Невысокая, пухлая, затянутая в синее шерстяное платье, с круглым вздернутым носиком и черными глазами, лучезарными и близорукими.
– Вы как нельзя более вовремя, – сказал Фременкур, – я подыхал от скуки.
Колетт нахмурилась и резко подалась вперед, чтобы понять, кто с ней говорит. От двери она различила только серое пятно, а под ним то ли черные брови, то ли роговую оправу очков. Она подошла. Очки определились. Это был Фременкур.
– Я возьму чай и вернусь, – радостно сказала она.
Когда она вернулась к высокому столику, осторожно неся свой стаканчик, Фременкур разглядывал трех девушек, которые, хохоча, возились у автомата с чулками.
– Как, по-вашему, – сказал он вполголоса, – что означает выражение «beaute du diable»?
– Это намек? – сказала Колетт.
Он засмеялся.
– Ну что вы, нет! Я ставлю вас классом выше.
– Куда же?
Он оглядел ее.
– Красотка удобного формата.
– Не знаю, – сказала Колетт, – по вкусу ли мне эта идея утвари.
Они засмеялись, Фременкур погрузил нос в свой стаканчик, она последовала его примеру. Вот. С любезностями покончено. Вообще-то ей нравились ее коллеги мужчины. Они подшучивали, но до ухаживания, то есть до того момента когда пришлось бы решать, идти или не идти дальше, дело не доводили. Их общество приятно возбуждало, не затрудняя выбором, без этих отношений в Нантере было бы совершенно невыносимо.
– Я имел в виду этих девушек, – сказал Фременкур вполголоса, незаметно кивнув в их сторону.
Колетт повернулась, нахмурила брови, но, разумеется, увидела только пятна: одно – коричневое, другое – светлое, третье – какого-то неопределенного цвета.
– Ни хороши, ни дурны, – сказала она с апломбом.
– Вот именно. При чем тут дьявол?
Она задумалась, сморщив носик.
– По-моему, это выражение означает, что девушка достаточно свежа, чтобы дьявол мог подсунуть ее представителю другого пола.
– Да, вероятно, так, – сказал Фременкур. – Потом добавил: – Разве не странно, что в нашей западно-христианской традиции дело, которым следовало бы заниматься богу, достается дьяволу?
Юное круглое лицо Колетт сосредоточенно замкнулось. С таким выражением она излагала на заседаниях НСПВШ гошистские взгляды.
– Совершенно ясно, что мы имеем здесь дело с феноменом сверхподавления в потребительском обществе. Принцип удовольствия приносится в жертву реальности. Об этом пишет Маркузе.
У нее даже голос изменился, в нем появилась резкость, категоричность.
– Я как раз не согласен с Маркузе, – сказал Фременкур. – В США сексуальное сверхподавление действовало еще более гнетуще в эпоху первых переселенцев, то есть задолго до становления потребительского общества. Сверхподавление – это факт религиозного порядка, Маркузе ошибается, связывая его с экономикой.
– Да нет же, нет, – сказала Колетт, – это взаимосвязано, Маркузе это доказал.
Фременкур поднял руки.
– Ничего он не доказал! Его книги – это цепь предсказаний, не подтверждаемых конкретным анализом, да он и не заботится о доказательствах. Маркузе не социолог, а пророк.
– Если он даже и пророк, – с живостью прервала его Колетт, – вы должны согласиться…
Но Фременкур ни с чем уже не мог согласиться, потому что перестал слушать. Его охватила какая-то усталость, не столько даже физическая, сколько нравственная. Поначалу присутствие Колетт было ему приятно, но теперь их беседа вошла в колею нескончаемых бесплодных дискуссий в НСПВШ, где представители разных тенденций никак не могли между собой договориться. В принципе Фременкур и Колетт принадлежали к одному направлению – они поддерживали Жейсмара, выступавшего против умеренных и коммунистов. Но Фременкур, хотя по тому, как он голосовал, этого еще и не было заметно, уже отходил от жейсмаровцев. Его отталкивала узость во взглядах коллег-гошистов, их доктринерство. Чего уж там! Их собственная ортодоксия приобрела довольно тиранический характер. Стоило хотя бы на волосок отклониться, как тебя подвергали нажиму, поносили, предавали анафеме. Ты немедленно превращался в «мелкого буржуа», в «объективного предателя».
