Но это были вежливые, отменно воспитанные люди, а потому они быстро утихомирились и внимательно следили за последними пассажами выступления супругов Дюрье. Как выяснилось, не последними. Не успели отзвучать финальные ноты песенки «О, славненькая куколка!», как профессор «подал знак пианисту» — как писала на следующий день «Таймс», хотя сам я не заметил никакого знака, — и «по залу поплыла мелодия „Скольжение Габи“, сопровождавшая танец в самом его неприглядном виде. Отовсюду был слышен едва сдерживаемый смех (что правда, то правда), и откровенное хихиканье становилось громче, когда щека касалась щеки и томность танца усиливалась».
Танцоры закончили «Скольжение Габи», которое, на мой непросвещенный взгляд, мало чем отличалось от предыдущего танца. Затем профессор Дюрье и его жена взялись за руки — улыбка у нее была чудесная, и она мне понравилась — и поклонились, сорвав недурные аплодисменты, в том числе, конечно, и мои. Довольные, они уселись, а миссис Израэль встала, чтобы поблагодарить их, что она проделала очень мило. Затем она с улыбкой сказала:
— Полагаю, что профессор Дюрье и миссис Дюрье продемонстрировали нам — в ранней части своего великолепного выступления, — прибавила она, вызвав смешки, — что невинная разновидность «индюшкина бега» вполне имеет право на существование, если ее переименовать.
При этих словах Джотта подмигнула мне.
Миссис Израэль поманила двоих вновь прибывших, которые так и стояли в конце зала, и они вдоль стены двинулись вперед, улыбаясь на ходу в знак признательности за легкие предварительные аплодисменты — и вдруг я понял, кто такой этот мужчина. Конечно, я никогда не видел его прежде, разве что на фотографии, но сомнений быть не могло — вдоль стены зала, держась так, чтобы все время оставаться лицом к нам, шел именно он — еще молодой, ухмылявшийся, дерзкий и явно развлекавшийся вовсю.
«Это утро стало воплощением контраста», — писала на следующий день «Таймс», и я цитирую ее слова, поскольку полностью с ними согласен. «И супруги Дюрье, он — во фраке, она — в простом белом вечернем платье, уступили место Элу Джолсону и Флоренс Кэбл из „Уинтер-Гарден“: она — в своей знаменитой шляпе, веселая и юная… он — воплощение высшего веселья…»
Джолсон стоял лицом к нам и улыбался, глядя на нас. Казалось, он действительно был рад видеть именно нас. Мы заулыбались ему в ответ, и он сказал:
— Я обучился танцевальному искусству на Барбари-Коуст, когда сан-францисским мальчонкой продавал газеты.
Голос его, чуточку хрипловатый, как мне показалось, идеально подходил к его лицу, выражавшему безграничную уверенность в себе. Внезапно он исполнил какое-то танцевальное па, отчего по патентованной коже его ботинок брызнули блики света. Это длилось секунды три, не больше, а потом Джолсон так же внезапно замер, слегка согнув колени, выбросив обе руки вбок и вниз, вывернув пальцы, и ухмыльнулся, и завоевал нас со всеми потрохами: все мы, как один, были влюблены в него. Он сделал знак пианисту, и тот забарабанил пальцами по клавишам, выбивая ритм в такт движению его плеч; и даже я понял, что это рэгтайм.
И они станцевали — да как станцевали! — то вместе, то кружась каждый сам по себе, то сходясь снова, и Флоренс Кэбл была просто чудесна, а Джолсон выделывал па с тем проворством, легкостью и совершенством, которые вселяют в зрителя внезапную уверенность, что и он сумел бы не хуже. Они танцевали вплотную, затем отпрянули, сцепив пальцы, на всю длину рук, так, что их тела образовали букву V. И снова сошлись, подбородками едва ли не утыкаясь друг другу в плечи, ноги их летали, руки… не знаю, что они выделывали руками, но, Боже мой, они были великолепны. Фортепьяно еще играло, когда они остановились, и Джолсон сказал:
— Это все один и тот же танец. Зовите его «индюшкин бег», «кроличьи коленца», «любовники», «пройдись назад», «птичья припрыжка» — как вам будет угодно. Отбросить все различия — следите за нами! — и останется одно и то же.
