Пожалуй, всего тяжелее было извлечь лошадей из стойл, их раздувшиеся трупы не пролезали в дверь и пришлось ломать стены.
Настало время подумать и об одежде – у Колена, Мейсонье и Пейсу не было ничего, кроме тех рабочих костюмов, в которых они явились ко мне в День происшествия. Нам удалось подобрать полный гардероб для Мейсонье из вещей, оставшихся после дяди. Куда хуже обстояло дело с Коленом. Я с трудом уговорил Мену отдать Колену одежду ее покойного мужа, которую она хранила в нафталине уже два десятилетия, не надеясь даже, что она может пригодиться, поскольку Момо был куда крупнее отца. Но это, считала она, вовсе еще не основание, чтобы отдавать одежду. Вовсе нет! Даже Колену! Мы навалились на нее всем скопом, мы и кричали, и грозились, что заберем у нее силой эти одеяния полувековой давности, и только тогда она уступила. Но уж решившись, она не стала мелочиться. Она даже подогнала все Колену по росту, он оказался на пять сантиметров ниже ее супруга. И это ее почему-то растрогало.
– Ты понимаешь, Эмманюэль, – сказала она мне, – как-то уж всегда низенький мужчина глянется низенькой женщине. Я ведь, сколько ни тянись, всегда была только метр сорок пять.
Но совсем безнадежно обстояло дело с экипировкой Пейсу. Он был на полголовы выше нас с Мейсонье и косая сажень в плечах, так что мои пиджаки трещали на нем по швам. Можно представить, какой ужас испытывал наш бедняга великан при мысли, что в один прекрасный день ему придется щеголять в полной натуре. К счастью, нам удалось выйти из положения, ниже я расскажу, каким образом.
Мену, лишившаяся всех привычных удобств, брюзжала с утра до ночи. Десять раз на день она нажимала какие-то кнопки, по привычке включала кофемолку (у нес в запасе имелось несколько килограммов кофе в зернах) и каждый раз чертыхалась с разнесчастным видом. Она обожала свою стиральную машину, свой электрический утюг, свою духовку, свое радио, которое слушала (или не слушала), стряпая на кухне, не говоря уж о телевизоре – она неукоснительно смотрела все передачи каждый вечер, до последней минуты. Обожала она также разъезжать на машине и еще при жизни дяди с редкой изобретательностью придумывала всевозможные предлоги, чтобы он отвез ее среди недели в Ла-Рок, а по субботам они всегда отправлялись туда на ярмарку. Теперь, когда не стало больше врачей, она вдруг обнаружила, что не может без них обходиться, хотя прежде никогда к ним не обращалась. Перспектива побить рекорд собственной матери и «дотянуть до ста лет» ныне представлялась ей весьма сомнительной, и она без конца печалилась об этом. «Я часто думаю, – сказал мне как-то Мейсонье, – какую же галиматью несли леваки о потребительском обществе. Прислушайся, что говорит Мену. Ведь для нее нет ничего ужаснее общества, где потреблять больше нечего».
Равно как и для самого Мейсонье-общества, где больше нет партийной прессы. Потому что ему до ужаса не хватало газет. Впрочем, как и разделения мира на два лагеря-лагерь социализма и лагерь капитализма, ведь именно их существование придавало смысл и остроту жизни: первый лагерь боролся за правое дело, второй пребывал в вечном заблуждении. Теперь, когда оба лагеря были уничтожены, Мейсонье совсем растерялся. Как убежденный коммунист, он искренне верил в «поющее завтра». А теперь было ясно, что будущее уже ни для кого не станет «поющим завтра».
Кончилось тем, что Мейсонье обнаружил в котельной целый комплект номеров газеты «Монд» (за 1956 год, год победы республиканского фронта). Он утащил их к себе, хотя с презрением мне сказал:
– Уж эта «Монд»! Ты же знаешь, какого я мнения об объективности этой газеты.