Он взглянул на Колетт. Женственна, лукава и, говорят, хороший преподаватель. Но стоит коснуться политики, в ее речах появляется что-то схоластическое. Ее суждения вытекают одно из другого, следуя некой абстрактной логике, в полном отрыве от человека и истории, без всякого учета реальных фактов. Она даже физически меняется. Тело, обычно такое пухлое, затвердевает, круглое, по-детски милое лицо каменеет. Фременкур различил в потоке слов, который она изливала на него, выражение «профессорский патернализм» и поднял брови.
– Простите, я прерву вас. Вы только что говорили о «профессорском патернализме»?
– Да.
Фременкур посмотрел на нее.
– Это сейчас весьма ходкое выражение в студенческой среде, но смысл его для меня туманен.
– Туманен? – сказала Колетт. – Да он ясен как день.
– В таком случае, разъясните его мне, поскольку я до сих пор полагал, что патернализм подразумевает отношения экономической эксплуатации; например: отношение колонизатора к колонизованному, хозяина к рабочему.
– Отношения не обязательно должны носить экономический характер, – сказала Колетт, – устремляя на Фременкура подозрительный взгляд своих близоруких глаз. Она чувствовала ловушку в его вопросе и пыталась ее угадать. – Отечески-покровительственная позиция профа – это лицемерная позиция скрытого господства.
Фременкур поморщился.
– Правда, – сказал он, – бывает и так. Поддельная, умело поданная доброжелательность; но ведь доброжелательность может быть и подлинной, совершенно бескорыстной привязанностью учителя к ученику, старшего к младшему. – И он добавил после паузы: – А возможно, и двойственное чувство, складывающееся отчасти из искренней доброжелательности, отчасти из стремления к господству. В сущности, все это довольно сложно.
Она посмотрела на него. Никакой ловушки не было. Он просто думал перед нею вслух, не заботясь о том, прав он или ошибается. Она почувствовала себя выбитой из седла. Ей хотелось сказать, что патернализм, даже если он результат подлинного чувства, все равно отвратителен, поскольку проф является орудием подавления, состоящим на жалованье у буржуазии, но она понимала, что Фременкур улыбнется и ответит: «Вот вы, например, или я».
– В сущности, – сказал он, – в те три категории, которые мы сейчас установили (она отметила это ловкое «мы»), укладывается большинство человеческих отношений. А не только отношение профа к студенту. – Он улыбнулся. – Итак, я, гнусный бонза, стою по отношению к вам, бедной маленькой ассистентке, на патерналистских позициях?
– Я бы вам этого не позволила! – сказала Колетт.
– И были бы правы, – сказал Фременкур, – потому что в данном случае отцовское покровительство быстро выродилось бы в кровосмешение.
Он засмеялся и залпом опустошил свой стаканчик. Прекрасно. Идеологическое наступление отбито. Я доволен, однако, что показал ей, как все это непросто. Эти ребята, с их готовыми лозунгами, в конце концов порождают в тебе какой-то комплекс вины. Если у тебя со студентами нет никаких отношений, ты – бездушный робот, а если есть, – ты патерналист.
Вошел ассистент, толкнувший в клубе Рансе, тощий, весь в черном. Вид у него был озабоченный, угнетенный, он бросил сдержанный взгляд в сторону Фременкура и Колетт, более настойчивый – на слонявшегося из угла в угол рыжего студента. Казалось даже, что он сейчас к нему обратится, но поскольку тот по-прежнему глядел себе под ноги, ассистент, видимо, передумал, взял стаканчик из автомата и обосновался за дальним столиком, повернувшись к ним спиной.