Вновь они пришли в движение, счастливый пианист перескакивал с одной мелодии на другую, и танцоры, По всей видимости, переходили от танца к танцу, потому что я слышал, как зрители шепотом называют самые разные названия. Но — Джолсон прав — все это был один и тот же танец, и до чего же мне было жаль, что я не способен проделать все то, что проделывал Эл Джолсон! Они снова остановились, пианист все играл, а Джолсон уже слегка вспотел.
— Пятнадцать-двадцать танцзалов на Барбари-Коуст, — сказал он, — зарабатывают большей частью за счет полупьяных портовых матросов. И — чего же еще ожидать! — все, на что были способны эти чудаки, — для начала кое-как шаркать ногами по залу. Было на Барбари-Коуст какое-то негритянское кабаре, так говорят, что все пошло оттуда; назывался этот танец «Томми-техасец». — Джолсон подхватил в объятья мисс Кэбл, и они помчались по полу в танце под названием «Томми-техасец», причем Джолсон комически изображал пьяного. Они остановились. — Потом оркестр, бывало, разогреется и выдаст рэгтайм, — тут Джолсон улыбнулся пианисту, который мгновенно понял намек, — а потом уж налегает на минор, видно, так звучит соблазнительнее. — Пианист тотчас замедлил ритм, налегая — могу побиться об заклад — на минор, и Эл Джолсон и Флоренс Кэбл все ближе и теснее придвигались друг к другу, буквально щека к щеке; я глянул на миссис Израэль — она была зачарована. — Все ближе и ближе, — говорил Джолсон и вдруг резко отпрянул, щелкнув всеми десятью пальцами, — и… по-моему, я сказал достаточно!
И они помчались, завертелись, полетели в удивительном танце, да так, что только ноги мелькали, а зрители сходили с ума. «Он удостоился оглушительных аплодисментов, — писала на следующее утро „Таймс“, — показывая вместе с мисс Кэбл, как следует танцевать этот танец».
Потом все кончилось, и на танцоров обрушился шквал аплодисментов, они кланялись, счастливые, а я поглядел на супругов Дюрье. Они тоже аплодировали и улыбались, и профессор — все-таки он был профессионалом — улыбался вполне натурально. Но вот улыбка его жены показалась мне напряженной и вымученной. Трудно знать наверняка, что думают другие люди, но я не мог не гадать, какие чувства испытывал в этот миг профессор Дюрье с его фраком и артистическими длинными волосами. Он не был стар, но уже сейчас было видно, каким его лицо станет в старости. Аплодируя, я воображал, как долгие годы он прокладывал себе путь к, успеху; он обучал вальсу и тустепу поколение за поколением, пока не наступило новое столетие. И вдруг, появившись, как ему должно было казаться, из ниоткуда, здесь, в зале, стоят эти молокососы, и кланяются, и срывают бешеные аплодисменты своему танцевальному стилю. Наконец овации стихли, и я уселся, гадая, что же станется теперь с супругами Дюрье. Может быть, им удалось скопить на черный день.
16
Мы вышли на улицу вместе с Джоттой, которая явно ожидала, что я приглашу ее пообедать, но я этого не сделал. Не захотел. Я улыбался, кивал, кланялся, отбивал чечетку и выл на луну, но об обеде — ни слова. И, распрощавшись с ней, развернулся и зашагал на запад, через Сорок четвертую улицу к Бродвею — я отправлялся на поиски Тесси и Теда, а это занятие требовало одиночества.
Я не нашел их имен ни в одной программе варьете, когда за завтраком просматривал «Таймс» или «Геральд». И все-таки я знал, знал, знал наверняка, что это и есть та самая знаменитая, незабвенная, прославленная бесконечными разговорами неделя — та самая неделя, когда Тесси и Тед выступали на Бродвее.
