«…Финдиректор как будто более похудел и даже постарел, а глаза… утратили свою обычную колючесть и появилась в них не только тревога, но даже как будто печаль» (528).
И ведь это — когда ничего еще не произошло, кроме таинственного перемещения Лиходеева в Ялту! Здесь же Римский делает то, что редкому администратору под силу: диктует телеграмму, одновременно сам записывая свои слова. В главе о сеансе предусмотрительность Римского подчеркивается снова. Испортился телефон: «событие почему-то окончательно потрясло финдиректора» (534). Так и ждешь, что он отменит сеанс, по крайней мере, до возвращения Лиходеева. Но Римский — деловой человек, от ответственности не уклоняющийся. Его ум и чуткость подчеркиваются форсированно: «Чуткий финдиректор нисколько не ошибся» (567); он сравнивается «с сейсмографом любой из лучших станций мира» (570). Затем его характеристику усиливает Варенуха: «Догадался, проклятый! Всегда был смышлен…» (573).
Это педалирование преследует две цели. Кроме уже названной, есть другая: показывается положение безупречного работника в не зависящей от него идеологической ситуации. Оно ужасно. Начальство не станет потом учитывать, что преступников, покалечивших конферансье, несших со сцены неподобное, разбрасывавших государственные кредитные билеты, наводнивших улицу голыми женщинами, — что этих преступников формально выпустил на сцену Лиходеев. Он выпустил — подписав контракт, это верно, — но физически-то выпустил Римский. Оставшись за главного в театре, он не сумел «предотвратить безобразие», не пресек, не остановил, не прекратил! И политическое обвинение, разумеется, будет: как это советские люди бросились на заграничные буржуазные тряпки?! Римский все это понимает: «…Приходилось пить горькую чашу ответственности. …Надо было звонить, сообщать о происшедшем, просить помощи, отвираться, валить все на Лиходеева, выгораживать самого себя и так далее. Тьфу ты дьявол!» (568). (Прошу читателя отметить последние три слова.) Человек, знающий ситуацию 30-х годов, даже не спросит: «Но за что?» — понимая, что выгородить себя Римскому не удастся и ему, пусть сто раз хорошему работнику, не избежать расправы за чужую вину, скорее всего — лагеря.
Если уж схватили бухгалтера, то что говорить о его начальнике, оставшемся за директора театра!
И расправа следует. В финале романа «старенький-престаренький, с трясущейся головой, финдиректор» подает заявление об уходе из Варьете. То есть история кончается именно так, как она должна была кончиться без ведьм и вурдалаков. «Да, его хорошо отделали», как скажет Воланд о Мастере…
Неизбежность такого исхода, очевидная для любого человека, знакомого с «реализмом жизни» того времени, тщательно замаскирована всем строением рассказа о Римском. Абзац о горькой чаше ответственности обрамлен, с одной стороны, скандалом у подъезда Варьете — дамы в сорочках и панталонах, милиция, «развеселые молодые люди в кепках», — а с другой стороны, страшным хулиганским предупреждением по телефону: «Не звони, Римский, никуда, худо будет» (569).
Булгаков систематически навязывает читателю именно этот ответ на вопрос «за что?»: не реагируй, худо будет — ту версию вины Римского, которую мы и зафиксировали в таблице прегрешений. Выключаются телефоны, и междугородный, и московский; предупреждают по телефону Варенуху — в том же хамском тоне: «Варенуха… ты русский язык понимаешь? Не носи никуда телеграммы» (527); потом при избиении в уборной: «А тебя предупредили по телефону, чтобы ты их никуда не носил?» (529). Мы и начинаем считать, будто Римского превратили в «старенького-престаренького» за действия, могущие доставить сатане беспокойство.
Это — подмена. Финансовый директор оказался случайно, поневоле связанным с идеологическим скандалом — в том его вина. Подмена совершенно такая же, как с Варенухой. Избитый и обращенный в вампира якобы за то, что нес телеграммы в НКВД, он получает буффонадное объяснение: «Хамить не надо по телефону. Лгать не надо по телефону. Понятно? Не будете больше этим заниматься?» — совершенно в стиле газетной «критической» сатиры, и Варенуха в том же дурацко-балаганном стиле отвечает: «Истинным… то есть я хочу сказать, ваше ве… сейчас же после обеда…» (708).
