А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Первые дни пути он все ждал, что Пегильян скажет: хватит, мол, я пошутил, возвращаемся… тебе ж еще учиться и учиться. Но трубадур и не думал поворачивать поводья, и Гильем шел рядом, держась за стремя, привыкая и понемногу приходя в себя. Почему-то он очень быстро забывал. Так, попав в школу Омела, он почти не вспоминал об отчем доме. И теперь и замок, и школа уплывали, исчезали из его памяти. Не покидали ее только Бернар. И Тибор.
Друга Гильему ощутимо не хватало; он скучал по нему. А Тибор… после того памятного сна Гильем боялся даже подумать о ней, словно мысли могли вновь вызвать к жизни те чудовищные грезы. Но сны его, со времени ухода из Омела, стали тихими, гладкими и ровными, как воды лесного озера; из них исчезли страхи и волнения, и, просыпаясь, Гильем не мог вспомнить, о чем они были… оставалось только ощущение безопасности и покоя. Поэтому он позволил себе вспоминать девушку. И затосковал.
Он смотрел на заходящее солнце — и вспоминал облачный сургуч ее губ. Он слышал утренний щебет птиц — и вспоминал, как трепетали ресницы Тибор, когда она бросала ему прощальный взгляд. Он опускал пальцы в прохладу ручья — и вспоминал голубоватую, бьющуюся жилку на ее горле. Слишком много воспоминаний жило в его душе, слишком тесна оказалась она для непознанного счастья, истомившего бедного жоглара. Ему оставалось только одно. Кансоны… кансоны, звенящие тоской и ликованием, и тенсоны с собственным разумом, и альба, написанная о том, чего никогда не было. Песни Гильема были так хороши, что сам Пегильян пытался их исполнять; но очень скоро трубадур понял, что не в силах передать эту сладостную напасть первой любви. А голос Гильема, как нарочно, обрел небывалую прежде выразительность: исчезла вкрадчивость, так раздражавшая самого жоглара, появились низкие, гортанно-тоскливые обертоны. Голос юноши стал похож на драгоценный мех, расшитый тонкой золотой нитью.
Аймерик Пегильян был доволен новым жогларом, успех сам плыл в руки черноволосого красавчика. И отзывался звонкой монетой в кошеле его трубадура. Но Пегильян не был из числа тех, кто предпочитал использовать талант своего жоглара, ничего не предоставляя ему взамен. Выждав ровно столько, сколько понадобилось юноше для приобретения опыта выступлений и для знакомства с соратниками по цеху, он объявил Гильему, что отпускает его. И сейчас они сидели в одном из трактиров Мюре, окруженные приятелями; это была последняя совместная трапеза Пегильяна и его жоглара.
Гильем не любил горячительных напитков; к красному вину у него была профессиональная неприязнь, поскольку от него садился голос, да и все остальное особого удовольствия не приносило. Но сегодня был слишком особенный день. И новоиспеченный трубадур, подчиняясь традиции, то и дело стучал по столу опустевшим бокалом. Пегильян, глядя на него, только головой качал — на что он будет похож утром?!.. лучше не думать. Но сдерживать не стал, поскольку считал, что парню давно пора отпустить вожжи и малость забыться. Выждав ровно столько, сколько нужно, он объявил:
— Гильем, я надеюсь, ты не откажешь мне и согласишься отправиться в дорогу вместе со мной? Нам как раз по пути…
Гильем недоуменно посмотрел на вчерашнего хозяина — он еще помнил, что Пегильян собирался в Каталонию, ко двору герцога Беренгара.
— В Каркассонне через полгода будет турнир трубадуров… как раз успеешь, если пойдешь, не спеша, через Лавор и Ластурс, моих учеников там примут с радостью. Нет лучше случая, чтобы явить себя миру. Опять же сеньоры соберутся, глядишь, присмотришь себе какого… — и трубадур рассмеялся, — Только смотри, не продешеви! Ты теперь дорого стоишь, парень! На, держи…
И трубадур протянул юноше кусок пергамента — это было приглашение в Каркассон, а внизу Пегильян собственноручно приписал, что Гильем Кабрера его лучший ученик.
Гильем обомлел. Турниры трубадуров проводились не часто, да и попасть на них было не так легко: приглашали в основном уже знаменитых или хотя бы известных поэтов. Это были настоящие праздники — померяться силами собирались не только бродячие певцы, но и властительные сеньоры, не гнушавшиеся брать в руки виолу. Публика собиралась сведущая и взыскательная, каждого участника не просто слушали — его выслушивали, дабы потом строго, придирчиво оценить его творение. Даже просто попасть на турнир трубадуров было удачей, ибо каждому там предоставлялся шанс обрести покровителя.