Я прошел мимо отеля «Алгонкин», который, на мой взгляд, выглядел как обычно, если не считать вывески: сине-белая эмаль, на которой прозрачные лампочки высвечивали его название. Как там сейчас поживают Роберт Бенчли и Дороти Паркер — наверно, еще подростки?
В «Ипподроме» я зашел в вестибюль и перечитал все афиши. Множество выступлений, но ни следа Тесси и Теда.
На Бродвее возле новенького, с иголочки отеля «Астор», в небольшом театрике Мари Дресслер играла в «Кошмаре Тиллд». Я пошел дальше по Бродвею. И заходил в вестибюль каждого театра, не зная наверняка, драматический это театр или варьете. В одном вестибюле я постоял немного, слушая, как из-за закрытых дверей доносится молодой голос Дугласа Фербэнкса (в «Праздном джентльмене»), который еще и не слыхал о подростке по имени Мэри Пикфорд.
Я дошел до Таймс-сквер; на углу Седьмой авеню — хаммерштейновский театр «Виктория». Это, как я убедился, был театр-варьете. Стоя в вестибюле, я прочел: "17 номеров звезд варьете. Уильям Рок и Мод Фултон в абсолютно новом сатирическом музыкальном ревю: театр двух актеров… Уолтер С.Келли, «Вирджинский судья»… Артур Данн и Марион Мюррей — «В двух футах от счастья»… «Три Китона, семья акробатов» — и фотография семьи, где посередине улыбается совсем молодой Бастер. Семнадцать больших номеров: «Лэйн и О'Доннел, комедийные скетчи… Ван Ховен, чокнутый, безумный музыкант… Полфри, Бартон и Браун» (акробаты или адвокатская контора?). И опять — ни следа Тесси и Теда.
И я шел дальше, то и дело заглядывая в театрики на Западной Сорок второй улице… Побеседовал с антрепренером, маленьким толстяком. Ничего.
А потом я двинулся в поход по знаменитому театральному Бродвею: «Нью-Амстердам», «Либерти», «Нью-Йорк», «Эмпайр», «Критерион», «Лицеум», «Никербокер», «Гаррик», «Гудзон», «Гаррис», «Веселье», «Парк», «Фултон», «Джордж М.Коэн», «Театр Уоллака», «Гранд», «Пятая авеню», «Уинтер-Гарден», «Театр Максин Эллиотт», «Плейхаус», «Бродвей», «Казино», «Лирик», «Геральд-сквер», «Лью Филдс»… и это еще не все. Это был утонченный Бродвей всемирно известных Ректора и Шэнли, Бродвей роскошных отелей: «Нормандия», «Мальборо», «Никербокер»… Но еще — праздная улица зевак и юных чистильщиков обуви, словно вышедших из книг Горацио Элджера . Улица парикмахерских, бильярдных и (я услышал вдруг откуда-то гулкий перестук деревянных кеглей) кегельбанов. И еще — улица лотков с фруктами прямо на тротуаре и даже кинотеатра. Ни фальшивого глянца, ни пустого блеска — безыскусная, почти некрасивая улица, уютный дневной Бродвей.
Я поднялся на несколько ступенек по начинавшейся почти у самой земли пожарной лестнице, чтобы снять театр «Никербокер», где завтра состоится премьера «Грейхаунда»… где завтра по улице пройдет Голубиная Леди. И Z будет стоять на тротуаре, не сводя с нее глаз. Z, который на следующий день упомянет об этом в письме, которое я уже читал.
Но как же Тесси и Тед? Я дошел до самой Двадцать восьмой улицы, где заканчивался театральный район. Проверил театр Дэли и расположенный рядом театр Джо Уэбера. И — моя последняя надежда — «Театр Пятой авеню Проктора». Нет, Тесси и Теда там не оказалось, зато там я нашел Голубиную Леди.
