Но я знаю, что вы — девушка, наделенная и богатой интуицией, и разумной деликатностью; сказанное вами намного облегчает мою задачу…
Головой я почти не задевал низкие балки потолка, а она едва доставала мне до середины груди. Не знаю, не тогда ли, пока мы стояли в полумраке скромной гостиной, подпал я под ее очарование.
Почти все пожитки в комнате были уже сложены для переезда. На столе виднелись остатки скромного завтрака; я заметил хлеб с чаем да какие-то фрукты. Там, где сидел Шелли, лежал раскрытым какой-то массивный немецкий фолиант, поверх которого примостилась маленькая книжечка в двенадцатую долю листа. В приглушенном свете Мэри казалась бледной. У нее были светлые волосы, и на миг я подумал о другой, недавно встретившейся мне женщине —
Элизабет Лавенца. Но если Элизабет обдавала окружающих холодом, это ни в коей мере не относилось к Мэри. У нее были серые глаза, одухотворенное и — может быть, я это придумал — чуть игривое — с тех пор, как она поймала у себя на груди мой восхищенный взгляд, — выражение лица. В обращении со мной она не проявила и грана той робости, которую выказывала накануне вечером в компании Байрона.
Подчиняясь порыву, я сказал:
— Вы мало говорили во время нашей вчерашней беседы. А ведь я знаю, вам было что сказать.
— Там мне полагалось слушать. И мне хотелось слушать. Шелли был не в ударе, а он всегда так красиво говорит.
— Да. Он большой оптимист, когда речь заходит о будущем.
— Быть может, он стремится произвести такое впечатление.
На нас опустилась тишина. Ребенок спал у ее ног. Казалось, вокруг нас оживает множество неуловимых ощущений. Мне вновь стало слышно, как тикают часы — и как бьется им в такт мое сердце.
— Пойдемте, сядем у окна, — предложила она. — Расскажите же мне то, что вы хотите сказать. Это касается Шелли?.. Нет, это касается нашего вчерашнего разговора. Поверьте, у меня волосы вставали дыбом, когда вы так говорили о будущем. Вы вызвали к жизни в моем воображении легионы еще не рожденных — и зрелище это ужаснуло меня ничуть не меньше, чем пресловутые легионы мертвецов. Хотя, как и Шелли, я не верую, как того требует христианская религия, — кто из разумных людей в наше время на это способен? — я верю в духов. Пока вы меня не просветите — а может быть, и после этого, — я буду видеть в вас своего рода духа.
— Очень удобный взгляд на вещи! Может быть, мне никогда так и не удастся убедить вас, что я не просто дух, ибо вот что я должен вам сказать: для беседы с вами я явился из грядущего через двести лет — посидеть здесь с вами у окна и вот так поговорить!
Я не смог побороть искушение и подбавил в свой тон немного лести. В льющемся из окна мягком зеленом свете, разговаривая с обычным своим серьезным и спокойным видом, Мэри Шелли являла собой прекраснейшую картину.
Быть может, здесь не обошлось без меланхолии, но в ней не было ничего от безумия Шелли, ничего от перепадов настроения Байрона. Казалось, она стоит особняком, очень здравая и при этом необыкновенно юная женщина, и нечто дремавшее у меня в груди проснулось и раскрылось перед ней.
Усмехнувшись, она промолвила:
— Чтобы подтвердить подобные притязания, вы должны иметь соответствующие документы — показывающие, через какой из немыслимых временных пропускных пунктов вы сюда попали!
— Ну, у меня есть и кое-что поубедительнее документов. А из всех документов больше всего меня интересует ваш роман — «Франкенштейн, или Современный Прометей».
— Об этом вам придется рассказать мне подробнее, — спокойно произнесла она, глядя мне в лицо. — Не знаю, как вы узнали о моем рассказе, ибо он так и лежит неоконченным у меня наверху, хотя я начала его еще в мае.
