как выяснилось при распросах, никаких птиц у
нее не было.
Артур возразил:
-- Даже если те люди не сумели как следует вписать, что
следовало, это ничего не доказывает. Будь они иными животными,
они вообще не умели бы писать.
-- Краткий ответ на это, -- парировал философ, -- таков: ни
одно человеческое существо не способно просверлить носом дырку
в желуде.
-- Не понимаю.
-- А вот видишь ли, насекомое, именуемое Balaninus elephas,
умеет сверлить желуди упомянутым способом, но не умеет писать.
Человек может писать, но не может сверлить желудей. Таковы их
специализации. Существенное различие между ними состоит, однако
же, в том, что если Balaninus сверлит свои дырки чрезвычайно
умело, человек, как я тебе продемонстрировал, писать толком не
умеет. Вот почему я говорю, что если сопоставлять различные
виды, человек оказывается более бестолковым, более stultus, чем
остальная животная братия. Да, собственно, никакой разумный
наблюдатель иного ожидать и не вправе. Слишком краткое время
провел человек на нашем шарике, чтобы требовать от него
сноровки в каком бы то ни было ремесле.
Король почувствовал, что настроение его становится все
более подавленным.
-- И много других имен вы придумали? -- спросил он.
-- Было и третье предложение, его внес барсук.
При этих словах довольный барсук пошаркал ногами, украдкой
оглядел из-под очков общество и принялся изучать свои длинные
когти.
-- Impoliticus, -- сказал Мерлин, -- Homo impoliticus. Если
помнишь, Аристотель определил нас как политических животных.
Барсук предложил подвергнуть это определение проверке, и мы,
рассмотрев политическую практику человека, пришли к выводу, что
impoliticus, по всей видимости -- единственное пригодное слово.
-- Продолжай, раз уж начал.
-- Мы установили, что Homo ferox присущи политические идеи
двух сортов: либо что любая проблема решается силой, либо что
для их разрешения следует прибегать к убеждению.
Муравьеобразные люди будущего, уверовавшие в силу, считают, что
для установления истинности утверждения "дважды два четыре"
достаточно повышибать дух из людей, которые с тобой несогласны.
Демократы же, верующие в убеждение, полагают, что всякий
человек вправе обладать собственным мнением, ибо все люди
рождаются равными: "Я ничем не хуже тебя", -- вот первое, что
инстинктивно выпаливает человек, который хуже тебя всем.
-- Но если нельзя опереться ни на силу, ни на убеждение, --
сказал Король, -- то я не вижу, что остается делать.
-- Ни сила, ни убеждение, ни мнение никак не связаны c
размышлением, -- с глубочайшей искренностью промолвмл Мерлин.
-- Убеждая в чем-либо другого, ты лишь проявляешь силу ума, --
это своего рода умственное фехтование и цель его -- достигнуть
победы, не истины. Мнения же суть тупики дураков и лентяев,
неспособных думать. Если когда-нибудь честный политик
по-настоящему и с бесстрастием обдумает свое занятие, то в
конце концов даже Homo stultus вынужден будет принять его
выводы. Мнению нипочем не устоять против истины. Однако, в
настоящее время Homo impoliticus предпочитает либо спорить о
мнениях, либо драться на кулачках -- вместо того, чтобы ждать,
когда в голове у него забрезжит истина. Должны пройти еще
миллионы лет, прежде чем людей в их массе можно будет назвать
политическими животными.
-- Так что же мы представляем собой в настоящем?
-- Нам удалось обнаружить, что в настоящее время род
человеческий разделяется в политическом отношении на одного
мудреца, девятерых прохвостов и девять десятков болванов на
каждую сотню. То есть -- это с точки зрения оптимистического
наблюдателя. Девять прохвостов собираются под знамя,
выброшенное самым прожженым из них и становятся "политическими
деятелями"; мудрец отходит в сторонку, ибо понимает, что его
безнадежно превосходят числом, и посвящает себя поэзии,
математике или философии; что же до девяноста болванов, то эти
плетутся вослед знаменам девятерых проходимцев, выбирая их
наугад, плетутся по лабиринтам софистики, злобы или войны. Так
приятно командовать, говорит Санчо Панса, даже если командуешь
стадом баранов, -- вот потому-то политики и вздымают свои
знамена. К тому же, баранам все едино за каким знаменем
тащиться. Если это знамя демократии, девятеро прохвостов станут
членами парламента, если фашизма -- партийными лидерами, если
коммунизма -- комиссарами. И никакой больше разницы, только в
названии. Болваны так и будут болванами, мошенники -- вождями,
результатом -- эксплуатация. Что касается мудреца, то и его
удел при любой идеологии в общих чертах одинаков. При
демократии ему предоставят возможность пухнуть с голода на
чердаке, при фашизме упекут в концентрационный лагерь, при
коммунизме ликвидируют. Таков оптимистический, но в целом
вполне научный вывод относительно повадок Homo impoliticus.
