– А мы думали, что это-то самая революция и есть! – толковали меж собой обыватели, – поди ж ты!
Он же, ласковый и простодушный, ходил по улицам и не только никого не ловил, но, напротив того, радовался, что всякий при каком-нибудь деле находится, а он один ничего не делает и тем целому городу счастье приносит.
* * *
Однако ж было одно напоминание, которое угнетало его, и это напоминание заключалось в слове: помпадур.
Среди разнообразия помпадурских прерогатив он в особенности боялся одной: предстоящего ему выбора помпадурши. В бесчисленном множестве помпадурш, о которых свидетельствует история, он не знал ни одной, которая довела бы своего помпадура до добра. В сознании своего помпадурства, он, еще будучи в кадетском корпусе, до малейшей подробности изучил литературу этого вопроса и убедился, что в конце помпадурских любовных предприятий никогда ничего не стояло, кроме погибели. И что всего важнее – погибель была так сладка, что помпадуры сами влеклись к ней и утопали в море утех, нимало не заботясь о своевременном выполнении получаемых от начальства предписаний. Опутанные любовными сетями, помпадуры, несомненно бодрые, делались в самое короткое время неузнаваемыми. Телодвижения их утрачивали развязность, глаза становились тусклыми и неспособными проникать в сердца подчиненных, язык отказывался от произнесения укорительных выражений; дар сердцеведения пропадал совершенно. Все это он понимал – и за всем тем чувствовал, что над ним тяготеет фатум, которого он ни предотвратить, ни отдалить не в силах.
Искушения, которые преследовали его с самой минуты приезда в город, придавали еще более цены его борьбе. Еще не успел он как следует ознакомиться с местным обществом, как уже стало ясно, что усилия всех первейших в городе дам направлены к тому, чтоб как можно скорее пробудить в нем инстинкт помпадурства. Узнавали, какие он любит плечи, какой рост, цвет волос, походку. Некоторые выхваляли при этом добродушие своих мужей и давали понять, что с этой стороны никаких опасений не может существовать.
Но он как-то загадочно относился ко всем этим заискиваньям и обольщениям.
– Всякая походка хороша-с, ежели ее украшает добродетель, – отвечал он на ухаживанья, а ежели замечал, что и затем какая-нибудь предприимчивая председательша или начальница отдельной части продолжает действовать наступательно, то вежливо шаркал ножкой и уходил прочь.
Очевидно, что у него был свой план, осуществление которого он отложил до тех пор, пока фатум окончательно не пристигнет его. План этот заключался в том, чтобы, не уклоняясь от выполнения помпадурского назначения, устроить это дело так, чтобы оно по крайней мере не сопровождалось пушечною пальбою.
Прежде всего внимание его, разумеется, остановилось на так называемой благородной интриге. Но, рассмотрев этот проект со всех сторон, он должен был сознаться, что осуществление его сопряжено с множеством случайностей, которые положительно могут замутить административную ясность его души. Что высокопоставленная помпадурша отличается большею нежностью и белизною кожи и вообще смотрит как-то сытее, нежели помпадурша из низкого звания, – это было для него ясно. Но этим и ограничивались все преимущества, а затем открывался целый ряд таких неудобств, которые не выкупались ни роскошью бюста, ни тонкостью прикрывающего его батиста.
– Удовольствие от этих кружевниц все то же-с, только крику больше, – отвечал он услужливым людям, соблазнявшим его картиною помпадурши, утопающей в батисте и кружевах. Затем он уже не возвращался более к этому плану.
Надлежало сыскать другую комбинацию, и он деятельно занялся этим. Самою лучшею казалась, конечно, такая, при которой мягкое тело соединялось бы с простодушием. Счастливое соединение этих качеств можно было найти или в среде упитанного и взлелеянного пуховиками купечества, или в среде мещанства, занимающегося содержанием постоялых дворов, харчевен и кабаков.
Но тут же встречались серьезные препятствия, которые невозможно было пройти без внимания. Во-первых, он предвидел, что местная аристократия никак не простит ему связи с мещанкой. Во-вторых, он задумывался и над тем, как посмотрит на подобную связь начальство. Конечно, с точки зрения государственной, лучше, если помпадур выбирает себе помпадуршу из низкого звания, ибо это содействует слиянию сословий[]. Но не всякий начальник способен возвыситься до государственной точки зрения, большая же часть действует просто, без высших точек зрения, смотря по тому, какая система помпадурства, батистовая или затрапезная, господствует в данную минуту.