Боюсь, вполне может статься, что я его так никогда и не закончу — тем более что мы должны вернуться в Англию, дабы разложить по полочкам все наши тамошние затруднения.
— Вы его закончите! Конечно же! Мне доподлинно это известно. Ведь я явился из времени, когда ваш роман всеми признан как литературный шедевр и пророческое прозрение, из времени, когда любому образованному человеку имя Франкенштейна знакомо так же, как вам знакомы Гулливер или Робинзон Крузо!
Ее глаза загорелись, а щеки вспыхнули.
— Мой рассказ знаменит?
— Он знаменит, а ваше имя прославлено. Она прижала руку ко лбу.
— Мистер Боденленд, Джо — пойдемте прогуляемся вдоль берега! Мне нужно что-то сделать, чтобы доказать себе, что я не грежу.
Она дрожала. Я взял ее за руку, и мы вышли наружу. Затворив за собой дверь, она прислонилась к ней и взглянула на меня снизу вверх с неосознанно соблазнительным видом.
— Неужели все так и будет, как вы сказали, и эта слава — посмертное существование в чужих жизнях — станет в будущем моим уделом? А Шелли? Я уверена, что его-то слава уж точно непреходяща!
— На славу Шелли никто никогда не покушался, и его имя навечно связано с лордом Байроном. — Заметив, что ей это не особенно-то понравилось, я добавил: — Но и ваша слава под стать славе Шелли. Его считают одним из крупнейших поэтов науки, а вас — первым ее романистом.
— А я успею написать другие романы?
— Да, успеете.
— А когда я умру? А милый Шелли? Умрем ли мы молодыми?
— Вы не умрете, пока не прославитесь.
— А мы поженимся? Вы знаете, он все время в столь ему свойственных поисках другой женщины…
Она с отсутствующим видом теребила завязки у себя на груди.
— Вы поженитесь. Вы войдете в историю как Мэри Шелли.
Она закрыла глаза. Из-под сомкнутых век хлынули слезы, побежали вниз по щекам. Ее всю трясло. Я обнял ее, и мы так и замерли, наполовину прислонившись к шелушащейся на солнце двери.
О дальнейшем рассказывать подробно не берусь — я не смею переложить это в слова. Ибо мы оказались захвачены своего рода ритуалом, который, как кажется задним числом, обладал своим формальным ритмом, словно некий танец.
Все еще в слезах, она засмеялась. Прильнула ко мне и тут же бросилась прочь, промчалась среди цветов и высокой травы, закружилась, распугав всех ящериц, вокруг дерева, запрыгала прочь по песчаной дорожке. Она словно звала меня за собой в погоню. Я бросился за ней следом, поймал ее за руку.
Она смеялась и плакала.
— Я в это не верю! — сказала она. Восторг переполнял ее, она заговорила, выплескивая соображения касательно будущего вперемешку с подробностями своей жизни — жизни, как она утверждала, глубоко несчастной, постоянно омраченной тем фактом, что мать умерла при ее родах.
— Но если мне суждено добиться такой чести и заслужить славу, жизнь моя уже не будет никчемной заменой ее жизни, как я всегда боялась!
И вновь она смеялась и плакала, и я смеялся вместе с ней. Между нами возник союз, своего рода химическая связь, не только признанная природой, но и заручившаяся ее сочувствием, ибо ветер стих и засияло солнце, под лучами которого огромные холмы засверкали снежными шапками во всем своем великолепии. Не отдавая себе в этом отчета, я обнял Мэри и поцеловал ее.
Губы ее были теплыми и душистыми.
Прежде чем отпрянуть, она ответила мне. Косвенным образом она выдавала в разговоре то, что было у нее — да и у меня.