Ее фамилия значилась в программе варьете, а в вестибюле на большой подставке было выставлено фото: с голубем на каждом плече, она улыбалась всему миру, и лицо у нее было славное, дружелюбное. Там же значились мадам Зельда, всемирно известная чтица мыслей, и еще шесть номеров. Ошеломленный, я стоял перед фотографией Голубиной Леди, думая о том, что Рюб, пожалуй, прав: здесь все еще существовали связи. Здесь все еще жили люди, упомянутые в горстке старых мертвых писем, добытых Рюбом. И неужели я и вправду каким-то загадочным способом могу отыскать здесь давно ушедших людей, по следам которых я сегодня так безуспешно иду?
Да, черт побери, да! — не здесь, так в другом месте… И тут меня осенило, что у меня остался еще один, последний шанс настичь свою добычу. Возвращаясь в отель, я купил номер «Верайети», унес его в номер и, сбросив ботинки, улегся на кровать, опершись на изголовье. И нашел… двадцать отменно выученных бойцовых петухов. Нашел Ди, Рида и Ди. Нашел Надж. Нашел Бесси Уинн — неужели это может быть мать Эда Уинна? Нашел бесчисленные номера варьете, большие и маленькие, включая человека-обезьяну. Что это? И будет ли гордиться первоклассным человеком-обезьяной его престарелая матушка? Я лежал на кровати, просматривая колонка за колонкой рекламные объявления, и большие и маленькие, и размышлял о том, какие же они — все эти люди-обезьяны, люди с двойным голосом и Белые Куны.
Что ж, у этих людей, как у большинства из нас, имелись свои проблемы, и эти проблемы порой были заметны в их объявлениях. У неподражаемого трио явно были трудности с подражателями. Даже всемирно известная Ева Тэнгуэй боролась со своими трудностями. Точь-в-точь как я. Страницу за страницей, колонку за колонкой заполняли эти объявления, но среди них не было ни слова о Тесси и Теде.
17
Утром, в номере отеля, расхаживая по ковру и застегивая рубашку, я остановился у окна — поглядеть, что творится снаружи. Ничего особенного, как будто все как обычно, только вот… Кажется, прохожие движутся по тротуару быстрее, чем всегда? Да, верно. Затем пробежали, обгоняя других пешеходов, трое мальчишек — они направлялись на запад, и я, застегнув рубашку, схватил в охапку пиджак, спустился вниз и остановился на кромке тротуара, откуда, тремя кварталами западнее, был виден Колумбус-серкл.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47
Танцоры закончили «Скольжение Габи», которое, на мой непросвещенный взгляд, мало чем отличалось от предыдущего танца. Затем профессор Дюрье и его жена взялись за руки — улыбка у нее была чудесная, и она мне понравилась — и поклонились, сорвав недурные аплодисменты, в том числе, конечно, и мои. Довольные, они уселись, а миссис Израэль встала, чтобы поблагодарить их, что она проделала очень мило. Затем она с улыбкой сказала:
— Полагаю, что профессор Дюрье и миссис Дюрье продемонстрировали нам — в ранней части своего великолепного выступления, — прибавила она, вызвав смешки, — что невинная разновидность «индюшкина бега» вполне имеет право на существование, если ее переименовать.
При этих словах Джотта подмигнула мне.
Миссис Израэль поманила двоих вновь прибывших, которые так и стояли в конце зала, и они вдоль стены двинулись вперед, улыбаясь на ходу в знак признательности за легкие предварительные аплодисменты — и вдруг я понял, кто такой этот мужчина. Конечно, я никогда не видел его прежде, разве что на фотографии, но сомнений быть не могло — вдоль стены зала, держась так, чтобы все время оставаться лицом к нам, шел именно он — еще молодой, ухмылявшийся, дерзкий и явно развлекавшийся вовсю.
«Это утро стало воплощением контраста», — писала на следующий день «Таймс», и я цитирую ее слова, поскольку полностью с ними согласен. «И супруги Дюрье, он — во фраке, она — в простом белом вечернем платье, уступили место Элу Джолсону и Флоренс Кэбл из „Уинтер-Гарден“: она — в своей знаменитой шляпе, веселая и юная… он — воплощение высшего веселья…»
Джолсон стоял лицом к нам и улыбался, глядя на нас. Казалось, он действительно был рад видеть именно нас. Мы заулыбались ему в ответ, и он сказал:
— Я обучился танцевальному искусству на Барбари-Коуст, когда сан-францисским мальчонкой продавал газеты.