Король мрачно сказал:
-- Ну что же, прошу у всех прощения за беспокойство.
Насколько я понимаю, самое лучшее для меня -- пойти и
утопиться. Я нахален, ничтожен, свиреп, туп и неспособен к
политической жизни. Вряд ли мне стоит и дальше влачить подобное
существование.
Услышав это, все звери ужасно разволновались. Они вскочили,
все как один, обступили его, принялись обмахивать его веерами и
наперебой предлагать вина.
-- Нет, -- говорили они. -- Право же, мы вовсе не хотели
тебе нагрубить. Мы хотели помочь, честное слово. Не принимай
все так близко к сердцу. Мы уверены, непременно существует
множество людей, которые действительно sapiens и ничуть не
свирепы. Мы говорили тебе все это, чтобы заложить своего рода
основы, которые после могли бы облегчить решение твоей сложной
задачи. Ну, давай же, пропусти стаканчик мадеры и больше не
думай об этом. Ей-ей, мы считаем человека самым чудесным из
всех созданий, наилучшим, какое только существует в природе.
И они сердито поворотились к Мерлину, говоря:
-- Ну, посмотри, что ты наделал! Вот они, твои тары- бары!
Бедный Король совершенно отчаялся, а все потому, что ты
навалился на него, балабонишь и делаешь из мухи слона!
Мерлин ответил только:
-- Даже определение, данное греками, -- "Антропос", "Тот,
кто смотрит вверх", -- даже и оно неверно. Расставшись с
отрочеством, человек редко устремляет взор на что-либо
расположенное выше его роста.
7
Странным казалось ему в его возрасте вновь отправиться к
животным. Возможно, думал он со стыдом, я просто снова впал в
детство, и мне все это снится, возможно, я докатился до
старческого слабоумия.
Но эта мысль заставила его припомнить свое настоящее
детство, счастливые дни, когда он плавал во рву или летал с
Архимедом, и он осознал, что с той поры кое-чего лишился.
Теперь он назвал бы утраченное способностью удивляться. В то
время все приводило его в восторг. Его восприимчивость или
чувство прекрасного, -- как там это ни называй, -- без разбору
влеклось к чему ни попадя. Он мог, пока Архимед читал ему
лекцию о птичьем полете, зачарованно следить, как топорщиться в
совиных когтях мышиный мех . Или же великий господин Щ мог
произносить перед ним речь о Диктатуре, а он все это время
видел лишь зубастую пасть и сосредоточенно разглядывал ее,
обуреваемый восторгом, сопутствующим обретению всякого нового
знания.
Эта способность удивляться не возвратилась к нему, сколько
ни отдраивал Мерлин его мозг. На смену ей пришла, как он
полагал, способность к трезвому суждению. Теперь-то он выслушал
бы и Архимеда, и господина Щ. Теперь он не заметил бы ни серого
меха, ни желтых зубов. И думая об этой перемене, он не
испытывал гордости.
Старик зевнул, - ибо и муравьи зевают, равно как и
потягиваются со сна, подобно людям, -- и обратил свои помыслы к
предстоящему делу. Никакой радости он, став муравьем, не
испытывал, не то, что при прежних превращениях, он думал лишь:
ну вот, придется поработать. С чего начнем?
Гнезда были изготовлены из земли, рассыпанной неглубоким,
не толще полудюйма, слоем на небольших столиках, похожих на
скамейки для ног. Сверху на слой земли поместили стеклянную
пластину, накрыв ее тканью, ибо в тех местах, где выращивается
молодняк, должно быть темно. Удалив ткань, можно было заглянуть
в подземный муравьиный приют, -- нечто вроде муравейника в
разрезе. Заглянуть можно было и в круглое помещение, в котором
выхаживали куколок, -- точно в теплицу со стеклянной крышей.