— Знаете, почему мы так быстро должны вернуться в Англию, только-только обретя здесь мирное убежище? Потому что наша дорогая Клер тяжела ребенком Байрона. Тут, конечно, и речи не шло об истинном союзе душ! Идемте, мой вестник, заронивший во мне ростки столь глубокого счастья, искупаемся в озере. Вы знаете, что Шелли не умеет плавать? Я купаюсь здесь с Байроном, потому что боюсь плавать одна, и терплю все его постыдные замечания. Вода тут глубока и холодна, будто могила! Вы в нерешительности? Чтобы не нарушать приличий, мы можем раздеться, отвернувшись друг от друг.
Найдется ли достаточно ничтожный мужчина, чтобы воспротивиться подобному предложению или оспорить подобное указание? Мы находились в укромной бухточке, среди раскиданных вокруг огромных валунов, обломков какого-то древнего склона. Мне было видно, до чего чиста и прозрачна вода, до чего в ней много рыбы. Среди ветвей ивы у нас над головой сновали птахи.
В клевере жужжали пчелы. А рядом со мной возникла гибкая фигурка Мэри Шелли.
Чуть вскрикнув от холода, она вошла в воду.
Поливая себя водой, чтобы привыкнуть к ее прохладе, она обернулась и с оттенком озорства взглянула на меня, голышом замершего на берегу, не сводя с нее глаз. Наши взгляды встретились и обратились в нечто вечное. Такою я и вижу ее сейчас — обернувшейся взглянуть через белое плечико, окруженной безмятежной гладью озера. Я с разбегу бросился в воду и, нырнув, заскользил под ее поверхностью.
После купания мы побежали обратно на виллу, смеясь и прижимая к себе нашу одежду. Наверху она нашла мне полотенце. Я им не воспользовался, она своим тоже. Вместо этого мы очутились на кровати — в объятиях друг друга, слившись в поцелуе. Время и ослепительный дневной свет неровно пульсировали вокруг наших тел.
Позже я наткнулся чуть выше ее все еще влажного бедра на налипший ивовый листочек.
— Я сохраню его, ведь он явился из зачарованного края!
Я аккуратно расправил листик поверх лежащего у ее кровати томика Софокла, намереваясь забрать его позже.
— В самом деле — зачарованного! Мы, Джо, зачарованы. Мы не существуем в одном и том же мире! Оба мы — духи, хотя ты и целуешь мою плоть. Мы извлечены из мира, перенесены прямо в этой комнате на поляну в зачарованному лесу, величественном и свободном, где теснятся рощи сосен, каштанов, ореховых деревьев. Ничто не может причинить нам здесь вреда. Леса бесконечны. Они простираются до самого конца мира, до самого конца вечности.
Солнце никогда не отвернется от этого створчатого окна, мой ненаглядный дух, ибо мы одним махом упразднили время! До чего хотелось бы мне знать, каково было бы нам, если бы ты был последним на свете мужчиной, а я — последней женщиной, В безвестности мы бы созерцали, как вокруг нас весь мир вновь превращается в рай… Но я бы боялась, что ты можешь умереть. Знаешь, я всегда чего-то боюсь. Только принесенные тобой благие вести и заставили на время померкнуть все мои тревоги. У меня был ребенок, и он умер. Плоть так хрупка — кроме твоей, Джо! И я боюсь за Шелли. Временами он такой дикий. Ты сам видишь, он весь соткан из воздуха и света, но у него тоже, как и у луны, есть своя темная сторона. О, мой дух, мое другое я, люби, возьми меня еще раз, если можешь! Пусть смешается твой солнечный луч с моим лунным светом!
Ах, Мэри, Мэри Шелли, ты была — и остаешься — для меня дороже всех женщин на свете; и однако же, то, что оказалось тогда возможным, стало таковым только потому, что в этом мире мы были не более чем призраками — или нам так представлялось — и вряд ли менее чем призраками друг для друга.
Но надежный швейцарский мир призраком не был, не прекращала и Солнечная система неуклонно прокладывать путь через межзвездное пространство — несмотря на все, что говорила Мэри, несмотря на то, что мы совершенно позабыли о времени, солнце отвернулось от створок нашего окна, младенец проснулся и заплакал; и вот, одарив меня томным взглядом, Мэри тщательно оделась и спустилась вниз. Помню, как освещало ее платье всю лестницу, отбрасывая на стены, пока она спускалась, падающие на нее солнечные лучи.