Одним словом, как он ни углублялся, ни взвешивал, все было мрак и сомнение в этом вопросе. Ни уставов, ни регламентов – ничего. Одно оставалось ясным и несомненным: что он помпадур и что не помпадурствовать ему невозможно.
А судьба уже бодрствовала за него, и на сей раз бодрствовала совершенно правильно, ибо помогала добродетельнейшему из всех в мире помпадуров выйти с честью из затруднения.
Трудно представить себе что-нибудь более трогательное и наивное, как история его сближения с нею.
Шел он однажды по городу и, по обыкновению, никого не ловил. И вдруг видит: стоит у дверей кабака баба и грызет подсолнухи. Баба была, как все вообще бабы, выросшие в холе под сению постоялого двора или за прилавком кабака: широкая, толстомясая, большеглазая, с круглим лицом и так называемыми сахарными грудями. Однако ж, он тотчас же сообразил, что если эту бабу в хорошие руки, то она вся сделается сахарная. Но так как дело было днем, то сейчас приступить он не решился, а только посеменил ножками, чтоб дать бабе понять.
По наступлении вечера он снова пошел по тому же направлению и увидел, что баба опять стоит у дверей, очевидно, уже не случайно. Она была примыта, приглажена, скалила зубы и не без лукавства смотрела на него своими выпученными глазами.
– Сахарная будет! – молвил он про себя и, подойдя к бабе, спросил отрывисто:
– Вы чьих-с?
– Была мужняя, теперь вдова стала, – ответила она, заалевшись.
– Кабак – ваш-с?
– С батюшкой хозяйствуем.
– Меня знаете-с?
– Своих начальников да не знать?!
Он некоторое время стоял и, видимо, хотел что-то сказать; быть может, он даже думал сейчас же предложить ей разделить с ним бремя власти. Но вместо того только разевал рот и тянулся корпусом вперед. Она тоже молчала и, повернув в сторону рдеющее лицо, потихоньку смеялась. Вдруг он взглянул вперед и увидел, что из-за угла соседнего дома высовывается голова частного пристава и с любопытством следит за его движениями. Как ужаленный, он круто повернул налево кругом и быстрыми шагами стал удаляться назад.
Целый тот вечер он тосковал и более, чем когда-либо, чувствовал себя помпадуром. Чтобы рассеять себя, пел сигналы, повторял одиночное учение, но и это не помогало. Наконец уселся у окна против месяца и начал млеть.
Но в эту минуту явился частный пристав и разрушил очарование, доложив, что пойман с поличным мошенник. Надо было видеть, как он вскипел против этого ретивого чиновника, уже двукратно нарушившего мление души его.
– Восца у вас[], милостивый государь! – кричал он, – сколько раз говорено вам: оставьте! Оставьте, милостивый государь, русским языком повторяю я вам!
Но по уходе пристава тоска обуяла еще пуще. Целую ночь метался он в огне, и ежели забывался на короткое время, то для того только, чтоб и во сне увидеть, что он помпадур. Наконец, истощив все силы в борьбе с бессонницей, он покинул одинокое ложе и принялся за чтение «Робинзона Крузое». Но и тут его тотчас же поразила мысль: что было бы с ним, если б он, вместо Робинзона, очутился на необитаемом острове? Каким образом исполнил бы он свое назначение?
Ни спать, ни читать не представлялось никакой возможности...
– Сахарная! – вскричал он в каком-то диком исступлении и тотчас же собрался бежать.
Было раннее утро; заря едва занялась; город спал; пустынные улицы смотрели мертво. Ни единого звука, кроме нерешительного чириканья кое-где просыпающихся воробьев; ни единого живого существа, кроме боязливо озирающихся котов, возвращающихся по домам после ночных похождений (как он завидовал им!), Даже собаки – и те спали у ворот, свернувшись калачиком и вздрагивая под влиянием утреннего холода. Над городом вился туман; тротуары были влажны; деревья в садах заснули, словно повитые волшебной дремой.
Он шел и чувствовал, что он помпадур. Это чувство ласкало, нежило, манило его. Ни письмоводителя, ни квартального, ни приставов – ничего не существовало для него в эту минуту. Несмотря на утренний полусумрак, воздух казался проникнутым лучами; несмотря на глубокое безмолвие, природа казалась изнемогающею под бременем какого-то кипучегои нетерпеливо-просящегося наружу ликования. Он знал, что он помпадур, и знал, куда и зачем он идет. Грудь его саднило, блаженство катилось по всем его жилам.