Собственно гнезда располагались ближе к краям столиков, --
стеклянные крышки закрывали их только наполовину. Это было
подобие открытой сверху земляной авансцены, а на
противоположных краях столиков размещались стеклышки от часов,
куда для кормления муравьев наливался сироп. Между собой гнезда
не сообщались. Столики стояли бок о бок, но не соприкасаясь, а
под ножки их были подставлены тарелки с водой.
Разумеется, сейчас все это выглядело иначе. Местность, в
которую он попал, походила на обширное поле, усеянное валунами,
на одном из концов его виднелась сплющенная -- между пластинами
стекла -- цитадель. Попасть в нее можно было через туннели,
пробитые в камне, и над каждым из входов красовалось
уведомление:
ВСЕ, ЧТО НЕ ЗАПРЕЩЕНО, -- ОБЯЗАТЕЛЬНО.
ТАКОВ НОВЫЙ ПОРЯДОК.
Уведомление ему не понравилось, хоть и осталось непонятным.
Про себя он подумал: надо бы немного осмотреться, прежде чем
лезть вовнутрь. Невесть по какой причине, эти надписи поубавили
в нем охоты проникнуть в крепость, они придавали грубым
туннелям какой-то зловредный вид.
Размышляя о надписях, он осторожно пошевелил похожими на
антенны сяжками, привыкая к новым ощущениям, и покрепче уперся
ступнями в землю, как бы желая утвердиться в новом для него
мире насекомых. Передними ножками он почистил сяжки, подергал
за них, пригладил, -- вид у него был при этом совершенно как у
викторианского негодяя, подкручивающего усы. Сразу за этим он
осознал нечто, ожидавшее осознания, -- а именно, что в голове у
него слышен какой-то шум, причем явно членораздельный. Шум ли
то был или некий сложный запах, он никак не мог разобрать, --
проще всего описать это явление, сказав, что оно походило на
передачу по радио. Поступала передача через сяжки, походя на
музыку.
Музыка, размеренная, словно пульс, а с нею слова -- что-то
вроде "Ложка-ножка-мошка-крошка" или "Мамми-мамми-
мамми-мамми", или "Ты-мечты-цветы". Поначалу ему эти песни
нравились, особенно про "Вновь-кровь-любовь", -- пока он не
обнаружил, что они не меняются. Едва закончившись, они
начинались сызнова. Через час-другой ему уже казалось, что он
вот-вот завоет от них.
Кроме того, в голове у него раздавался голос, -- в паузах
между музыкой, -- и по всей видимости отдавал некие приказания.
-- Всех двудневок перевести в западный проход, -- говорил
он, или, -- Номеру 210397/WD заступить в сиропную команду
взамен выпавшего из гнезда 333105/WD.
Голос был роскошный, но какой-то безликий, -- словно его
очарование явилось результатом старательных упражнений, своего
рода цирковым трюком. Мертвый был голос.
Король, или быть может, нам следовало бы сказать муравей,
пошел прочь от крепости, едва лишь ощутил в себе способность
передвигаться. Он начал исследовать каменистую пустошь, однако
чувствовал себя при этом неважно, -- идти в то место, откуда
исходили приказы ему не хотелось, но и этот тесноватый пейзаж
наводил на него тоску. Он обнаружил среди валунов неприметные
тропки, извилистые и бесцельные, и вместе целенаправленные,
ведшие к сиропохранилищу, но также и куда-то еще, -- а куда, он
не разобрался. По одной из них он добрел до глыбы земли, под
которой располагалась естественная котловина. В котловине, --
опять-таки обладавшей странным выражением бессмысленной
осмысленности -- он обнаружил пару дохлых муравьев. Они лежали
рядышком, но неряшливо, как будто некто весьма основательный
притащил их сюда, дорогой забыв -- зачем. Лежали они скрючась,
и не казались ни довольными, ни огорченными своей кончиной.
Просто лежали, как два опрокинутых стула.
Пока он разглядывал трупы, по тропинке спустился живой
муравей, тащивший третьего покойника.
-- Хай, Сангвиний! -- сказал он.
Король вежливо ответил:
-- Хай.
В одном отношении, хоть он и не подозревал об этом, ему
повезло. Мерлин не забыл снабдить его нужным для гнезда
запахом, -- ибо, пахни от него каким-то иным гнездом, муравьи
убили б его на месте. Если бы мисс Эдит Кавелл была муравьем,
на памятнике ей было б написано:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
нее не было.