Я спустился следом за ней. Мы двигались словно в церемониальном танце, все время соотнося наши движения друг с другом. Из взятого на кухне ковшика она дала Уильяму немного молока. Он его выпил, она покачала малыша на коленях; почти сразу же глаза его снова закрылись, и он опять заснул; Мэри положила его обратно в колыбель. Теперь все ее внимание излучалось только на меня. Взявшись за руки, мы произнесли имя, которое соединило нас: Франкенштейн.
10
Вот что она рассказала, когда я спросил, как ей пришло в голову написать свой роман.
— Поначалу это был ужасный рассказ в духе миссис Радклиф. Как-то вечером на вилле Диодати Полли — доктор Полидори, который вчера предстал перед тобой в самом неприглядном виде, — принес нам сборник рассказов о привидениях и прочел вслух самые страшные из них. Шелли сам не свой от таких тем, да и Альбе тоже — ему особенно по душе истории про вампиров. Я только прислушивалась к их разговору.
Никак не могу решить, то ли я нравлюсь Альбе, то ли он просто терпит меня ради Шелли…
Полидори решил устроить соревнование — чтобы каждый из нас написал по жуткой истории. Они все трое тут же принялись за дело, хотя Шелли слишком нетерпелив для прозы. Начать никак не могла только я. Думаю, я была слишком застенчива. Или же слишком честолюбива. Мне претило изобретать ручные ужасы в духе Полидори. Я жаждала великого замысла, который обращался бы к таинственным страхам нашей натуры. Меня всегда мучили кошмары, и поначалу я собиралась воспользоваться одним из них, полагая, что сновидения питаемы некоей внутренней истиной и что в самом их неправдоподобии кроется нечто внушающее больше доверия нашей внутренней сущности, чем такая прозаичная дневная жизнь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Головой я почти не задевал низкие балки потолка, а она едва доставала мне до середины груди. Не знаю, не тогда ли, пока мы стояли в полумраке скромной гостиной, подпал я под ее очарование.
Почти все пожитки в комнате были уже сложены для переезда. На столе виднелись остатки скромного завтрака; я заметил хлеб с чаем да какие-то фрукты. Там, где сидел Шелли, лежал раскрытым какой-то массивный немецкий фолиант, поверх которого примостилась маленькая книжечка в двенадцатую долю листа. В приглушенном свете Мэри казалась бледной. У нее были светлые волосы, и на миг я подумал о другой, недавно встретившейся мне женщине —
Элизабет Лавенца. Но если Элизабет обдавала окружающих холодом, это ни в коей мере не относилось к Мэри. У нее были серые глаза, одухотворенное и — может быть, я это придумал — чуть игривое — с тех пор, как она поймала у себя на груди мой восхищенный взгляд, — выражение лица. В обращении со мной она не проявила и грана той робости, которую выказывала накануне вечером в компании Байрона.
Подчиняясь порыву, я сказал:
— Вы мало говорили во время нашей вчерашней беседы. А ведь я знаю, вам было что сказать.
— Там мне полагалось слушать. И мне хотелось слушать. Шелли был не в ударе, а он всегда так красиво говорит.
— Да. Он большой оптимист, когда речь заходит о будущем.
— Быть может, он стремится произвести такое впечатление.
На нас опустилась тишина. Ребенок спал у ее ног. Казалось, вокруг нас оживает множество неуловимых ощущений. Мне вновь стало слышно, как тикают часы — и как бьется им в такт мое сердце.