– Господин Дельмон, – вырвалось у Фременкура (он был счастлив, что вспомнил имя), – идите к нам.
Дельмон поднял голову, отчужденно посмотрел на Фременкура, Фременкур ему улыбнулся. Ну разумеется. Не принято, чтобы профессор заговаривал с ассистентом другого отделения. Это сразу же возбуждает недоверие, подозрительность – «чего он от меня хочет, этот тип?»
– С удовольствием, господин профессор, – сказал наконец Дельмон, перенося свой стаканчик, и ставя его рядом со стаканчиком Колетт.
– Господин Дельмон, госпожа Граф, – сказал Фременкур. – И, пожалуйста, не называйте меня господин профессор, я давно уже пережил свою ночь на 4-ое августа. Я отрекся от титулов и феодальных привилегий.
– Господин Фременкур, – сказала Колетт, – тайный патерналист.
– А, вы решили взять реванш! – сказал Фременкур смеясь.
Дельмон погрузил свой длинный и острый нос в картонный стаканчик. Возбуждение, которое он испытывал после инцидента в клубе, уже угасло, и его сердце сжималось от дурных предчувствий и страха.
– Вы знакомы с этим парнем? – спросил у него вполголоса Фременкур, кивая на рыжего студента.
Колетт повернула голову и свела брови. Вытянутое пятно, увенчанное красным. Ну и идиотка, надо же мне было забыть линзы. Очки у нее были с собой в машине, но из осторожности она взяла за правило никогда не вынимать их из ящика для перчаток.
– Да, – сказал Дельмон, поднимая голову. – У него с начала учебного года что-то не ладится, И, по-моему, дела идут все хуже и хуже.
Потом он спросил:
– Простите, откуда вы знаете мое имя?
– Проще простого. После вашего ухода из клуба. Рансе вылил на вас ушат помоев.
– А, – сказал Дельмон.
Коллет посмотрела на него, потом на Фременкура, потом опять на Дельмона. Тот был бледен. Сделав над собой усилие, он сказал:
– Мне очень неловко, но не могу ли я узнать у вас, что именно он говорил?
Фременкур посмотрел на него в сомнении:
– In extenso?
– О нет, – сказал Дельмон, – с меня хватит резюме.
– Ну так вот, он вас, можно сказать, пригрел у себя на груди, а вы воспользовались этим, чтобы его ужалить.
– Ужалить-то я его действительно ужалил, – сказал Дельмон, – но, с другой стороны, грудь его была не слишком уж горяча.
Колетт Граф улыбнулась, а Фременкур расхохотался.
– Великолепно! – пробормотал он между двумя раскатами хохота. – Отлично, это я запомню.
Собственная острота и прием, который она встретила, несколько успокоили Дельмона.
– Этот парень уходит, – сказал Фременкур, – вы хотели с ним поговорить?
Дельмон покачал головой.
– Нет, нет, к сожалению, это бесполезно.
– Вы обратили внимание, Колетт, – сказал Фременкур, – этот бедняга похож на медведя в клетке, он так же упорно поматывает головой на поворотах.
– Я заметила, – солгала Колетт.
У нее внезапно сделалось несчастное лицо. Когда она забывала, как сегодня, свои линзы, а это, странное дело, случалось с нею все чаще и чаще, мир вокруг превращался в туманность, а люди – в мутные цветные пятна. Четкость и конкретность сохраняли только реальность ее умственного мира, неколебимая схема ее убеждений.
– В моем семинаре, – сказал Фременкур, – из пятнадцати студентов пятеро вынуждены были оставить занятия по причинам, ну, скажем, психологического характера. Все-таки это тревожная цифра, вы не находите, пятеро из пятнадцати, взятых наугад? Бергез определил бы это как «массовый невроз».