Голос его, чуточку хрипловатый, как мне показалось, идеально подходил к его лицу, выражавшему безграничную уверенность в себе. Внезапно он исполнил какое-то танцевальное па, отчего по патентованной коже его ботинок брызнули блики света. Это длилось секунды три, не больше, а потом Джолсон так же внезапно замер, слегка согнув колени, выбросив обе руки вбок и вниз, вывернув пальцы, и ухмыльнулся, и завоевал нас со всеми потрохами: все мы, как один, были влюблены в него. Он сделал знак пианисту, и тот забарабанил пальцами по клавишам, выбивая ритм в такт движению его плеч; и даже я понял, что это рэгтайм.
И они станцевали — да как станцевали! — то вместе, то кружась каждый сам по себе, то сходясь снова, и Флоренс Кэбл была просто чудесна, а Джолсон выделывал па с тем проворством, легкостью и совершенством, которые вселяют в зрителя внезапную уверенность, что и он сумел бы не хуже. Они танцевали вплотную, затем отпрянули, сцепив пальцы, на всю длину рук, так, что их тела образовали букву V. И снова сошлись, подбородками едва ли не утыкаясь друг другу в плечи, ноги их летали, руки… не знаю, что они выделывали руками, но, Боже мой, они были великолепны. Фортепьяно еще играло, когда они остановились, и Джолсон сказал:
— Это все один и тот же танец. Зовите его «индюшкин бег», «кроличьи коленца», «любовники», «пройдись назад», «птичья припрыжка» — как вам будет угодно. Отбросить все различия — следите за нами! — и останется одно и то же.
Вновь они пришли в движение, счастливый пианист перескакивал с одной мелодии на другую, и танцоры, По всей видимости, переходили от танца к танцу, потому что я слышал, как зрители шепотом называют самые разные названия. Но — Джолсон прав — все это был один и тот же танец, и до чего же мне было жаль, что я не способен проделать все то, что проделывал Эл Джолсон! Они снова остановились, пианист все играл, а Джолсон уже слегка вспотел.
— Пятнадцать-двадцать танцзалов на Барбари-Коуст, — сказал он, — зарабатывают большей частью за счет полупьяных портовых матросов. И — чего же еще ожидать! — все, на что были способны эти чудаки, — для начала кое-как шаркать ногами по залу. Было на Барбари-Коуст какое-то негритянское кабаре, так говорят, что все пошло оттуда; назывался этот танец «Томми-техасец». — Джолсон подхватил в объятья мисс Кэбл, и они помчались по полу в танце под названием «Томми-техасец», причем Джолсон комически изображал пьяного. Они остановились. — Потом оркестр, бывало, разогреется и выдаст рэгтайм, — тут Джолсон улыбнулся пианисту, который мгновенно понял намек, — а потом уж налегает на минор, видно, так звучит соблазнительнее. — Пианист тотчас замедлил ритм, налегая — могу побиться об заклад — на минор, и Эл Джолсон и Флоренс Кэбл все ближе и теснее придвигались друг к другу, буквально щека к щеке; я глянул на миссис Израэль — она была зачарована. — Все ближе и ближе, — говорил Джолсон и вдруг резко отпрянул, щелкнув всеми десятью пальцами, — и… по-моему, я сказал достаточно!
И они помчались, завертелись, полетели в удивительном танце, да так, что только ноги мелькали, а зрители сходили с ума. «Он удостоился оглушительных аплодисментов, — писала на следующее утро „Таймс“, — показывая вместе с мисс Кэбл, как следует танцевать этот танец».