— Пойдемте, сядем у окна, — предложила она. — Расскажите же мне то, что вы хотите сказать. Это касается Шелли?.. Нет, это касается нашего вчерашнего разговора. Поверьте, у меня волосы вставали дыбом, когда вы так говорили о будущем. Вы вызвали к жизни в моем воображении легионы еще не рожденных — и зрелище это ужаснуло меня ничуть не меньше, чем пресловутые легионы мертвецов. Хотя, как и Шелли, я не верую, как того требует христианская религия, — кто из разумных людей в наше время на это способен? — я верю в духов. Пока вы меня не просветите — а может быть, и после этого, — я буду видеть в вас своего рода духа.
— Очень удобный взгляд на вещи! Может быть, мне никогда так и не удастся убедить вас, что я не просто дух, ибо вот что я должен вам сказать: для беседы с вами я явился из грядущего через двести лет — посидеть здесь с вами у окна и вот так поговорить!
Я не смог побороть искушение и подбавил в свой тон немного лести. В льющемся из окна мягком зеленом свете, разговаривая с обычным своим серьезным и спокойным видом, Мэри Шелли являла собой прекраснейшую картину.
Быть может, здесь не обошлось без меланхолии, но в ней не было ничего от безумия Шелли, ничего от перепадов настроения Байрона. Казалось, она стоит особняком, очень здравая и при этом необыкновенно юная женщина, и нечто дремавшее у меня в груди проснулось и раскрылось перед ней.
Усмехнувшись, она промолвила:
— Чтобы подтвердить подобные притязания, вы должны иметь соответствующие документы — показывающие, через какой из немыслимых временных пропускных пунктов вы сюда попали!
— Ну, у меня есть и кое-что поубедительнее документов. А из всех документов больше всего меня интересует ваш роман — «Франкенштейн, или Современный Прометей».
— Об этом вам придется рассказать мне подробнее, — спокойно произнесла она, глядя мне в лицо. — Не знаю, как вы узнали о моем рассказе, ибо он так и лежит неоконченным у меня наверху, хотя я начала его еще в мае.
Боюсь, вполне может статься, что я его так никогда и не закончу — тем более что мы должны вернуться в Англию, дабы разложить по полочкам все наши тамошние затруднения.
— Вы его закончите! Конечно же! Мне доподлинно это известно. Ведь я явился из времени, когда ваш роман всеми признан как литературный шедевр и пророческое прозрение, из времени, когда любому образованному человеку имя Франкенштейна знакомо так же, как вам знакомы Гулливер или Робинзон Крузо!
Ее глаза загорелись, а щеки вспыхнули.
— Мой рассказ знаменит?
— Он знаменит, а ваше имя прославлено. Она прижала руку ко лбу.
— Мистер Боденленд, Джо — пойдемте прогуляемся вдоль берега! Мне нужно что-то сделать, чтобы доказать себе, что я не грежу.
Она дрожала. Я взял ее за руку, и мы вышли наружу. Затворив за собой дверь, она прислонилась к ней и взглянула на меня снизу вверх с неосознанно соблазнительным видом.
— Неужели все так и будет, как вы сказали, и эта слава — посмертное существование в чужих жизнях — станет в будущем моим уделом? А Шелли? Я уверена, что его-то слава уж точно непреходяща!
— На славу Шелли никто никогда не покушался, и его имя навечно связано с лордом Байроном. — Заметив, что ей это не особенно-то понравилось, я добавил: — Но и ваша слава под стать славе Шелли. Его считают одним из крупнейших поэтов науки, а вас — первым ее романистом.
— А я успею написать другие романы?
— Да, успеете.
— А когда я умру? А милый Шелли? Умрем ли мы молодыми?
— Вы не умрете, пока не прославитесь.
— А мы поженимся? Вы знаете, он все время в столь ему свойственных поисках другой женщины…
Она с отсутствующим видом теребила завязки у себя на груди.
— Вы поженитесь. Вы войдете в историю как Мэри Шелли.
Она закрыла глаза. Из-под сомкнутых век хлынули слезы, побежали вниз по щекам. Ее всю трясло. Я обнял ее, и мы так и замерли, наполовину прислонившись к шелушащейся на солнце двери.