– Я не согласен, – живо откликнулся Дельмон, – что «массовый невроз» может служить основой для объяснения студенческого движения протеста.
Фременкур вдруг хитро улыбнулся.
– Но вы согласны, что мы все чаще сталкиваемся о подобными случаями среди студентов? Как, впрочем, следует признать (улыбка его обозначилась еще яснее), и среди преподавательского состава?
Дельмон недовольно покривился, и его острый нос почти уткнулся в губы.
– Это камешек в мой огород! Вы хотите сказать, что, когда один преподаватель толкает другого и не извиняется, это свидетельствует о его ненормальности.
Колетт посмотрела на него с удивлением, а Фременкур, откинув голову назад, залился смехом, его серые глаза весело блестели.
– Ничего подобного, я вовсе не вас имел в виду. Совсем наоборот. Я имел в виду вашу «жертву».
Дельмон в свою очередь рассмеялся, он был удивлен, восхищен, он вдруг почувствовал себя раскованно. Он, конечно, подозревал, что Фременкур и Рансе не принадлежат к одному клану. Но все же! Солидарность бонз!
В ту же минуту Фременкур громко сказал:
– Солидарности бонз, мой дорогой, давно не существует. Будем откровенны. Высшая школа всегда напоминала банку с пауками. Это среда, где честолюбивые притязания безмерны, раны самолюбия неизлечимы, взаимная ненависть достигает степени бреда.
– По-моему, – сказала Колетт четким, не допускающим возражений голосом, и ее круглое лицо внезапно окаменело, – звериное соперничество менаду профессорами отражает звериную конкуренцию монополий в нашем обществе.
– Не знаю, – сказал Фременкур. – Есть все же разница: интеллектуальному бонзе нет нужды охотиться за клиентами. У него их всегда с избытком. Нет, меня в этой среде больше всего поражает нетерпимость, как политическая, так и научная. Если говорить только о последней, широко известно, что в области лингвистики, например, структуралисты презирают и ненавидят неструктуралистов, а те отвечают им взаимностью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
– Вы как нельзя более вовремя, – сказал Фременкур, – я подыхал от скуки.
Колетт нахмурилась и резко подалась вперед, чтобы понять, кто с ней говорит. От двери она различила только серое пятно, а под ним то ли черные брови, то ли роговую оправу очков. Она подошла. Очки определились. Это был Фременкур.
– Я возьму чай и вернусь, – радостно сказала она.
Когда она вернулась к высокому столику, осторожно неся свой стаканчик, Фременкур разглядывал трех девушек, которые, хохоча, возились у автомата с чулками.
– Как, по-вашему, – сказал он вполголоса, – что означает выражение «beaute du diable»?
– Это намек? – сказала Колетт.
Он засмеялся.
– Ну что вы, нет! Я ставлю вас классом выше.
– Куда же?
Он оглядел ее.
– Красотка удобного формата.
– Не знаю, – сказала Колетт, – по вкусу ли мне эта идея утвари.
Они засмеялись, Фременкур погрузил нос в свой стаканчик, она последовала его примеру. Вот. С любезностями покончено. Вообще-то ей нравились ее коллеги мужчины. Они подшучивали, но до ухаживания, то есть до того момента когда пришлось бы решать, идти или не идти дальше, дело не доводили. Их общество приятно возбуждало, не затрудняя выбором, без этих отношений в Нантере было бы совершенно невыносимо.
– Я имел в виду этих девушек, – сказал Фременкур вполголоса, незаметно кивнув в их сторону.
Колетт повернулась, нахмурила брови, но, разумеется, увидела только пятна: одно – коричневое, другое – светлое, третье – какого-то неопределенного цвета.
– Ни хороши, ни дурны, – сказала она с апломбом.
– Вот именно. При чем тут дьявол?
Она задумалась, сморщив носик.
– По-моему, это выражение означает, что девушка достаточно свежа, чтобы дьявол мог подсунуть ее представителю другого пола.