Гости продолжали весело горланить, Гильем, спрятав драгоценный пергамент за пазуху, возгласил здравие своего учителя и разом осушил целый бокал. После этого его ноги наотрез отказались повиноваться хозяину и, переплетясь кренделем, застыли под столом, куда вскоре сполз и весь трубадур. Поэтому, когда вся честная компания собралась выйти и прогуляться до Гаронны, Гильема оставили в трактирной зале, смотреть первый пьяный сон.
Дочка хозяина этой таверны, по прозвищу Толстуха, была сущим божеским наказанием, как неоднократно говаривал ее отец. Была она неуклюжа и неповоротлива, как супоросая свинья, и вечно вводила своего отца во грех сквернословия и богохульства. Ибо он был не в силах сдержаться и разражался жуткими проклятиями всякий раз, когда Толстуха разбивала очередную стопу мисок, разливала очередной кувшин, опрокидывала в очаг полнехонький котел похлебки. А поскольку случалось это не один раз на дню, то грешить отцу Толстухи приходилось частенько.
— Чрево Пресвятой Девы!!! Ах ты корова стельная, лошадь ты слепая, жаба ползучая!!! — вопли трактирщика были полны искренней тоски по безвозвратно утраченному кувшину отличного оливкового масла. Толстуха стояла и только глазами хлопала.
— Ну что ты стоишь! Иди вон отсюда, пока я тебя не прибил, чумное отродье! Требуха Господня!.. Иди воду таскай, ослица вислоухая!
Бедняжка попятилась было вон из трактирной залы, но, прежде чем уйти, решила хоть как-то загладить проступок и выказать свое усердие. И принялась решительно ворошить в очаге поленья, щедро рассыпая вокруг искры и полыхающие щепки. Она и не заметила, как вспыхнул ее подол, насквозь пропитанный маслом. А потом загорелся пол. Воздух, средоточие винных паров, мгновенно наполнился дымом и чадом. Люди, толкаясь и голося, вывалились наружу.
— Гильем! Где ты, Гильем? — безуспешно выкрикивал Аймерик Пегильян, прибежавший к горящему трактиру.
— Эй, ты! Паренька нашего не видел? — старый приятель Пегильяна, служилый рыцарь из Нима схватил за шиворот ошалевшего хозяина.
— Как-какого паренька? Он, сталбыть, с вами ушел… оставьте меня, милсдарь, горе-то какое! Ну что стоите, бестолочь?! Воды, воды несите! Толстуха, а ну давай неси ведро!
И только тут трактирщик понял, что его наказание осталось в зале, полыхающей как неопалимая купина. Он завыл в голос и бросился прямо в огонь. Вслед за ним, натягивая на голову полы плаща, нырнул рыцарь из Нима.
Вытащить удалось обоих, и Гильема, и Толстуху… но заживо — только одного.
* * *
Первый месяц, проведенный в монастырской лечебнице, оказался настоящим адом. Едва завидев поутру зловеще темную рясу милосердного брата, Гильем от ужаса сжимался в комок, зная, что сейчас тот начнет терзать его и без того исстрадавшуюся плоть, сдирая повязки, пропитанные сукровицей и гноем.
Гильему повезло — огню не достались его руки; когда рыцарь из Нима нашел его, трубадур лежал под пылающими обломками стола, свернувшись калачиком так уютно, словно уснул в родном доме. Монастырский лекарь, к которому Пегильян велел отнести своего ученика, только руками развел… у юноши был обожжен левый бок, обгорели волосы… а самый страшный ожог достался лицу, вернее, его левой половине, правая почти не пострадала. Но он был жив, и его не смогли убить ни начавшаяся горячка, ни гнойное воспаление ран. И, когда миновали долгие месяцы мучительного выздоровления, он был все так же молод, силен и талантлив, как и прежде.
— В святой обители найдется хоть одно зеркало? — Гильем спросил об этом лечившего его монастырского лекаря.
Тот помолчал с минуту, а потом сходил куда-то и принес отполированную металлическую пластину в деревянной оправе. Трубадур глянул, отвернулся… а потом смотрел в блестящую глубину долго-долго… оттуда, распахнутым, застывшим взглядом на него глядел прежний молодой месяц — месяц, принявший удар молнии, меченый плетью огня. Уродливые рубцы стянули всю левую половину лица Гильема, на виске справа остался шрам от тлевших половиц, по которым тащил его спаситель из Нима, волосы обгорели. Когда-нибудь они отрастут снова, но сейчас на месте прежних грозовых туч топорщились клочки черной пакли.