О дальнейшем рассказывать подробно не берусь — я не смею переложить это в слова. Ибо мы оказались захвачены своего рода ритуалом, который, как кажется задним числом, обладал своим формальным ритмом, словно некий танец.
Все еще в слезах, она засмеялась. Прильнула ко мне и тут же бросилась прочь, промчалась среди цветов и высокой травы, закружилась, распугав всех ящериц, вокруг дерева, запрыгала прочь по песчаной дорожке. Она словно звала меня за собой в погоню. Я бросился за ней следом, поймал ее за руку.
Она смеялась и плакала.
— Я в это не верю! — сказала она. Восторг переполнял ее, она заговорила, выплескивая соображения касательно будущего вперемешку с подробностями своей жизни — жизни, как она утверждала, глубоко несчастной, постоянно омраченной тем фактом, что мать умерла при ее родах.
— Но если мне суждено добиться такой чести и заслужить славу, жизнь моя уже не будет никчемной заменой ее жизни, как я всегда боялась!
И вновь она смеялась и плакала, и я смеялся вместе с ней. Между нами возник союз, своего рода химическая связь, не только признанная природой, но и заручившаяся ее сочувствием, ибо ветер стих и засияло солнце, под лучами которого огромные холмы засверкали снежными шапками во всем своем великолепии. Не отдавая себе в этом отчета, я обнял Мэри и поцеловал ее.
Губы ее были теплыми и душистыми.
Прежде чем отпрянуть, она ответила мне. Косвенным образом она выдавала в разговоре то, что было у нее — да и у меня.
— Знаете, почему мы так быстро должны вернуться в Англию, только-только обретя здесь мирное убежище? Потому что наша дорогая Клер тяжела ребенком Байрона. Тут, конечно, и речи не шло об истинном союзе душ! Идемте, мой вестник, заронивший во мне ростки столь глубокого счастья, искупаемся в озере. Вы знаете, что Шелли не умеет плавать? Я купаюсь здесь с Байроном, потому что боюсь плавать одна, и терплю все его постыдные замечания. Вода тут глубока и холодна, будто могила! Вы в нерешительности? Чтобы не нарушать приличий, мы можем раздеться, отвернувшись друг от друг.
Найдется ли достаточно ничтожный мужчина, чтобы воспротивиться подобному предложению или оспорить подобное указание? Мы находились в укромной бухточке, среди раскиданных вокруг огромных валунов, обломков какого-то древнего склона. Мне было видно, до чего чиста и прозрачна вода, до чего в ней много рыбы. Среди ветвей ивы у нас над головой сновали птахи.
В клевере жужжали пчелы. А рядом со мной возникла гибкая фигурка Мэри Шелли.
Чуть вскрикнув от холода, она вошла в воду.
Поливая себя водой, чтобы привыкнуть к ее прохладе, она обернулась и с оттенком озорства взглянула на меня, голышом замершего на берегу, не сводя с нее глаз. Наши взгляды встретились и обратились в нечто вечное. Такою я и вижу ее сейчас — обернувшейся взглянуть через белое плечико, окруженной безмятежной гладью озера. Я с разбегу бросился в воду и, нырнув, заскользил под ее поверхностью.
После купания мы побежали обратно на виллу, смеясь и прижимая к себе нашу одежду. Наверху она нашла мне полотенце. Я им не воспользовался, она своим тоже. Вместо этого мы очутились на кровати — в объятиях друг друга, слившись в поцелуе. Время и ослепительный дневной свет неровно пульсировали вокруг наших тел.
Позже я наткнулся чуть выше ее все еще влажного бедра на налипший ивовый листочек.
— Я сохраню его, ведь он явился из зачарованного края!
Я аккуратно расправил листик поверх лежащего у ее кровати томика Софокла, намереваясь забрать его позже.