Его избили и превратили в «вампира-наводчика» так, как если бы он и в самом деле добрался до НКВД. (Болтовня Азазелло о его вранье, в свою очередь, комментируется «артистом» из «Сна Никанора Ивановича». Арестованного Дунчиля он обвиняет, называя «поразительным охмурялой и вруном» (582).)
Рассудим, зачем нужны были сложные охранительные мероприятия существам, могущим и летать, и исчезать, — демонам? Зачем надо было, к примеру, отбирать портфель с телеграммами у Варенухи (и предварительно предупреждать его, чтобы не носил, т. е. не выполнял приказа Римского и оказался плохим работником)? Без всякого шума и насилия исчезли документы из портфеля Никанора Ивановича, даже копии злополучной переписки с Римским исчезли из ялтинского угрозыска — за тысячу километров от Москвы! Трюки с документами демонстрируются в главе «Извлечение Мастера», причем один из них — совсем ненужный. История болезни Мастера летит в камин, и Коровьев резюмирует: «Нет документа, нет и человека» (705). (Хотя как раз для больниц этот советский лозунг не действует, и Мастера, естественно, «хватаются».)
Во всей истории с Лиходеевым и скандалом в Варьете ничего нельзя скрыть. Лиходеева видели десятки свидетелей в Ялте — дело ясно и без телеграмм и прочего. Скандал с Варьете, несомненно, сразу привлек внимание НКВД к Воланду. Каких разоблачений можно было ждать от бедняги финдиректора, если в свидетелях 2500 человек, среди них — работники милиции, да и мало ли кто еще по должности находился в огромном зале Варьете! Хулиганское стремление к «шито-крыто» Булгаков лукаво придает свите могущественного мага, отнюдь не стремящегося к тайности действий — напротив, поместившего свое тайное имя на театральных афишах (к слову, афиши впоследствии исчезают бесследно со стендов — право, этот фокус куда сложней, чем изъятие телеграмм из портфеля).
Иными словами, все маски, надетые Булгаковым на этот сюжет, им же и приподнимаются: дьяволы обходятся с хорошими работниками точно так, как реальная полиция тех лет. Это сатира — полновесная, щедринская — на святая святых советской системы: идеологическо-полицейский аппарат. И одновременно здесь та же линия, что мы обсуждали в предыдущих главах: не закладывай голову дьяволу власти. Ведь хороший работник, стремящийся соответствовать своим служебным задачам, поневоле втягивается в полицейскую машину. Римский и Варенуха были обязаны информировать НКВД об исчезновении Лиходеева; не так и важно, что они ненавидели бездельника-директора: информировать надо было для спасения своей шкуры. (Последнее можно сказать о Берлиозе и Бездомном при знакомстве с Воландом.)
Итак, мы должны исправить таблицу провинностей. Ласточкин, Римский, Варенуха наказаны за то же, за что и литераторы, — за конформизм, за сотрудничество с «истинным дьяволом».
Сатанинская сущность власти хитроумно демонстрируется историей Варенухи. Только что мы отметили, что его обратили в «вампира-наводчика» — как и поступал НКВД с людьми, попадающими в его орбиту. В таком качестве он расправляется с Римским — он и ведьма Гелла. Так вот, двойная, человеческо-дьявольская сущность ведьмы проясняется для читателя через аналогии с Панночкой из «Вия», а такая же сущность вампира — через рассказ А. К. Толстого «Упырь». (Разъяснение действительно полезное: не всем известно, что вампиром (упырем, вурдалаком) в мифах становятся, а не рождаются, причем становятся помимо своей воли. Это зараза — вроде инфекционной болезни.)
Рассказ А. К. Толстого заявляет о себе в тот момент, когда Варенуха приходит в кабинет Римского с огромным синяком, «нездоровой бледностью» и шеей, обмотанной кашне. «Если же к этому прибавить… отвратительную манеру присасывать и причмокивать, резкое изменение голоса, ставшего глухим и грубым, вороватость и трусливость в глазах, — можно было смело сказать, что Иван Савельевич Варенуха стал неузнаваем» (572). Прочитав эти строки, читатель, помнящий «Упыря», понимает сразу, что поцелуем Геллы Варенуха был превращен в вурдалака и кашне покрывало след поцелуя-укуса. «…Каким образом узнать упырей? …Они, встречаясь друг с другом, щелкают языком. …Звук, похожий на тот, который производят губами, когда сосут апельсин».