Артур возразил:
-- Даже если те люди не сумели как следует вписать, что
следовало, это ничего не доказывает. Будь они иными животными,
они вообще не умели бы писать.
-- Краткий ответ на это, -- парировал философ, -- таков: ни
одно человеческое существо не способно просверлить носом дырку
в желуде.
-- Не понимаю.
-- А вот видишь ли, насекомое, именуемое Balaninus elephas,
умеет сверлить желуди упомянутым способом, но не умеет писать.
Человек может писать, но не может сверлить желудей. Таковы их
специализации. Существенное различие между ними состоит, однако
же, в том, что если Balaninus сверлит свои дырки чрезвычайно
умело, человек, как я тебе продемонстрировал, писать толком не
умеет. Вот почему я говорю, что если сопоставлять различные
виды, человек оказывается более бестолковым, более stultus, чем
остальная животная братия. Да, собственно, никакой разумный
наблюдатель иного ожидать и не вправе. Слишком краткое время
провел человек на нашем шарике, чтобы требовать от него
сноровки в каком бы то ни было ремесле.
Король почувствовал, что настроение его становится все
более подавленным.
-- И много других имен вы придумали? -- спросил он.
-- Было и третье предложение, его внес барсук.
При этих словах довольный барсук пошаркал ногами, украдкой
оглядел из-под очков общество и принялся изучать свои длинные
когти.
-- Impoliticus, -- сказал Мерлин, -- Homo impoliticus. Если
помнишь, Аристотель определил нас как политических животных.
Барсук предложил подвергнуть это определение проверке, и мы,
рассмотрев политическую практику человека, пришли к выводу, что
impoliticus, по всей видимости -- единственное пригодное слово.
-- Продолжай, раз уж начал.
-- Мы установили, что Homo ferox присущи политические идеи
двух сортов: либо что любая проблема решается силой, либо что
для их разрешения следует прибегать к убеждению.
Муравьеобразные люди будущего, уверовавшие в силу, считают, что
для установления истинности утверждения "дважды два четыре"
достаточно повышибать дух из людей, которые с тобой несогласны.
Демократы же, верующие в убеждение, полагают, что всякий
человек вправе обладать собственным мнением, ибо все люди
рождаются равными: "Я ничем не хуже тебя", -- вот первое, что
инстинктивно выпаливает человек, который хуже тебя всем.
-- Но если нельзя опереться ни на силу, ни на убеждение, --
сказал Король, -- то я не вижу, что остается делать.
-- Ни сила, ни убеждение, ни мнение никак не связаны c
размышлением, -- с глубочайшей искренностью промолвмл Мерлин.
-- Убеждая в чем-либо другого, ты лишь проявляешь силу ума, --
это своего рода умственное фехтование и цель его -- достигнуть
победы, не истины. Мнения же суть тупики дураков и лентяев,
неспособных думать. Если когда-нибудь честный политик
по-настоящему и с бесстрастием обдумает свое занятие, то в
конце концов даже Homo stultus вынужден будет принять его
выводы. Мнению нипочем не устоять против истины. Однако, в
настоящее время Homo impoliticus предпочитает либо спорить о
мнениях, либо драться на кулачках -- вместо того, чтобы ждать,
когда в голове у него забрезжит истина. Должны пройти еще
миллионы лет, прежде чем людей в их массе можно будет назвать
политическими животными.
-- Так что же мы представляем собой в настоящем?
-- Нам удалось обнаружить, что в настоящее время род
человеческий разделяется в политическом отношении на одного
мудреца, девятерых прохвостов и девять десятков болванов на
каждую сотню. То есть -- это с точки зрения оптимистического
наблюдателя. Девять прохвостов собираются под знамя,
выброшенное самым прожженым из них и становятся "политическими
деятелями"; мудрец отходит в сторонку, ибо понимает, что его
безнадежно превосходят числом, и посвящает себя поэзии,
математике или философии; что же до девяноста болванов, то эти
плетутся вослед знаменам девятерых проходимцев, выбирая их
наугад, плетутся по лабиринтам софистики, злобы или войны. Так
приятно командовать, говорит Санчо Панса, даже если командуешь
стадом баранов, -- вот потому-то политики и вздымают свои
знамена. К тому же, баранам все едино за каким знаменем
тащиться. Если это знамя демократии, девятеро прохвостов станут
членами парламента, если фашизма -- партийными лидерами, если
коммунизма -- комиссарами. И никакой больше разницы, только в
названии. Болваны так и будут болванами, мошенники -- вождями,
результатом -- эксплуатация. Что касается мудреца, то и его
удел при любой идеологии в общих чертах одинаков. При
демократии ему предоставят возможность пухнуть с голода на
чердаке, при фашизме упекут в концентрационный лагерь, при
коммунизме ликвидируют. Таков оптимистический, но в целом
вполне научный вывод относительно повадок Homo impoliticus.