Потом все кончилось, и на танцоров обрушился шквал аплодисментов, они кланялись, счастливые, а я поглядел на супругов Дюрье. Они тоже аплодировали и улыбались, и профессор — все-таки он был профессионалом — улыбался вполне натурально. Но вот улыбка его жены показалась мне напряженной и вымученной. Трудно знать наверняка, что думают другие люди, но я не мог не гадать, какие чувства испытывал в этот миг профессор Дюрье с его фраком и артистическими длинными волосами. Он не был стар, но уже сейчас было видно, каким его лицо станет в старости. Аплодируя, я воображал, как долгие годы он прокладывал себе путь к, успеху; он обучал вальсу и тустепу поколение за поколением, пока не наступило новое столетие. И вдруг, появившись, как ему должно было казаться, из ниоткуда, здесь, в зале, стоят эти молокососы, и кланяются, и срывают бешеные аплодисменты своему танцевальному стилю. Наконец овации стихли, и я уселся, гадая, что же станется теперь с супругами Дюрье. Может быть, им удалось скопить на черный день.
16
Мы вышли на улицу вместе с Джоттой, которая явно ожидала, что я приглашу ее пообедать, но я этого не сделал. Не захотел. Я улыбался, кивал, кланялся, отбивал чечетку и выл на луну, но об обеде — ни слова. И, распрощавшись с ней, развернулся и зашагал на запад, через Сорок четвертую улицу к Бродвею — я отправлялся на поиски Тесси и Теда, а это занятие требовало одиночества.
Я не нашел их имен ни в одной программе варьете, когда за завтраком просматривал «Таймс» или «Геральд». И все-таки я знал, знал, знал наверняка, что это и есть та самая знаменитая, незабвенная, прославленная бесконечными разговорами неделя — та самая неделя, когда Тесси и Тед выступали на Бродвее.
Я прошел мимо отеля «Алгонкин», который, на мой взгляд, выглядел как обычно, если не считать вывески: сине-белая эмаль, на которой прозрачные лампочки высвечивали его название. Как там сейчас поживают Роберт Бенчли и Дороти Паркер — наверно, еще подростки?
В «Ипподроме» я зашел в вестибюль и перечитал все афиши. Множество выступлений, но ни следа Тесси и Теда.
На Бродвее возле новенького, с иголочки отеля «Астор», в небольшом театрике Мари Дресслер играла в «Кошмаре Тиллд». Я пошел дальше по Бродвею. И заходил в вестибюль каждого театра, не зная наверняка, драматический это театр или варьете. В одном вестибюле я постоял немного, слушая, как из-за закрытых дверей доносится молодой голос Дугласа Фербэнкса (в «Праздном джентльмене»), который еще и не слыхал о подростке по имени Мэри Пикфорд.
Я дошел до Таймс-сквер; на углу Седьмой авеню — хаммерштейновский театр «Виктория». Это, как я убедился, был театр-варьете. Стоя в вестибюле, я прочел: "17 номеров звезд варьете. Уильям Рок и Мод Фултон в абсолютно новом сатирическом музыкальном ревю: театр двух актеров… Уолтер С.Келли, «Вирджинский судья»… Артур Данн и Марион Мюррей — «В двух футах от счастья»… «Три Китона, семья акробатов» — и фотография семьи, где посередине улыбается совсем молодой Бастер. Семнадцать больших номеров: «Лэйн и О'Доннел, комедийные скетчи… Ван Ховен, чокнутый, безумный музыкант… Полфри, Бартон и Браун» (акробаты или адвокатская контора?). И опять — ни следа Тесси и Теда.
И я шел дальше, то и дело заглядывая в театрики на Западной Сорок второй улице… Побеседовал с антрепренером, маленьким толстяком. Ничего.