— В самом деле — зачарованного! Мы, Джо, зачарованы. Мы не существуем в одном и том же мире! Оба мы — духи, хотя ты и целуешь мою плоть. Мы извлечены из мира, перенесены прямо в этой комнате на поляну в зачарованному лесу, величественном и свободном, где теснятся рощи сосен, каштанов, ореховых деревьев. Ничто не может причинить нам здесь вреда. Леса бесконечны. Они простираются до самого конца мира, до самого конца вечности.
Солнце никогда не отвернется от этого створчатого окна, мой ненаглядный дух, ибо мы одним махом упразднили время! До чего хотелось бы мне знать, каково было бы нам, если бы ты был последним на свете мужчиной, а я — последней женщиной, В безвестности мы бы созерцали, как вокруг нас весь мир вновь превращается в рай… Но я бы боялась, что ты можешь умереть. Знаешь, я всегда чего-то боюсь. Только принесенные тобой благие вести и заставили на время померкнуть все мои тревоги. У меня был ребенок, и он умер. Плоть так хрупка — кроме твоей, Джо! И я боюсь за Шелли. Временами он такой дикий. Ты сам видишь, он весь соткан из воздуха и света, но у него тоже, как и у луны, есть своя темная сторона. О, мой дух, мое другое я, люби, возьми меня еще раз, если можешь! Пусть смешается твой солнечный луч с моим лунным светом!
Ах, Мэри, Мэри Шелли, ты была — и остаешься — для меня дороже всех женщин на свете; и однако же, то, что оказалось тогда возможным, стало таковым только потому, что в этом мире мы были не более чем призраками — или нам так представлялось — и вряд ли менее чем призраками друг для друга.
Но надежный швейцарский мир призраком не был, не прекращала и Солнечная система неуклонно прокладывать путь через межзвездное пространство — несмотря на все, что говорила Мэри, несмотря на то, что мы совершенно позабыли о времени, солнце отвернулось от створок нашего окна, младенец проснулся и заплакал; и вот, одарив меня томным взглядом, Мэри тщательно оделась и спустилась вниз. Помню, как освещало ее платье всю лестницу, отбрасывая на стены, пока она спускалась, падающие на нее солнечные лучи.
Я спустился следом за ней. Мы двигались словно в церемониальном танце, все время соотнося наши движения друг с другом. Из взятого на кухне ковшика она дала Уильяму немного молока. Он его выпил, она покачала малыша на коленях; почти сразу же глаза его снова закрылись, и он опять заснул; Мэри положила его обратно в колыбель. Теперь все ее внимание излучалось только на меня. Взявшись за руки, мы произнесли имя, которое соединило нас: Франкенштейн.
10
Вот что она рассказала, когда я спросил, как ей пришло в голову написать свой роман.
— Поначалу это был ужасный рассказ в духе миссис Радклиф. Как-то вечером на вилле Диодати Полли — доктор Полидори, который вчера предстал перед тобой в самом неприглядном виде, — принес нам сборник рассказов о привидениях и прочел вслух самые страшные из них. Шелли сам не свой от таких тем, да и Альбе тоже — ему особенно по душе истории про вампиров. Я только прислушивалась к их разговору.
Никак не могу решить, то ли я нравлюсь Альбе, то ли он просто терпит меня ради Шелли…
Полидори решил устроить соревнование — чтобы каждый из нас написал по жуткой истории. Они все трое тут же принялись за дело, хотя Шелли слишком нетерпелив для прозы. Начать никак не могла только я. Думаю, я была слишком застенчива. Или же слишком честолюбива. Мне претило изобретать ручные ужасы в духе Полидори. Я жаждала великого замысла, который обращался бы к таинственным страхам нашей натуры. Меня всегда мучили кошмары, и поначалу я собиралась воспользоваться одним из них, полагая, что сновидения питаемы некоей внутренней истиной и что в самом их неправдоподобии кроется нечто внушающее больше доверия нашей внутренней сущности, чем такая прозаичная дневная жизнь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27