Король мрачно сказал:
-- Ну что же, прошу у всех прощения за беспокойство.
Насколько я понимаю, самое лучшее для меня -- пойти и
утопиться. Я нахален, ничтожен, свиреп, туп и неспособен к
политической жизни. Вряд ли мне стоит и дальше влачить подобное
существование.
Услышав это, все звери ужасно разволновались. Они вскочили,
все как один, обступили его, принялись обмахивать его веерами и
наперебой предлагать вина.
-- Нет, -- говорили они. -- Право же, мы вовсе не хотели
тебе нагрубить. Мы хотели помочь, честное слово. Не принимай
все так близко к сердцу. Мы уверены, непременно существует
множество людей, которые действительно sapiens и ничуть не
свирепы. Мы говорили тебе все это, чтобы заложить своего рода
основы, которые после могли бы облегчить решение твоей сложной
задачи. Ну, давай же, пропусти стаканчик мадеры и больше не
думай об этом. Ей-ей, мы считаем человека самым чудесным из
всех созданий, наилучшим, какое только существует в природе.
И они сердито поворотились к Мерлину, говоря:
-- Ну, посмотри, что ты наделал! Вот они, твои тары- бары!
Бедный Король совершенно отчаялся, а все потому, что ты
навалился на него, балабонишь и делаешь из мухи слона!
Мерлин ответил только:
-- Даже определение, данное греками, -- "Антропос", "Тот,
кто смотрит вверх", -- даже и оно неверно. Расставшись с
отрочеством, человек редко устремляет взор на что-либо
расположенное выше его роста.
7
Странным казалось ему в его возрасте вновь отправиться к
животным. Возможно, думал он со стыдом, я просто снова впал в
детство, и мне все это снится, возможно, я докатился до
старческого слабоумия.
Но эта мысль заставила его припомнить свое настоящее
детство, счастливые дни, когда он плавал во рву или летал с
Архимедом, и он осознал, что с той поры кое-чего лишился.
Теперь он назвал бы утраченное способностью удивляться. В то
время все приводило его в восторг. Его восприимчивость или
чувство прекрасного, -- как там это ни называй, -- без разбору
влеклось к чему ни попадя. Он мог, пока Архимед читал ему
лекцию о птичьем полете, зачарованно следить, как топорщиться в
совиных когтях мышиный мех . Или же великий господин Щ мог
произносить перед ним речь о Диктатуре, а он все это время
видел лишь зубастую пасть и сосредоточенно разглядывал ее,
обуреваемый восторгом, сопутствующим обретению всякого нового
знания.
Эта способность удивляться не возвратилась к нему, сколько
ни отдраивал Мерлин его мозг. На смену ей пришла, как он
полагал, способность к трезвому суждению. Теперь-то он выслушал
бы и Архимеда, и господина Щ. Теперь он не заметил бы ни серого
меха, ни желтых зубов. И думая об этой перемене, он не
испытывал гордости.
Старик зевнул, - ибо и муравьи зевают, равно как и
потягиваются со сна, подобно людям, -- и обратил свои помыслы к
предстоящему делу. Никакой радости он, став муравьем, не
испытывал, не то, что при прежних превращениях, он думал лишь:
ну вот, придется поработать. С чего начнем?
Гнезда были изготовлены из земли, рассыпанной неглубоким,
не толще полудюйма, слоем на небольших столиках, похожих на
скамейки для ног. Сверху на слой земли поместили стеклянную
пластину, накрыв ее тканью, ибо в тех местах, где выращивается
молодняк, должно быть темно. Удалив ткань, можно было заглянуть
в подземный муравьиный приют, -- нечто вроде муравейника в
разрезе. Заглянуть можно было и в круглое помещение, в котором
выхаживали куколок, -- точно в теплицу со стеклянной крышей.