И вдруг его обожгло. Из-за первого же угла, словно из-под земли, вырос квартальный и, гордый сознанием исполненного долга, делал рукою под козырек. В испуге он взглянул вперед: там в перспективе виднелся целый лес квартальных, которые, казалось, только и ждали момента, чтоб вытянуться и сделать под козырек. Он понял, что и на сей раз его назначение, как помпадура, не будет выполнено.
На другой день он собрал квартальных и сказал им:
– Я желаю, господа, чтоб вы не беспокоили себя по ночам.
Но квартальные не поняли и гаркали, что им не в тягость, а в сласть и т.п.
– Я желаю, господа, чтоб вы не беспокоили себя по ночам! – все еще кротко, но уже вразумительнее повторил он.
Но квартальные продолжали гаркать. Тогда он понял, что тут существует недоразумение, и твердым голосом произнес:
– Русским языком вам, прохвосты, говорю: не сметь меня подстерегать по ночам!
Квартальные поняли.
Благодаря этой мере «они» свиделись. Озираясь и крадучись, пробрался он на заре в Разъезжую слободку, где стоял ее домик. Квартальные притворились спящими. Будочники, завидев его приближение, исчезали в подворотни соседних домов. Она стояла у открытого окна... она! Широкая, дородная, белая, вся сахарная! Она ждала.
– Вы-с? – спросил он полудерзновенным, полуиспуганным голосом.
Стыдясь, она закрыла лицо рукавом, но слышно было, как уста ее шептали:
«Ах! великие наши согрешения!»
– Желаете ли вы, сударыня, жить со мною вне оного, но все равно как бы в оном? – спросил он ее твердым голосом.
Она слегка дрогнула, но все еще перемогала себя.
– Слушай-ко, – сказала она, не то кокетничая, не то маскируя свое смущение, – я вам лучше загадку загану. Взгляну я в окошко, стоит репы лукошко – что, по-вашему, будет?
– Репа-с! – отвечал он и даже хихикнул от переполнявшего его умиления.
– Ан звезды!
– Звезды-с? – изумился он.
Последовала минута молчания; оба тяжело и порывисто дышали, а он даже чуть-чуть сопел. Она первая прервала томительное безмолвие.
– Ведь ты поди для лакомства? – сказала она чуть слышно.
Он замычал.
– Ежели для одного лакомства будешь любить, – продолжала она, – и в том я вам запрещаю! Извольте без труда оставить!
Он замычал вторично.
– И что ты во мне, в бабе, лестного для себя нашел! – вдруг вскрикнула она, простирая руки.
* * *
Она сама не знала, за что он ее полюбил.
– За что ты меня любишь! – говорила она ему, – что ты во мне, бабе, лестного для себя нашел? Ни я по-французскому, ни я принять, ни поговорить! Вот разве тело у меня белое...
– За тело-с и за простоту-с, – отвечал он, спеша успокоить ее сомнения.
И точно: простоты она была необыкновенной. Даже квартальным – и тем жаловалась:
– За что он меня полюбил! Жила я, баба заугольная, в сору да в навозе копалась – ан нет! и тут он до меня проник! и тут меня, простую бабу, сыскал!
Квартальные почтительно вздрагивали и отвечали:
– За простоту-с. Сами они уж оченно просты. Так просты! так просты!
Настал какой-то волшебный рай, в котором царствовало безмерное и беспримесное блаженство. Прежде он нередко бывал подвержен приливам крови к голове, но теперь и эту болезнь как рукой сняло. Вся фигура его приняла бодрый и деятельный вид, совершенно, впрочем, лишенный характера суетливости, а выражавший одно внутреннее довольство. Когда он шел по улице, приветливый взгляд его, казалось, каждому говорил: живи! И каждый жил, ибо знал, что начальством ему воистину жить дозволено.
День проходил так быстро, что иногда он роптал, зачем сутки заключают в себе только двадцать четыре часа. Утром, вставши рано, он отправлялся в Разъезжую слободку и уже дорогой начинал млеть. Домик, служивший целью его посещений, принял веселый и чистенький вид. Кабака не осталось и следов; стены были обиты тесом и выкрашены светло-серою краскою; на окнах висели белые занавески и стояли горшки с незатейливыми растениями. Внутри все было тоже выскоблено, вычищено и вымыто. Ни мухи, ни таракана; прохлада и тишина. Только с другой половины, из стряпущей, доносился стук ножей и звякание ухватов и сковород, но это даже усугубляло очарование.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45