с тем пульсировавшая тошнота заставляла меня поднести его ко рту. Вода была прохладной, и тошнота отступила. Мне почудилось, что вот-вот я пойму, почему боялся стакана. Стакан с тонисоком. Наваливающаяся сонливость. Лицо Клевинджера. «Думаю, что он еще жив, но вряд ли это надолго».
На мгновение я испытал слепой ужас животного, попавшего в капкан. Я даже почувствовал, что сейчас завою. Мышцы напряглись, сердце гулко застучало. Мне хотелось вскочить, вырваться, бежать подальше от западни, от неизвестности, несущей в себе угрозу. Я с трудом взял себя в руки.
«Дин Дики, — сказал я себе мысленно, — самое страшное, что с тобой может случиться, ты умрешь. Это, безусловно, неприятная процедура, но не бойся, что у тебя не получится. Получалось же у других».
Меня, очевидно, напоили сильным снотворным. Генри Клевинджер. Человек с загорелой кожей. Наполовину моложе своих шестидесяти семи лет. Брат по Первой Всеобщей… Или его протянутая кверху ладонью рука должна была лишь усыпить мою бдительность? Они действительно похитили Синтакиса. «Думаю, что он еще жив, но вряд ли это надолго».
Я опустил ноги на пол и встал. Голова немного кружилась, но я уже мог держаться на ногах. Ни единого звука не проникало в комнату. Я осмотрел стены — они были покрыты толстой мягкой изоляцией, поглощавшей шум. Но удивительнее всего было то, что в комнате не было окна. Ни большого, ни маленького. Дверь была обшита такой же изоляцией, что и стены, и я с трудом отыскал ее. Ручки на ней не было.
Я еще раз обошел комнату. Ни одного предмета, на котором можно было бы остановить внимание. Кровать, столик, унитаз. И все.
Во всем этом была некая нелепость. Продолжение безликой комнаты Синтакиса. Убитого человека, которому уже безразлично, стоптаны ли у него каблуки. Старика с молодым загорелым лицом. Неукротимой зевоты. Что за сурдокамера? Почему, зачем? А может быть, обивка вовсе не для того, чтобы поглощать звуки, а чтобы я не разбил себе о стены голову? Может быть, я сошел с ума? Да, но отсутствие окна…
Должно быть, снотворное все еще бродило во мне, мне вдруг снова захотелось лечь. И в это время погас свет. Темнота в комнате была какая-то особенная, редкостной плотности и густоты. У меня было ощущение, что ее нужно разгребать руками, чтобы добраться до кровати. Маленькими шажками, сомнамбулически вытянув руки, я шел к кровати, пока, наконец, не ощутил ее коленями. Я упал на нее и тут же заснул.
Я не знаю, сколько я проспал, но когда открыл глаза, свет снова горел и на столике стоял завтрак: яйца с беконом, стакан тонисока и огромная чашка кофе. Я почувствовал голод. И обрадовался. Первое привычное и нормальное ощущение с момента провала в памяти.
Интересно, подумал я, как они убирают посуду и доставляют еду? И словно в ответ, послышалось легкое жужжание электромотора, столик около моей кровати дрогнул и стал опускаться. Как только он опустился, оттянутые вниз створки пола, щелкнув, встали на свое место.
Я не знал, сколько времени они продержали меня на снотворном, и от мысли, что я провел без погружения несколько дней, мне стало не по себе. Как же, однако, я сразу не догадался, подумал я и провел ладонью по щекам. По длине щетины можно было определить, сколько дней я не брился. Но кожа была гладкой, хотя и чуть-чуть непривычной на ощупь. Этого не могло быть. То, что прошли, как минимум, сутки, я готов был поручиться. Почему же на щеках нет щетины? Неужели меня побрили? Или намазали лицо дрянью, которой пользуются для сведения волос… Но для чего? Не для элегантности же, особенно в этом мягком беззвучном мешке… А может быть, именно для того, чтобы я не мог ощущать течения времени. Но зачем? Что за странная цель?