Собственно гнезда располагались ближе к краям столиков, --
стеклянные крышки закрывали их только наполовину. Это было
подобие открытой сверху земляной авансцены, а на
противоположных краях столиков размещались стеклышки от часов,
куда для кормления муравьев наливался сироп. Между собой гнезда
не сообщались. Столики стояли бок о бок, но не соприкасаясь, а
под ножки их были подставлены тарелки с водой.
Разумеется, сейчас все это выглядело иначе. Местность, в
которую он попал, походила на обширное поле, усеянное валунами,
на одном из концов его виднелась сплющенная -- между пластинами
стекла -- цитадель. Попасть в нее можно было через туннели,
пробитые в камне, и над каждым из входов красовалось
уведомление:
ВСЕ, ЧТО НЕ ЗАПРЕЩЕНО, -- ОБЯЗАТЕЛЬНО.
ТАКОВ НОВЫЙ ПОРЯДОК.
Уведомление ему не понравилось, хоть и осталось непонятным.
Про себя он подумал: надо бы немного осмотреться, прежде чем
лезть вовнутрь. Невесть по какой причине, эти надписи поубавили
в нем охоты проникнуть в крепость, они придавали грубым
туннелям какой-то зловредный вид.
Размышляя о надписях, он осторожно пошевелил похожими на
антенны сяжками, привыкая к новым ощущениям, и покрепче уперся
ступнями в землю, как бы желая утвердиться в новом для него
мире насекомых. Передними ножками он почистил сяжки, подергал
за них, пригладил, -- вид у него был при этом совершенно как у
викторианского негодяя, подкручивающего усы. Сразу за этим он
осознал нечто, ожидавшее осознания, -- а именно, что в голове у
него слышен какой-то шум, причем явно членораздельный. Шум ли
то был или некий сложный запах, он никак не мог разобрать, --
проще всего описать это явление, сказав, что оно походило на
передачу по радио. Поступала передача через сяжки, походя на
музыку.
Музыка, размеренная, словно пульс, а с нею слова -- что-то
вроде "Ложка-ножка-мошка-крошка" или "Мамми-мамми-
мамми-мамми", или "Ты-мечты-цветы". Поначалу ему эти песни
нравились, особенно про "Вновь-кровь-любовь", -- пока он не
обнаружил, что они не меняются. Едва закончившись, они
начинались сызнова. Через час-другой ему уже казалось, что он
вот-вот завоет от них.
Кроме того, в голове у него раздавался голос, -- в паузах
между музыкой, -- и по всей видимости отдавал некие приказания.
-- Всех двудневок перевести в западный проход, -- говорил
он, или, -- Номеру 210397/WD заступить в сиропную команду
взамен выпавшего из гнезда 333105/WD.
Голос был роскошный, но какой-то безликий, -- словно его
очарование явилось результатом старательных упражнений, своего
рода цирковым трюком. Мертвый был голос.
Король, или быть может, нам следовало бы сказать муравей,
пошел прочь от крепости, едва лишь ощутил в себе способность
передвигаться. Он начал исследовать каменистую пустошь, однако
чувствовал себя при этом неважно, -- идти в то место, откуда
исходили приказы ему не хотелось, но и этот тесноватый пейзаж
наводил на него тоску. Он обнаружил среди валунов неприметные
тропки, извилистые и бесцельные, и вместе целенаправленные,
ведшие к сиропохранилищу, но также и куда-то еще, -- а куда, он
не разобрался. По одной из них он добрел до глыбы земли, под
которой располагалась естественная котловина. В котловине, --
опять-таки обладавшей странным выражением бессмысленной
осмысленности -- он обнаружил пару дохлых муравьев. Они лежали
рядышком, но неряшливо, как будто некто весьма основательный
притащил их сюда, дорогой забыв -- зачем. Лежали они скрючась,
и не казались ни довольными, ни огорченными своей кончиной.
Просто лежали, как два опрокинутых стула.
Пока он разглядывал трупы, по тропинке спустился живой
муравей, тащивший третьего покойника.
-- Хай, Сангвиний! -- сказал он.
Король вежливо ответил:
-- Хай.
В одном отношении, хоть он и не подозревал об этом, ему
повезло. Мерлин не забыл снабдить его нужным для гнезда
запахом, -- ибо, пахни от него каким-то иным гнездом, муравьи
убили б его на месте. Если бы мисс Эдит Кавелл была муравьем,
на памятнике ей было б написано:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18