– Да, вероятно, так, – сказал Фременкур. – Потом добавил: – Разве не странно, что в нашей западно-христианской традиции дело, которым следовало бы заниматься богу, достается дьяволу?
Юное круглое лицо Колетт сосредоточенно замкнулось. С таким выражением она излагала на заседаниях НСПВШ гошистские взгляды.
– Совершенно ясно, что мы имеем здесь дело с феноменом сверхподавления в потребительском обществе. Принцип удовольствия приносится в жертву реальности. Об этом пишет Маркузе.
У нее даже голос изменился, в нем появилась резкость, категоричность.
– Я как раз не согласен с Маркузе, – сказал Фременкур. – В США сексуальное сверхподавление действовало еще более гнетуще в эпоху первых переселенцев, то есть задолго до становления потребительского общества. Сверхподавление – это факт религиозного порядка, Маркузе ошибается, связывая его с экономикой.
– Да нет же, нет, – сказала Колетт, – это взаимосвязано, Маркузе это доказал.
Фременкур поднял руки.
– Ничего он не доказал! Его книги – это цепь предсказаний, не подтверждаемых конкретным анализом, да он и не заботится о доказательствах. Маркузе не социолог, а пророк.
– Если он даже и пророк, – с живостью прервала его Колетт, – вы должны согласиться…
Но Фременкур ни с чем уже не мог согласиться, потому что перестал слушать. Его охватила какая-то усталость, не столько даже физическая, сколько нравственная. Поначалу присутствие Колетт было ему приятно, но теперь их беседа вошла в колею нескончаемых бесплодных дискуссий в НСПВШ, где представители разных тенденций никак не могли между собой договориться. В принципе Фременкур и Колетт принадлежали к одному направлению – они поддерживали Жейсмара, выступавшего против умеренных и коммунистов. Но Фременкур, хотя по тому, как он голосовал, этого еще и не было заметно, уже отходил от жейсмаровцев. Его отталкивала узость во взглядах коллег-гошистов, их доктринерство. Чего уж там! Их собственная ортодоксия приобрела довольно тиранический характер. Стоило хотя бы на волосок отклониться, как тебя подвергали нажиму, поносили, предавали анафеме. Ты немедленно превращался в «мелкого буржуа», в «объективного предателя».
Он взглянул на Колетт. Женственна, лукава и, говорят, хороший преподаватель. Но стоит коснуться политики, в ее речах появляется что-то схоластическое. Ее суждения вытекают одно из другого, следуя некой абстрактной логике, в полном отрыве от человека и истории, без всякого учета реальных фактов. Она даже физически меняется. Тело, обычно такое пухлое, затвердевает, круглое, по-детски милое лицо каменеет. Фременкур различил в потоке слов, который она изливала на него, выражение «профессорский патернализм» и поднял брови.
– Простите, я прерву вас. Вы только что говорили о «профессорском патернализме»?
– Да.
Фременкур посмотрел на нее.
– Это сейчас весьма ходкое выражение в студенческой среде, но смысл его для меня туманен.
– Туманен? – сказала Колетт. – Да он ясен как день.
– В таком случае, разъясните его мне, поскольку я до сих пор полагал, что патернализм подразумевает отношения экономической эксплуатации; например: отношение колонизатора к колонизованному, хозяина к рабочему.
– Отношения не обязательно должны носить экономический характер, – сказала Колетт, – устремляя на Фременкура подозрительный взгляд своих близоруких глаз. Она чувствовала ловушку в его вопросе и пыталась ее угадать. – Отечески-покровительственная позиция профа – это лицемерная позиция скрытого господства.
Фременкур поморщился.
– Правда, – сказал он, – бывает и так. Поддельная, умело поданная доброжелательность; но ведь доброжелательность может быть и подлинной, совершенно бескорыстной привязанностью учителя к ученику, старшего к младшему. – И он добавил после паузы: – А возможно, и двойственное чувство, складывающееся отчасти из искренней доброжелательности, отчасти из стремления к господству. В сущности, все это довольно сложно.