Я начал медленно отключаться от внешнего мира — не слишком трудное дело в этой дыре — и одновременно погружаться в гармонию. На этот раз я почти сразу соизмерил себя с миром, найдя точку гармонии. Я ждал тока кармы, как умирающий от жажды ждет влаги, и когда она пронизала меня, промыла, и каждая клеточка моего тела заскрипела первозданной чистотой, я снова почувствовал себя растворенным в нашей Первой Всеобщей Научной Церкви.
Я не хотел заниматься ритуальными сомнениями, ибо мой дух сегодня слишком жадно стремился слиться со Священным Алгоритмом «Только то сомнение конструктивно, — учил нас пактор Браун, — в котором ты не сомневаешься».
Я прекратил погружение и медленно всплывал к поверхности реального бытия, когда снова послышалось легкое жужжание, щелкнули оттянутые вниз створки люка и показался столик. Теперь на нем было больше блюд. Обед, должно быть, — подумал я, хотя голода совершенно не испытывал. Мне казалось, что с момента завтрака прошел час или полтора, не больше. Но, с другой стороны, трудно сохранить ощущение времени, когда чувствам не на что опереться. Даже у растений в комнате с постоянным освещением возникает расстройство биологических часов.
Ужин тоже появился намного раньше, чем я его ожидал. Зато ночь — ночью я считал период, когда лампочка была выключена — тянулась бесконечно. Я проснулся в густой темноте моей таинственной мягкой клетки и почувствовал, что больше не засну. «А что, — пришла мне в голову мысль, — если считать все время себе пульс. Семьдесят ударов — минута. Четыре тысячи двести — час. И на третьем часу сойти с ума…»
«Но какой во всем этом смысл, — в тысячный раз спрашивал я себя. — Чтобы не дать мне вести поиски Мортимера Синтакиса, у людей, которые его похитили, было много возможностей. Начиная хотя бы с самой простой: Генри Клевинджер мог преспокойно отказаться от какого-либо знакомства с Синтакисом»…
Я кружился на кровати так и эдак, пытаясь снова заснуть, но сон бежал от меня. Простыня и подушка раскалились, тело устало, и чем судорожнее я сжимал веки, тем яснее мне становилось, что борьба бессмысленна. Похоже было, что я уже не засну никогда.
6
В последующие дни (а может быть, это были часы или недели?) ничего не менялось. Иногда обед следовал за завтраком почти сразу (так во всяком случае мне казалось), случалось, ужин отдалялся от обеда настолько, что я испытывал муки голода. Иногда не успевал я закрыть глаза в беззвучном мраке моей клетки, как вспыхивал свет под потолком и начинался новый день. Бывало, ночи тянулись бесконечно, и мне начинало казаться, что мрак будет всегда, что я уже давно умер. Все мои чувства — страх, отчаяние, ощущение нелепой безнадежности — стали какими-то вялыми, нечеткими, ослабленными. Странная апатия охватывала меня. Иногда я ловил себя на том, что не сплю и не думаю. Мозг, полностью лишенный внешних раздражений, пожирал сам себя.
Совершать погружения, которые так поддерживали меня в первое время, становилось все труднее, пока однажды я не почувствовал, что не могу достичь гармонии. Карма больше не омывала меня.
Я не возносил молитв: кому я мог молиться здесь? Да и сама мысль о Первой Всеобщей все реже приходила мне в голову. Чтобы верить, надо хотя бы хотеть верить, а у меня уже не было никаких желаний.
Иногда я ловил себя на том, что без устали повторяю какое-нибудь слово, например «верить». И слышу только звуки. Бессмысленные звуки. Слово умирало. Я стал забывать, где я и кто я.
В те все более редкие минуты, когда мысль работала ясно, я понимал, что медленно схожу с ума, что рвутся одна за другой непрочные ниточки, которыми пришито наше "я" к телу и к миру. Я предвидел уже момент, когда с легким шорохом лопнет последняя такая ниточка и неповторимое чудо природы под названием Дин Дики перестанет существовать.
И самым страшным было то, что я этого почти не боялся. Было только тупое равнодушие уходящего сознания.
Но мне не суждено было сойти с ума. По крайней мере, в тот раз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18