В другом месте: «…Щелканье старого чиновника обратилось в неопределенное сосание» (с. 16), и еще: «…щелкал и сосал попеременно» (с. 26) — запоминается… Тот же чиновник говорит «грубым голосом» при исполнении, так сказать, обязанностей упыря (с. 58). Поцелуй-укус в шею обыгрывается в рассказе несколько раз; слова Геллы: «Дай-ка я тебя поцелую» — перифраз жеманного лепета ведьмы Пепины: «…Позволь мне дать тебе поцелуй» (с. 49). У героев «Упыря» Булгаков заимствовал и нездоровую бледность Варенухи. Глухой голос и изменение взора взяты из рассказа «Семья вурдалака», во всех изданиях А. К. Толстого публикуемого рядом с «Упырем».
Следующий признак: «Он не отбрасывает тени!» — отчаянно мысленно вскричал Римский» (573). Это — традиционное качество призрака, описанное, кроме иных мистических произведений, во втором рассказе А. К. Толстого, сопутствующем «Упырю», — «Встрече через триста лет».
Как обычно, Булгаков озаботился поставить прямую метку. Спасшийся от вурдалаков Римский описывается так: «Седой как снег, без единого черного волоса старик» (575). Сравните: «…Волосы мои седы, глаза мои впалы, я в цвете лет сделался стариком» (с. 36), — говорит герой «Упыря», также чудом спасшийся от кровопийц.
Перебирая в памяти рассказ Толстого, читатель, может быть, и вспомнит, что упыри были обыкновенными людьми: бригадирша и статский советник, т. е. принадлежали к обычному для литературы девятнадцатого века кругу персонажей — такие же литературные обыватели, как финдиректор или администратор в веке двадцатом.
Разумеется, ничто дурное не происходит помимо дьявола. В «Упыре» он фигурирует как «высокий человек в черном домино и в маске» (с. 59), взгляд которого убийственен: «…Из-под черной маски сверкнули на меня невыразимым блеском маленькие белые глаза, и взгляд этот меня пронзил как электрический удар» (с. 49). Это не «настоящий», традиционный черт-соблазнитель, а черт-убийца, являющийся в тот момент, когда люди, ему подчиненные, творят злодеяние.
Глаза, сверкающие убийственным блеском из-под черной маски, — и глаза Абадонны, глаза самой смерти, скрытые под черными очками.
Аналогии работают, по задаче Булгакова, превосходно. Они, с одной стороны, маскируют суть происходящего — что с Римским расправились совершенно таким же путем и с тем же результатом, как если бы расправлялись власти. С другой стороны, та же суть проявляется: расправа над невинным — дело не чисто дьявольское, а человеческое.
Гипотезу о голове, которую не следует закладывать дьяволу власти, можно считать подтвержденной — по первой проверке. Однако появились новые вопросы. Как мы должны теперь понимать роль Воланда? Почему его приближенные творят человеческое зло? Почему они следуют здесь не за судьей Воландом, а за убийцей Абадонной? Наконец, если в романе сатирически переигрываются действия властей, то почему этому перифразу придан суперхулиганский оттенок, почему слуги владыки принимают облик битых, бледных, хриплых городских подонков, исконных врагов власти?
22. Опять Коровьев.
О хулиганстве
О делах, разобранных в прошлой главе, Воланд не знает: «Какой такой Римский?» — спрашивает он. А ведь есть и еще такой же вопрос: «А отчего этот дым там, на бульваре?» (775), на который Азазелло отвечает докладом: «Это горит Грибоедов». Воланд знает далеко не все о фокусах своей свиты.
Оперный хор: каждый ведет свою партию в единой партитуре, именуемой традиционным обликом черта. Хулиганство не принадлежит Воланду, это — собственная партия свиты. Он ведет басы, там — тенора-подголоски.
В таблице провинностей мы отметили шестерых, покаранных по соизволению мессира; остальные, очевидно, пострадали от самодеятельности свиты.
Однако это еще не все. Кроме единичных жертв, были и группы: люди, с которыми расплачивались чертовыми деньгами; покупательницы в «дамском магазине» Коровьева; служащие поющего учреждения.
Отмечаем: деньги разбрасывал Коровьев, магазин открыл он же, пение хором инициировал опять он. За ним — вместе с Бегемотом — два поджога зданий, битком набитых людьми, Грибоедова и Торгсина.
Дела громкие, демонстративные, противопоставленные делам начальника тайной полиции сатаны, Азазелло.