А потом я двинулся в поход по знаменитому театральному Бродвею: «Нью-Амстердам», «Либерти», «Нью-Йорк», «Эмпайр», «Критерион», «Лицеум», «Никербокер», «Гаррик», «Гудзон», «Гаррис», «Веселье», «Парк», «Фултон», «Джордж М.Коэн», «Театр Уоллака», «Гранд», «Пятая авеню», «Уинтер-Гарден», «Театр Максин Эллиотт», «Плейхаус», «Бродвей», «Казино», «Лирик», «Геральд-сквер», «Лью Филдс»… и это еще не все. Это был утонченный Бродвей всемирно известных Ректора и Шэнли, Бродвей роскошных отелей: «Нормандия», «Мальборо», «Никербокер»… Но еще — праздная улица зевак и юных чистильщиков обуви, словно вышедших из книг Горацио Элджера . Улица парикмахерских, бильярдных и (я услышал вдруг откуда-то гулкий перестук деревянных кеглей) кегельбанов. И еще — улица лотков с фруктами прямо на тротуаре и даже кинотеатра. Ни фальшивого глянца, ни пустого блеска — безыскусная, почти некрасивая улица, уютный дневной Бродвей.
Я поднялся на несколько ступенек по начинавшейся почти у самой земли пожарной лестнице, чтобы снять театр «Никербокер», где завтра состоится премьера «Грейхаунда»… где завтра по улице пройдет Голубиная Леди. И Z будет стоять на тротуаре, не сводя с нее глаз. Z, который на следующий день упомянет об этом в письме, которое я уже читал.
Но как же Тесси и Тед? Я дошел до самой Двадцать восьмой улицы, где заканчивался театральный район. Проверил театр Дэли и расположенный рядом театр Джо Уэбера. И — моя последняя надежда — «Театр Пятой авеню Проктора». Нет, Тесси и Теда там не оказалось, зато там я нашел Голубиную Леди.
Ее фамилия значилась в программе варьете, а в вестибюле на большой подставке было выставлено фото: с голубем на каждом плече, она улыбалась всему миру, и лицо у нее было славное, дружелюбное. Там же значились мадам Зельда, всемирно известная чтица мыслей, и еще шесть номеров. Ошеломленный, я стоял перед фотографией Голубиной Леди, думая о том, что Рюб, пожалуй, прав: здесь все еще существовали связи. Здесь все еще жили люди, упомянутые в горстке старых мертвых писем, добытых Рюбом. И неужели я и вправду каким-то загадочным способом могу отыскать здесь давно ушедших людей, по следам которых я сегодня так безуспешно иду?
Да, черт побери, да! — не здесь, так в другом месте… И тут меня осенило, что у меня остался еще один, последний шанс настичь свою добычу. Возвращаясь в отель, я купил номер «Верайети», унес его в номер и, сбросив ботинки, улегся на кровать, опершись на изголовье. И нашел… двадцать отменно выученных бойцовых петухов. Нашел Ди, Рида и Ди. Нашел Надж. Нашел Бесси Уинн — неужели это может быть мать Эда Уинна? Нашел бесчисленные номера варьете, большие и маленькие, включая человека-обезьяну. Что это? И будет ли гордиться первоклассным человеком-обезьяной его престарелая матушка? Я лежал на кровати, просматривая колонка за колонкой рекламные объявления, и большие и маленькие, и размышлял о том, какие же они — все эти люди-обезьяны, люди с двойным голосом и Белые Куны.
Что ж, у этих людей, как у большинства из нас, имелись свои проблемы, и эти проблемы порой были заметны в их объявлениях. У неподражаемого трио явно были трудности с подражателями. Даже всемирно известная Ева Тэнгуэй боролась со своими трудностями. Точь-в-точь как я. Страницу за страницей, колонку за колонкой заполняли эти объявления, но среди них не было ни слова о Тесси и Теде.
17
Утром, в номере отеля, расхаживая по ковру и застегивая рубашку, я остановился у окна — поглядеть, что творится снаружи. Ничего особенного, как будто все как обычно, только вот… Кажется, прохожие движутся по тротуару быстрее, чем всегда? Да, верно. Затем пробежали, обгоняя других пешеходов, трое мальчишек — они направлялись на запад, и я, застегнув рубашку, схватил в охапку пиджак, спустился вниз и остановился на кромке тротуара, откуда, тремя кварталами западнее, был виден Колумбус-серкл.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47