Она посмотрела на него. Никакой ловушки не было. Он просто думал перед нею вслух, не заботясь о том, прав он или ошибается. Она почувствовала себя выбитой из седла. Ей хотелось сказать, что патернализм, даже если он результат подлинного чувства, все равно отвратителен, поскольку проф является орудием подавления, состоящим на жалованье у буржуазии, но она понимала, что Фременкур улыбнется и ответит: «Вот вы, например, или я».
– В сущности, – сказал он, – в те три категории, которые мы сейчас установили (она отметила это ловкое «мы»), укладывается большинство человеческих отношений. А не только отношение профа к студенту. – Он улыбнулся. – Итак, я, гнусный бонза, стою по отношению к вам, бедной маленькой ассистентке, на патерналистских позициях?
– Я бы вам этого не позволила! – сказала Колетт.
– И были бы правы, – сказал Фременкур, – потому что в данном случае отцовское покровительство быстро выродилось бы в кровосмешение.
Он засмеялся и залпом опустошил свой стаканчик. Прекрасно. Идеологическое наступление отбито. Я доволен, однако, что показал ей, как все это непросто. Эти ребята, с их готовыми лозунгами, в конце концов порождают в тебе какой-то комплекс вины. Если у тебя со студентами нет никаких отношений, ты – бездушный робот, а если есть, – ты патерналист.
Вошел ассистент, толкнувший в клубе Рансе, тощий, весь в черном. Вид у него был озабоченный, угнетенный, он бросил сдержанный взгляд в сторону Фременкура и Колетт, более настойчивый – на слонявшегося из угла в угол рыжего студента. Казалось даже, что он сейчас к нему обратится, но поскольку тот по-прежнему глядел себе под ноги, ассистент, видимо, передумал, взял стаканчик из автомата и обосновался за дальним столиком, повернувшись к ним спиной.
– Господин Дельмон, – вырвалось у Фременкура (он был счастлив, что вспомнил имя), – идите к нам.
Дельмон поднял голову, отчужденно посмотрел на Фременкура, Фременкур ему улыбнулся. Ну разумеется. Не принято, чтобы профессор заговаривал с ассистентом другого отделения. Это сразу же возбуждает недоверие, подозрительность – «чего он от меня хочет, этот тип?»
– С удовольствием, господин профессор, – сказал наконец Дельмон, перенося свой стаканчик, и ставя его рядом со стаканчиком Колетт.
– Господин Дельмон, госпожа Граф, – сказал Фременкур. – И, пожалуйста, не называйте меня господин профессор, я давно уже пережил свою ночь на 4-ое августа. Я отрекся от титулов и феодальных привилегий.
– Господин Фременкур, – сказала Колетт, – тайный патерналист.
– А, вы решили взять реванш! – сказал Фременкур смеясь.
Дельмон погрузил свой длинный и острый нос в картонный стаканчик. Возбуждение, которое он испытывал после инцидента в клубе, уже угасло, и его сердце сжималось от дурных предчувствий и страха.
– Вы знакомы с этим парнем? – спросил у него вполголоса Фременкур, кивая на рыжего студента.
Колетт повернула голову и свела брови. Вытянутое пятно, увенчанное красным. Ну и идиотка, надо же мне было забыть линзы. Очки у нее были с собой в машине, но из осторожности она взяла за правило никогда не вынимать их из ящика для перчаток.
– Да, – сказал Дельмон, поднимая голову. – У него с начала учебного года что-то не ладится, И, по-моему, дела идут все хуже и хуже.
Потом он спросил:
– Простите, откуда вы знаете мое имя?
– Проще простого. После вашего ухода из клуба. Рансе вылил на вас ушат помоев.
– А, – сказал Дельмон.