Кажется, мы поняли, зачем Азазелло действует тайно, пытается замести следы и т. п. Это часть пародии на НКВД, которое все делало тайно. Мы не разобрались с другим, с хулиганским почерком этих действий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35
И ведь это — когда ничего еще не произошло, кроме таинственного перемещения Лиходеева в Ялту! Здесь же Римский делает то, что редкому администратору под силу: диктует телеграмму, одновременно сам записывая свои слова. В главе о сеансе предусмотрительность Римского подчеркивается снова. Испортился телефон: «событие почему-то окончательно потрясло финдиректора» (534). Так и ждешь, что он отменит сеанс, по крайней мере, до возвращения Лиходеева. Но Римский — деловой человек, от ответственности не уклоняющийся. Его ум и чуткость подчеркиваются форсированно: «Чуткий финдиректор нисколько не ошибся» (567); он сравнивается «с сейсмографом любой из лучших станций мира» (570). Затем его характеристику усиливает Варенуха: «Догадался, проклятый! Всегда был смышлен…» (573).
Это педалирование преследует две цели. Кроме уже названной, есть другая: показывается положение безупречного работника в не зависящей от него идеологической ситуации. Оно ужасно. Начальство не станет потом учитывать, что преступников, покалечивших конферансье, несших со сцены неподобное, разбрасывавших государственные кредитные билеты, наводнивших улицу голыми женщинами, — что этих преступников формально выпустил на сцену Лиходеев. Он выпустил — подписав контракт, это верно, — но физически-то выпустил Римский. Оставшись за главного в театре, он не сумел «предотвратить безобразие», не пресек, не остановил, не прекратил! И политическое обвинение, разумеется, будет: как это советские люди бросились на заграничные буржуазные тряпки?! Римский все это понимает: «…Приходилось пить горькую чашу ответственности. …Надо было звонить, сообщать о происшедшем, просить помощи, отвираться, валить все на Лиходеева, выгораживать самого себя и так далее. Тьфу ты дьявол!» (568). (Прошу читателя отметить последние три слова.) Человек, знающий ситуацию 30-х годов, даже не спросит: «Но за что?» — понимая, что выгородить себя Римскому не удастся и ему, пусть сто раз хорошему работнику, не избежать расправы за чужую вину, скорее всего — лагеря.
Если уж схватили бухгалтера, то что говорить о его начальнике, оставшемся за директора театра!
И расправа следует. В финале романа «старенький-престаренький, с трясущейся головой, финдиректор» подает заявление об уходе из Варьете. То есть история кончается именно так, как она должна была кончиться без ведьм и вурдалаков. «Да, его хорошо отделали», как скажет Воланд о Мастере…
Неизбежность такого исхода, очевидная для любого человека, знакомого с «реализмом жизни» того времени, тщательно замаскирована всем строением рассказа о Римском. Абзац о горькой чаше ответственности обрамлен, с одной стороны, скандалом у подъезда Варьете — дамы в сорочках и панталонах, милиция, «развеселые молодые люди в кепках», — а с другой стороны, страшным хулиганским предупреждением по телефону: «Не звони, Римский, никуда, худо будет» (569).
Булгаков систематически навязывает читателю именно этот ответ на вопрос «за что?»: не реагируй, худо будет — ту версию вины Римского, которую мы и зафиксировали в таблице прегрешений. Выключаются телефоны, и междугородный, и московский; предупреждают по телефону Варенуху — в том же хамском тоне: «Варенуха… ты русский язык понимаешь? Не носи никуда телеграммы» (527); потом при избиении в уборной: «А тебя предупредили по телефону, чтобы ты их никуда не носил?» (529). Мы и начинаем считать, будто Римского превратили в «старенького-престаренького» за действия, могущие доставить сатане беспокойство.
Это — подмена. Финансовый директор оказался случайно, поневоле связанным с идеологическим скандалом — в том его вина. Подмена совершенно такая же, как с Варенухой. Избитый и обращенный в вампира якобы за то, что нес телеграммы в НКВД, он получает буффонадное объяснение: «Хамить не надо по телефону. Лгать не надо по телефону. Понятно? Не будете больше этим заниматься?» — совершенно в стиле газетной «критической» сатиры, и Варенуха в том же дурацко-балаганном стиле отвечает: «Истинным… то есть я хочу сказать, ваше ве… сейчас же после обеда…» (708).
Его избили и превратили в «вампира-наводчика» так, как если бы он и в самом деле добрался до НКВД. (Болтовня Азазелло о его вранье, в свою очередь, комментируется «артистом» из «Сна Никанора Ивановича». Арестованного Дунчиля он обвиняет, называя «поразительным охмурялой и вруном» (582).)
Рассудим, зачем нужны были сложные охранительные мероприятия существам, могущим и летать, и исчезать, — демонам? Зачем надо было, к примеру, отбирать портфель с телеграммами у Варенухи (и предварительно предупреждать его, чтобы не носил, т. е. не выполнял приказа Римского и оказался плохим работником)? Без всякого шума и насилия исчезли документы из портфеля Никанора Ивановича, даже копии злополучной переписки с Римским исчезли из ялтинского угрозыска — за тысячу километров от Москвы! Трюки с документами демонстрируются в главе «Извлечение Мастера», причем один из них — совсем ненужный. История болезни Мастера летит в камин, и Коровьев резюмирует: «Нет документа, нет и человека» (705). (Хотя как раз для больниц этот советский лозунг не действует, и Мастера, естественно, «хватаются».)
Во всей истории с Лиходеевым и скандалом в Варьете ничего нельзя скрыть. Лиходеева видели десятки свидетелей в Ялте — дело ясно и без телеграмм и прочего. Скандал с Варьете, несомненно, сразу привлек внимание НКВД к Воланду. Каких разоблачений можно было ждать от бедняги финдиректора, если в свидетелях 2500 человек, среди них — работники милиции, да и мало ли кто еще по должности находился в огромном зале Варьете! Хулиганское стремление к «шито-крыто» Булгаков лукаво придает свите могущественного мага, отнюдь не стремящегося к тайности действий — напротив, поместившего свое тайное имя на театральных афишах (к слову, афиши впоследствии исчезают бесследно со стендов — право, этот фокус куда сложней, чем изъятие телеграмм из портфеля).
Иными словами, все маски, надетые Булгаковым на этот сюжет, им же и приподнимаются: дьяволы обходятся с хорошими работниками точно так, как реальная полиция тех лет. Это сатира — полновесная, щедринская — на святая святых советской системы: идеологическо-полицейский аппарат. И одновременно здесь та же линия, что мы обсуждали в предыдущих главах: не закладывай голову дьяволу власти. Ведь хороший работник, стремящийся соответствовать своим служебным задачам, поневоле втягивается в полицейскую машину. Римский и Варенуха были обязаны информировать НКВД об исчезновении Лиходеева; не так и важно, что они ненавидели бездельника-директора: информировать надо было для спасения своей шкуры. (Последнее можно сказать о Берлиозе и Бездомном при знакомстве с Воландом.)
Итак, мы должны исправить таблицу провинностей. Ласточкин, Римский, Варенуха наказаны за то же, за что и литераторы, — за конформизм, за сотрудничество с «истинным дьяволом».
Сатанинская сущность власти хитроумно демонстрируется историей Варенухи. Только что мы отметили, что его обратили в «вампира-наводчика» — как и поступал НКВД с людьми, попадающими в его орбиту. В таком качестве он расправляется с Римским — он и ведьма Гелла. Так вот, двойная, человеческо-дьявольская сущность ведьмы проясняется для читателя через аналогии с Панночкой из «Вия», а такая же сущность вампира — через рассказ А. К. Толстого «Упырь». (Разъяснение действительно полезное: не всем известно, что вампиром (упырем, вурдалаком) в мифах становятся, а не рождаются, причем становятся помимо своей воли. Это зараза — вроде инфекционной болезни.)
Рассказ А. К. Толстого заявляет о себе в тот момент, когда Варенуха приходит в кабинет Римского с огромным синяком, «нездоровой бледностью» и шеей, обмотанной кашне. «Если же к этому прибавить… отвратительную манеру присасывать и причмокивать, резкое изменение голоса, ставшего глухим и грубым, вороватость и трусливость в глазах, — можно было смело сказать, что Иван Савельевич Варенуха стал неузнаваем» (572). Прочитав эти строки, читатель, помнящий «Упыря», понимает сразу, что поцелуем Геллы Варенуха был превращен в вурдалака и кашне покрывало след поцелуя-укуса. «…Каким образом узнать упырей? …Они, встречаясь друг с другом, щелкают языком. …Звук, похожий на тот, который производят губами, когда сосут апельсин».
В другом месте: «…Щелканье старого чиновника обратилось в неопределенное сосание» (с. 16), и еще: «…щелкал и сосал попеременно» (с. 26) — запоминается… Тот же чиновник говорит «грубым голосом» при исполнении, так сказать, обязанностей упыря (с. 58). Поцелуй-укус в шею обыгрывается в рассказе несколько раз; слова Геллы: «Дай-ка я тебя поцелую» — перифраз жеманного лепета ведьмы Пепины: «…Позволь мне дать тебе поцелуй» (с. 49). У героев «Упыря» Булгаков заимствовал и нездоровую бледность Варенухи. Глухой голос и изменение взора взяты из рассказа «Семья вурдалака», во всех изданиях А. К. Толстого публикуемого рядом с «Упырем».
Следующий признак: «Он не отбрасывает тени!» — отчаянно мысленно вскричал Римский» (573). Это — традиционное качество призрака, описанное, кроме иных мистических произведений, во втором рассказе А. К. Толстого, сопутствующем «Упырю», — «Встрече через триста лет».
Как обычно, Булгаков озаботился поставить прямую метку. Спасшийся от вурдалаков Римский описывается так: «Седой как снег, без единого черного волоса старик» (575). Сравните: «…Волосы мои седы, глаза мои впалы, я в цвете лет сделался стариком» (с. 36), — говорит герой «Упыря», также чудом спасшийся от кровопийц.
Перебирая в памяти рассказ Толстого, читатель, может быть, и вспомнит, что упыри были обыкновенными людьми: бригадирша и статский советник, т. е. принадлежали к обычному для литературы девятнадцатого века кругу персонажей — такие же литературные обыватели, как финдиректор или администратор в веке двадцатом.
Разумеется, ничто дурное не происходит помимо дьявола. В «Упыре» он фигурирует как «высокий человек в черном домино и в маске» (с. 59), взгляд которого убийственен: «…Из-под черной маски сверкнули на меня невыразимым блеском маленькие белые глаза, и взгляд этот меня пронзил как электрический удар» (с. 49). Это не «настоящий», традиционный черт-соблазнитель, а черт-убийца, являющийся в тот момент, когда люди, ему подчиненные, творят злодеяние.
Глаза, сверкающие убийственным блеском из-под черной маски, — и глаза Абадонны, глаза самой смерти, скрытые под черными очками.
Аналогии работают, по задаче Булгакова, превосходно. Они, с одной стороны, маскируют суть происходящего — что с Римским расправились совершенно таким же путем и с тем же результатом, как если бы расправлялись власти. С другой стороны, та же суть проявляется: расправа над невинным — дело не чисто дьявольское, а человеческое.
Гипотезу о голове, которую не следует закладывать дьяволу власти, можно считать подтвержденной — по первой проверке. Однако появились новые вопросы. Как мы должны теперь понимать роль Воланда? Почему его приближенные творят человеческое зло? Почему они следуют здесь не за судьей Воландом, а за убийцей Абадонной? Наконец, если в романе сатирически переигрываются действия властей, то почему этому перифразу придан суперхулиганский оттенок, почему слуги владыки принимают облик битых, бледных, хриплых городских подонков, исконных врагов власти?
22. Опять Коровьев.
О хулиганстве
О делах, разобранных в прошлой главе, Воланд не знает: «Какой такой Римский?» — спрашивает он. А ведь есть и еще такой же вопрос: «А отчего этот дым там, на бульваре?» (775), на который Азазелло отвечает докладом: «Это горит Грибоедов». Воланд знает далеко не все о фокусах своей свиты.
Оперный хор: каждый ведет свою партию в единой партитуре, именуемой традиционным обликом черта. Хулиганство не принадлежит Воланду, это — собственная партия свиты. Он ведет басы, там — тенора-подголоски.
В таблице провинностей мы отметили шестерых, покаранных по соизволению мессира; остальные, очевидно, пострадали от самодеятельности свиты.
Однако это еще не все. Кроме единичных жертв, были и группы: люди, с которыми расплачивались чертовыми деньгами; покупательницы в «дамском магазине» Коровьева; служащие поющего учреждения.
Отмечаем: деньги разбрасывал Коровьев, магазин открыл он же, пение хором инициировал опять он. За ним — вместе с Бегемотом — два поджога зданий, битком набитых людьми, Грибоедова и Торгсина.
Дела громкие, демонстративные, противопоставленные делам начальника тайной полиции сатаны, Азазелло.
Кажется, мы поняли, зачем Азазелло действует тайно, пытается замести следы и т. п. Это часть пародии на НКВД, которое все делало тайно. Мы не разобрались с другим, с хулиганским почерком этих действий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35