И тем не менее он с упоением перечитал все номера, от первой до последней страницы. Он порывался читать и нам отдельные статьи, но Колен без излишних церемоний оборвал его:
– Плевать я хотел на твоего Ги Молле и его войну в Алжире. С тех пор двадцать лет прошло!
– Слышишь? Ги Молле теперь уже оказывается мой! – с негодованием взывал ко мне Мейсонье.
От Мену мне стало известно, что Колен и Пейсу плохо уживаются в одной комнате, а потом они и сами стали жаловаться друг на друга. Пейсу то и дело ворошил свое страшное горе, его воспоминаниям и рассказам не было конца, а это выводило из себя Колена.
– Ты ведь знаешь Колена, – в свою очередь говорил мне Пейсу, – обидчивее его у нас никого не было, а теперь такой вредный стал, только и слышишь: болван здоровый, болван здоровый. Да к тому же сигарет у него больше нету, уж не выкуривает по пачке в день, как раньше, и вот чуть что-закипает, как молоко, только и знай попрекает меня моим ростом. Будто я назло ему такой вымахал.
Я спросил у Мейсонье, не согласится ли он перейти вместо Колена в комнату к Пейсу. Единственное, что я знал точно: одного Пейсу оставлять нельзя.
– В общем, я из тех, кого всегда приносят в жертву, – ответил Мейсонье. – Еще во времена Братства все самые неприятные поручения доставались на мою долю. Пейсу был не шибко умен, на Колена нельзя было положиться, ты только и знал, что командовать. О других я не говорю.
– Ну ладно, ладно, – улыбнулся я в ответ, – уж если на то пошло, к неприятным поручениям ты попривык, как секретарь своей ячейки.
Он пропустил мою реплику мимо ушей.
– Учти, – продолжал он, – я ставлю Пейсу несравненно выше Колена, хотя Колен всегда был твоим любимчиком. Он, конечно, может быть обаятельным, но уж больно мелочный. Пейсу же отличный малый. Но если я перейду к нему в комнату, пусть он со своими воспоминаниями завязывает, у меня и самого от воспоминаний голова пухнет.
Он весь словно окаменел, его глаза часто-часто заморгали, уголки губ вдруг опустились, и казалось, все черты лица поползли вниз.
– Знаешь, разное вспоминается, но одно меня мучает сильнее всего. Сейчас я тебе расскажу, и больше никогда об этом ни слова. Не к чему пережевывать. Утром в День происшествия мой малыш Франсис просил взять его с собой в Мальвиль, посмотреть замок, и я ему уже пообещал, но тут вмешалась Матильда, начала кричать, что не хватало только втягивать дитя малое в нашу грязную политику. Я не знал, как поступить. Прекрасно помню, что все колебался. Уж очень у малыша был расстроенный вид. Но накануне вечером мы поругались с Матильдой, и опять из-за политики, а ты знаешь, что такое женщины: я, бывало, пытаюсь ей что-то доказать, говорю, говорю, а потом надуюсь и молчу, и так никогда у нас эта волынка не кончалась. Ладно. Мне все както вдруг обрыдло. Ладно, говорю, держи своего сыночка при себе, поеду один. Просто я не хотел новой сцены, да еще сразу же после вчерашней. В общем, смалодушничал. И вот что получилось. Франсис остался дома. Мальчонка смотрел на меня и заливался слезами. Не будь я такой тряпкой, понимаешь, Эмманюэль, мальчик был бы сейчас здесь, со мной.
Сказав это, он замолчал. Молчал и я. Но мне показалось, что ему все-таки полегчало, когда он поделился тем, что так мучило его. Не помню уж, о чем мы заговорили с ним после, но о чем-то говорили. А про себя я все думал, как бы потактичней сказать долговязому Пейсу, чтобы он попридержал свой язык. Хотя, в сущности, он был в своем праве. Мейсонье только что мне это доказал.
Аделаида дождалась, когда мы выполнили наконец свою отвратительную миссию могильщиков, и только тогда опоросилась. Поначалу нам показалось, что она произвела на свет дюжину поросят. Но так как на сей раз свинья была особенно неприступна, точный подсчет мы смогли произвести, лишь когда она поднялась с подстилки: поросят оказалось пятнадцать-что и говорить, число немалое, однако не превышавшее ее былые рекорды. Первым забил тревогу Момо: весь всклокоченный, он ворвался в парадную залу во время обеда и, воздев руки к небу, истошно завопил:
– Мамуэль, Абебаиожае! (Эмманюэль, Аделаида рожает.)
Мы выскочили из-за стола и бросились в Родилку, где, постанывая, лежала, распластавшись на земле, Аделаида. Вероятно, она с удивлением заметила, что над перегородкой вдруг выросло семь голов, семь болтливых, алчно глядящих на нее людей. Свинья злобно захрюкала, но, видя, что ей не угрожает опасность, снова принялась за свое дело и одного за другим произвела на свет божий еще несколько поросят. А мы, упершись подбородками в стойку (полтора метра высотой-стойло предназначалось для лошадей), и Мену-чтобы ничего не упустить, она вскарабкалась на две огромные, лежавшие одна на другой плиты, – мы уже с восторгом обсуждали дарованную нам в изобилии пищу и строили планы, как наиболее рационально ее использовать. К сожалению, мы не могли себе позволить роскошь вырастить всех пятнадцать поросят. Значит, придется пожертвовать пятком сосунков, как только мать перестанет их вскармливать, о чем мы говорили с позиций высшей объективности, якобы жалея несчастных детенышей, а у самих, что называется, слюнки текли при мысли о поросятине, поджаренной на вертеле над пламенем очага. Я заметил тогда, что в нашем чревоугодии появилось что-то болезненно-лихорадочное. Это не было, как прежде, проявлением радости жизни, скорее, здесь таился страх перед будущим. Воспоминания о былых пиршествах занимали явно ненормальное место в наших разговорах, а это доказывало, что попрежнему каждого втайне мучила мысль о возможном голоде.
Спустя два дня отелилась и Принцесса, она принесла нам крепенького бычка, обеспечив таким образом ценою будущего кровосмесительства сохранение своего рода. Отел был не из легких, и Мену, выбившись из сил, решила позвать себе на помощь Пейсу. Но Пейсу только замахал руками. Он заявил, что у него и раньше-то к этому сердце не лежало, он боялся причинить скотине боль, так что его Иветта всегда сама управлялась с коровой, а уж если приходилось очень туго, посылала его за Коленом.
– Тогда давай сюда Колена, – скомандовала Мену.
Снова все мы собрались в Родилке, уже стемнело, я, опустившись на корточки, светил Мену, держа в руке толстую свечу, принесенную из подвала, и воск, плавясь, капал мне на пальцы. Я весь взопрел от волнения и крепкого коровьего духа, который с трудом выносил. Принцесса маялась целых четыре часа, и мы буквально оцепенели от тревоги за нее. В конце концов, оттого ли, что я так долго держал свечу или меня просто доконало это зрелище, но мне стало не по себе, я вручил свечу Мейсонье, и так ее передавали каждые четверть часа из рук в руки. Момо ни на что не годился: забившись в стойло к Красотке, он ревел там, как теленок, от ужаса, что мы, чего доброго, потеряем нашу единственную корову, да, может, и его любимицу Красотку, которая тоже должна была на днях ожеребиться. Все свои страхи он изливал вслух, в потоке жалобных и нудных причитаний, так что Мену раза два, подняв голову, отчитала его, правда без своих обычных крепких выражений, слишком она сама была встревожена. Момо уловил состояние матери, и окрики ее не производили поэтому на него должного впечатления. Он Ненадолго замолкал, а потом начинал снова тихо и жалобно подстанывать, будто рожал он сам.
Когда наконец бычок появился на свет, лишенный отныне пастбищ, Мену без ненужных потуг на оригинальность нарекла его Принцем.
Оттого, что Принцесса быстро оправилась и принесла нам потомство мужского пола, у нас тут же поднялось настроение, мы преисполнились самых радужных надежд, которые, к сожалению, померкли несколько дней спустя, когда Красотка, не причинив особых хлопот, ожеребилась и подарила нам кобылку.
Красотке было четырнадцать лет. Амаранте-три года, а Вреднухе (так окрестил ее Момо, возможно, потому, что она обманула наши надежды) – всего один день. Все кобылы были разного возраста и разных статей, но всем была уготована общая судьба: ни одна из них уже не принесет потомства.
Невеселый мы провели вечер в большой зале.
Сразу же после того, как мы захоронили животных – а эта процедура пожрала до последней капли наши запасы газолина, – я решил использовать весь имеющийся у нас бензин на распилку дров, оставив неприкосновенной на всякий случай только пятилитровую канистру. А пока Мейсонье с Коленом переделывали плуг, который я водил за трактором, на гужевой, мы с Пейсу и Тома взялись заготавливать дрова на зиму. Делали мы это с величайшей осторожностью, не трогали даже самые искореженные стволы, если обнаруживали в них хоть какие-то признаки жизни.
Амаранта довольно легко привыкла к постромке, как раньше легко привыкла ходить под седлом, и в общем не слишком артачилась, когда мы впрягли ее в оглобли, которые, прежде чем взяться за плуг, удлинил Мейсонье. Почерневшие стволы деревьев мы сваливали в груды там, где нам удавалось их напилить, иногда очень далеко от Мальвиля, и потом перевозили на телеге в замок и складывали в одном из стойл во внешнем дворе. Природе понадобится бесконечное время, чтобы восстановить лес, в мгновение ока уничтоженный пламенем, зато у нас было одно преимущество – мы были единственными потребителями этих бескрайних выгоревших лесов. И тем не менее осторожности ради, а также чтобы никто не сидел без дела, я не успокоился до тех пор, пока мы не забили снизу доверху все стойло и не натолкали дров даже еще в соседнее, а это, по моим подсчетам, обеспечивало нас топливом на две зимы, при условии, что мы будем топить только один очаг и на нем же готовить пищу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83
Настало время подумать и об одежде – у Колена, Мейсонье и Пейсу не было ничего, кроме тех рабочих костюмов, в которых они явились ко мне в День происшествия. Нам удалось подобрать полный гардероб для Мейсонье из вещей, оставшихся после дяди. Куда хуже обстояло дело с Коленом. Я с трудом уговорил Мену отдать Колену одежду ее покойного мужа, которую она хранила в нафталине уже два десятилетия, не надеясь даже, что она может пригодиться, поскольку Момо был куда крупнее отца. Но это, считала она, вовсе еще не основание, чтобы отдавать одежду. Вовсе нет! Даже Колену! Мы навалились на нее всем скопом, мы и кричали, и грозились, что заберем у нее силой эти одеяния полувековой давности, и только тогда она уступила. Но уж решившись, она не стала мелочиться. Она даже подогнала все Колену по росту, он оказался на пять сантиметров ниже ее супруга. И это ее почему-то растрогало.
– Ты понимаешь, Эмманюэль, – сказала она мне, – как-то уж всегда низенький мужчина глянется низенькой женщине. Я ведь, сколько ни тянись, всегда была только метр сорок пять.
Но совсем безнадежно обстояло дело с экипировкой Пейсу. Он был на полголовы выше нас с Мейсонье и косая сажень в плечах, так что мои пиджаки трещали на нем по швам. Можно представить, какой ужас испытывал наш бедняга великан при мысли, что в один прекрасный день ему придется щеголять в полной натуре. К счастью, нам удалось выйти из положения, ниже я расскажу, каким образом.
Мену, лишившаяся всех привычных удобств, брюзжала с утра до ночи. Десять раз на день она нажимала какие-то кнопки, по привычке включала кофемолку (у нес в запасе имелось несколько килограммов кофе в зернах) и каждый раз чертыхалась с разнесчастным видом. Она обожала свою стиральную машину, свой электрический утюг, свою духовку, свое радио, которое слушала (или не слушала), стряпая на кухне, не говоря уж о телевизоре – она неукоснительно смотрела все передачи каждый вечер, до последней минуты. Обожала она также разъезжать на машине и еще при жизни дяди с редкой изобретательностью придумывала всевозможные предлоги, чтобы он отвез ее среди недели в Ла-Рок, а по субботам они всегда отправлялись туда на ярмарку. Теперь, когда не стало больше врачей, она вдруг обнаружила, что не может без них обходиться, хотя прежде никогда к ним не обращалась. Перспектива побить рекорд собственной матери и «дотянуть до ста лет» ныне представлялась ей весьма сомнительной, и она без конца печалилась об этом. «Я часто думаю, – сказал мне как-то Мейсонье, – какую же галиматью несли леваки о потребительском обществе. Прислушайся, что говорит Мену. Ведь для нее нет ничего ужаснее общества, где потреблять больше нечего».
Равно как и для самого Мейсонье-общества, где больше нет партийной прессы. Потому что ему до ужаса не хватало газет. Впрочем, как и разделения мира на два лагеря-лагерь социализма и лагерь капитализма, ведь именно их существование придавало смысл и остроту жизни: первый лагерь боролся за правое дело, второй пребывал в вечном заблуждении. Теперь, когда оба лагеря были уничтожены, Мейсонье совсем растерялся. Как убежденный коммунист, он искренне верил в «поющее завтра». А теперь было ясно, что будущее уже ни для кого не станет «поющим завтра».
Кончилось тем, что Мейсонье обнаружил в котельной целый комплект номеров газеты «Монд» (за 1956 год, год победы республиканского фронта). Он утащил их к себе, хотя с презрением мне сказал:
– Уж эта «Монд»! Ты же знаешь, какого я мнения об объективности этой газеты.
И тем не менее он с упоением перечитал все номера, от первой до последней страницы. Он порывался читать и нам отдельные статьи, но Колен без излишних церемоний оборвал его:
– Плевать я хотел на твоего Ги Молле и его войну в Алжире. С тех пор двадцать лет прошло!
– Слышишь? Ги Молле теперь уже оказывается мой! – с негодованием взывал ко мне Мейсонье.
От Мену мне стало известно, что Колен и Пейсу плохо уживаются в одной комнате, а потом они и сами стали жаловаться друг на друга. Пейсу то и дело ворошил свое страшное горе, его воспоминаниям и рассказам не было конца, а это выводило из себя Колена.
– Ты ведь знаешь Колена, – в свою очередь говорил мне Пейсу, – обидчивее его у нас никого не было, а теперь такой вредный стал, только и слышишь: болван здоровый, болван здоровый. Да к тому же сигарет у него больше нету, уж не выкуривает по пачке в день, как раньше, и вот чуть что-закипает, как молоко, только и знай попрекает меня моим ростом. Будто я назло ему такой вымахал.
Я спросил у Мейсонье, не согласится ли он перейти вместо Колена в комнату к Пейсу. Единственное, что я знал точно: одного Пейсу оставлять нельзя.
– В общем, я из тех, кого всегда приносят в жертву, – ответил Мейсонье. – Еще во времена Братства все самые неприятные поручения доставались на мою долю. Пейсу был не шибко умен, на Колена нельзя было положиться, ты только и знал, что командовать. О других я не говорю.
– Ну ладно, ладно, – улыбнулся я в ответ, – уж если на то пошло, к неприятным поручениям ты попривык, как секретарь своей ячейки.
Он пропустил мою реплику мимо ушей.
– Учти, – продолжал он, – я ставлю Пейсу несравненно выше Колена, хотя Колен всегда был твоим любимчиком. Он, конечно, может быть обаятельным, но уж больно мелочный. Пейсу же отличный малый. Но если я перейду к нему в комнату, пусть он со своими воспоминаниями завязывает, у меня и самого от воспоминаний голова пухнет.
Он весь словно окаменел, его глаза часто-часто заморгали, уголки губ вдруг опустились, и казалось, все черты лица поползли вниз.
– Знаешь, разное вспоминается, но одно меня мучает сильнее всего. Сейчас я тебе расскажу, и больше никогда об этом ни слова. Не к чему пережевывать. Утром в День происшествия мой малыш Франсис просил взять его с собой в Мальвиль, посмотреть замок, и я ему уже пообещал, но тут вмешалась Матильда, начала кричать, что не хватало только втягивать дитя малое в нашу грязную политику. Я не знал, как поступить. Прекрасно помню, что все колебался. Уж очень у малыша был расстроенный вид. Но накануне вечером мы поругались с Матильдой, и опять из-за политики, а ты знаешь, что такое женщины: я, бывало, пытаюсь ей что-то доказать, говорю, говорю, а потом надуюсь и молчу, и так никогда у нас эта волынка не кончалась. Ладно. Мне все както вдруг обрыдло. Ладно, говорю, держи своего сыночка при себе, поеду один. Просто я не хотел новой сцены, да еще сразу же после вчерашней. В общем, смалодушничал. И вот что получилось. Франсис остался дома. Мальчонка смотрел на меня и заливался слезами. Не будь я такой тряпкой, понимаешь, Эмманюэль, мальчик был бы сейчас здесь, со мной.
Сказав это, он замолчал. Молчал и я. Но мне показалось, что ему все-таки полегчало, когда он поделился тем, что так мучило его. Не помню уж, о чем мы заговорили с ним после, но о чем-то говорили. А про себя я все думал, как бы потактичней сказать долговязому Пейсу, чтобы он попридержал свой язык. Хотя, в сущности, он был в своем праве. Мейсонье только что мне это доказал.
Аделаида дождалась, когда мы выполнили наконец свою отвратительную миссию могильщиков, и только тогда опоросилась. Поначалу нам показалось, что она произвела на свет дюжину поросят. Но так как на сей раз свинья была особенно неприступна, точный подсчет мы смогли произвести, лишь когда она поднялась с подстилки: поросят оказалось пятнадцать-что и говорить, число немалое, однако не превышавшее ее былые рекорды. Первым забил тревогу Момо: весь всклокоченный, он ворвался в парадную залу во время обеда и, воздев руки к небу, истошно завопил:
– Мамуэль, Абебаиожае! (Эмманюэль, Аделаида рожает.)
Мы выскочили из-за стола и бросились в Родилку, где, постанывая, лежала, распластавшись на земле, Аделаида. Вероятно, она с удивлением заметила, что над перегородкой вдруг выросло семь голов, семь болтливых, алчно глядящих на нее людей. Свинья злобно захрюкала, но, видя, что ей не угрожает опасность, снова принялась за свое дело и одного за другим произвела на свет божий еще несколько поросят. А мы, упершись подбородками в стойку (полтора метра высотой-стойло предназначалось для лошадей), и Мену-чтобы ничего не упустить, она вскарабкалась на две огромные, лежавшие одна на другой плиты, – мы уже с восторгом обсуждали дарованную нам в изобилии пищу и строили планы, как наиболее рационально ее использовать. К сожалению, мы не могли себе позволить роскошь вырастить всех пятнадцать поросят. Значит, придется пожертвовать пятком сосунков, как только мать перестанет их вскармливать, о чем мы говорили с позиций высшей объективности, якобы жалея несчастных детенышей, а у самих, что называется, слюнки текли при мысли о поросятине, поджаренной на вертеле над пламенем очага. Я заметил тогда, что в нашем чревоугодии появилось что-то болезненно-лихорадочное. Это не было, как прежде, проявлением радости жизни, скорее, здесь таился страх перед будущим. Воспоминания о былых пиршествах занимали явно ненормальное место в наших разговорах, а это доказывало, что попрежнему каждого втайне мучила мысль о возможном голоде.
Спустя два дня отелилась и Принцесса, она принесла нам крепенького бычка, обеспечив таким образом ценою будущего кровосмесительства сохранение своего рода. Отел был не из легких, и Мену, выбившись из сил, решила позвать себе на помощь Пейсу. Но Пейсу только замахал руками. Он заявил, что у него и раньше-то к этому сердце не лежало, он боялся причинить скотине боль, так что его Иветта всегда сама управлялась с коровой, а уж если приходилось очень туго, посылала его за Коленом.
– Тогда давай сюда Колена, – скомандовала Мену.
Снова все мы собрались в Родилке, уже стемнело, я, опустившись на корточки, светил Мену, держа в руке толстую свечу, принесенную из подвала, и воск, плавясь, капал мне на пальцы. Я весь взопрел от волнения и крепкого коровьего духа, который с трудом выносил. Принцесса маялась целых четыре часа, и мы буквально оцепенели от тревоги за нее. В конце концов, оттого ли, что я так долго держал свечу или меня просто доконало это зрелище, но мне стало не по себе, я вручил свечу Мейсонье, и так ее передавали каждые четверть часа из рук в руки. Момо ни на что не годился: забившись в стойло к Красотке, он ревел там, как теленок, от ужаса, что мы, чего доброго, потеряем нашу единственную корову, да, может, и его любимицу Красотку, которая тоже должна была на днях ожеребиться. Все свои страхи он изливал вслух, в потоке жалобных и нудных причитаний, так что Мену раза два, подняв голову, отчитала его, правда без своих обычных крепких выражений, слишком она сама была встревожена. Момо уловил состояние матери, и окрики ее не производили поэтому на него должного впечатления. Он Ненадолго замолкал, а потом начинал снова тихо и жалобно подстанывать, будто рожал он сам.
Когда наконец бычок появился на свет, лишенный отныне пастбищ, Мену без ненужных потуг на оригинальность нарекла его Принцем.
Оттого, что Принцесса быстро оправилась и принесла нам потомство мужского пола, у нас тут же поднялось настроение, мы преисполнились самых радужных надежд, которые, к сожалению, померкли несколько дней спустя, когда Красотка, не причинив особых хлопот, ожеребилась и подарила нам кобылку.
Красотке было четырнадцать лет. Амаранте-три года, а Вреднухе (так окрестил ее Момо, возможно, потому, что она обманула наши надежды) – всего один день. Все кобылы были разного возраста и разных статей, но всем была уготована общая судьба: ни одна из них уже не принесет потомства.
Невеселый мы провели вечер в большой зале.
Сразу же после того, как мы захоронили животных – а эта процедура пожрала до последней капли наши запасы газолина, – я решил использовать весь имеющийся у нас бензин на распилку дров, оставив неприкосновенной на всякий случай только пятилитровую канистру. А пока Мейсонье с Коленом переделывали плуг, который я водил за трактором, на гужевой, мы с Пейсу и Тома взялись заготавливать дрова на зиму. Делали мы это с величайшей осторожностью, не трогали даже самые искореженные стволы, если обнаруживали в них хоть какие-то признаки жизни.
Амаранта довольно легко привыкла к постромке, как раньше легко привыкла ходить под седлом, и в общем не слишком артачилась, когда мы впрягли ее в оглобли, которые, прежде чем взяться за плуг, удлинил Мейсонье. Почерневшие стволы деревьев мы сваливали в груды там, где нам удавалось их напилить, иногда очень далеко от Мальвиля, и потом перевозили на телеге в замок и складывали в одном из стойл во внешнем дворе. Природе понадобится бесконечное время, чтобы восстановить лес, в мгновение ока уничтоженный пламенем, зато у нас было одно преимущество – мы были единственными потребителями этих бескрайних выгоревших лесов. И тем не менее осторожности ради, а также чтобы никто не сидел без дела, я не успокоился до тех пор, пока мы не забили снизу доверху все стойло и не натолкали дров даже еще в соседнее, а это, по моим подсчетам, обеспечивало нас топливом на две зимы, при условии, что мы будем топить только один очаг и на нем же готовить пищу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83