Коллет посмотрела на него, потом на Фременкура, потом опять на Дельмона. Тот был бледен. Сделав над собой усилие, он сказал:
– Мне очень неловко, но не могу ли я узнать у вас, что именно он говорил?
Фременкур посмотрел на него в сомнении:
– In extenso?
– О нет, – сказал Дельмон, – с меня хватит резюме.
– Ну так вот, он вас, можно сказать, пригрел у себя на груди, а вы воспользовались этим, чтобы его ужалить.
– Ужалить-то я его действительно ужалил, – сказал Дельмон, – но, с другой стороны, грудь его была не слишком уж горяча.
Колетт Граф улыбнулась, а Фременкур расхохотался.
– Великолепно! – пробормотал он между двумя раскатами хохота. – Отлично, это я запомню.
Собственная острота и прием, который она встретила, несколько успокоили Дельмона.
– Этот парень уходит, – сказал Фременкур, – вы хотели с ним поговорить?
Дельмон покачал головой.
– Нет, нет, к сожалению, это бесполезно.
– Вы обратили внимание, Колетт, – сказал Фременкур, – этот бедняга похож на медведя в клетке, он так же упорно поматывает головой на поворотах.
– Я заметила, – солгала Колетт.
У нее внезапно сделалось несчастное лицо. Когда она забывала, как сегодня, свои линзы, а это, странное дело, случалось с нею все чаще и чаще, мир вокруг превращался в туманность, а люди – в мутные цветные пятна. Четкость и конкретность сохраняли только реальность ее умственного мира, неколебимая схема ее убеждений.
– В моем семинаре, – сказал Фременкур, – из пятнадцати студентов пятеро вынуждены были оставить занятия по причинам, ну, скажем, психологического характера. Все-таки это тревожная цифра, вы не находите, пятеро из пятнадцати, взятых наугад? Бергез определил бы это как «массовый невроз».
– Я не согласен, – живо откликнулся Дельмон, – что «массовый невроз» может служить основой для объяснения студенческого движения протеста.
Фременкур вдруг хитро улыбнулся.
– Но вы согласны, что мы все чаще сталкиваемся о подобными случаями среди студентов? Как, впрочем, следует признать (улыбка его обозначилась еще яснее), и среди преподавательского состава?
Дельмон недовольно покривился, и его острый нос почти уткнулся в губы.
– Это камешек в мой огород! Вы хотите сказать, что, когда один преподаватель толкает другого и не извиняется, это свидетельствует о его ненормальности.
Колетт посмотрела на него с удивлением, а Фременкур, откинув голову назад, залился смехом, его серые глаза весело блестели.
– Ничего подобного, я вовсе не вас имел в виду. Совсем наоборот. Я имел в виду вашу «жертву».
Дельмон в свою очередь рассмеялся, он был удивлен, восхищен, он вдруг почувствовал себя раскованно. Он, конечно, подозревал, что Фременкур и Рансе не принадлежат к одному клану. Но все же! Солидарность бонз!
В ту же минуту Фременкур громко сказал:
– Солидарности бонз, мой дорогой, давно не существует. Будем откровенны. Высшая школа всегда напоминала банку с пауками. Это среда, где честолюбивые притязания безмерны, раны самолюбия неизлечимы, взаимная ненависть достигает степени бреда.
– По-моему, – сказала Колетт четким, не допускающим возражений голосом, и ее круглое лицо внезапно окаменело, – звериное соперничество менаду профессорами отражает звериную конкуренцию монополий в нашем обществе.
– Не знаю, – сказал Фременкур. – Есть все же разница: интеллектуальному бонзе нет нужды охотиться за клиентами. У него их всегда с избытком. Нет, меня в этой среде больше всего поражает нетерпимость, как политическая, так и научная. Если говорить только о последней, широко известно, что в области лингвистики, например, структуралисты презирают и ненавидят неструктуралистов, а те отвечают им взаимностью.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57