— Забота о телесных прикрасах суть удел слабых женщин… — негромко, глядя в сторону, сказал лекарь. — Довольно. Негоже мужчине якшаться с зеркалом. К тому же раны твои еще не зажили, рубцы на молодой коже могут изгладиться.
Гильем молча отложил зеркало. Лекарь был прав, в самом деле, это девке горе, коли у нее на лице эдакое светопреставление; а ему что? Учили же — не горлом трубадур поет, а душою. Голос при нем остался, руки целы…
— Да кто ж такое страшилище к себе в замок впустит? — Гильем спросил, не обращаясь, в сущности, ни к кому. — Разве только чтобы гостям трапезу испортить.
Спустя три месяца Гильем Кабрера покинул стены обители, несмотря на все уговоры отца настоятеля, которому пришелся по душе талант трубадура. «Оставайся, — говорил он. — оставайся здесь, сын мой. Голос твой слишком хорош для мирской суеты, да и как сможешь ты заработать себе на хлеб? Теперь ты достоин жалости, взамен алкаемого тобою восхищения. А здесь уродство твое будет скрыто и от жестокого мира, и от братьев всесокрывающим покровом монашеского одеяния… И талант твой не пропадет, ибо весьма похвально славить Господа музыкой и согласным пением.» Гильем отмалчивался. Уходя, он с благодарностью принял от монахов одежду взамен полуистлевшей, дорожный грубый плащ с капюшоном, закрывающим лицо чуть ли не до подбородка, немного еды и виолу, каким-то чудом попавшую в монастырскую кладовую.
— В добрый путь, Гильем, — настоятель встретил его у открытых ворот. — Ты и впрямь решил покинуть господню обитель? Мне жаль тебя, мальчик, ты не ведаешь, что ожидает тебя…
— Я буду трубадуром. — тихо и твердо ответил Гильем, поклонился, поцеловал руку настоятеля и, не оборачиваясь, отправился в путь.
Нельзя сказать, что он был в полном неведении того, что поджидало его на дорогах: в школе он наслушался достаточно россказней о проделках побродяжек-вагантов, о воровских шайках, обирающих всякого встречного, о нищих жуликах, о лжепророках и богомерзких сектах… Выходя за безопасные пределы обители трубадур знал, что возможно очень скоро все эти байки покажутся ему детскими сказочками, не идущими ни в какое сравнение с гримасами мира, хватающего его за горло. Не было и доли геройства в его уходе, а вот страха, от которого перехватывало дыхание, было предостаточно. Но — иначе поступить он не мог. Он был искренне благодарен монахам, вернувшим его к жизни, но и далее выносить их заботу и жалость… нет. Судьба настойчиво звала его покинуть господень дом, как когда-то дом отчий, и, не заботясь ни о чем, только и всего лишь быть верным себе. Если ты не хочешь ничего иного, тебе ничего иного и не останется.
И еще — он был готов принять любую боль, любое унижение — потому что считал себя виновным; его грех требовал искупления. Гильем никак не мог забыть своих снов, хотя они давно не напоминали о себе; напротив, сонные мороки Гильема стали на удивление мирными и чистыми. Но цепкая память поэта хранила все до мельчайшей подробности прежних видений, и иногда ему казалось, что это происходило с ним наяву.
Он шел уже пятый день; позади были первая ночь, проведенная под открытым небом, и первый рассвет, встреченный в абсолютном одиночестве. Гильем шел, не торопясь, накинув на голову капюшон и вынужденно глядя под ноги: хотя дорога и была совершенно пустынной, ему не хотелось являть свое безобразие даже деревьям и камням. Через два часа после полуденной трапезы (кусок хлеба да вода из ручья) на трубадура темной громадой надвинулся лес. И он, хотя все было решено и не было даже и тени мысли о возвращении, поневоле помедлил. Лес… тропы, нехоженые и бог весть кем проложенные… деревья, сумрачными стражами стерегущие сон древних божков… чьи-то горящие глаза в переплетении ветвей… Гильем сжал зубы и шагнул вперед. Долго идти ему не пришлось — уже через полчаса его чуткое ухо музыканта уловило шорох шагов, вьющийся позади него. А через несколько минут с дерева, низко склонившего ветви над тропой, спрыгнул человек, и еще какие-то люди вышли из зарослей, взяв трубадура в кольцо.
— Так-так… И кто ж это к нам пожаловал? — говоривший (тот самый, что спрыгнул с дерева что твоя кошка) подошел к Гильему поближе. И тут же разочарованно протянул — Ну-у-у… это ж голь перекатная, жоглар!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов