стоило дать согласие, и он мог вернуться к прежнему хозяину старшим по конюшне, на сто долларов в месяц.
Возможность получить такую сумму подействовала на Саксон почти ошеломляюще. Они сидели за ужином, состоявшим из вареной картошки, разогретых бобов и маленькой сырой луковицы. У них не было ни хлеба, ни кофе, ни масла. Луковицу Билл вытащил из кармана, — он нашел ее на улице. А тут вдруг — сто долларов в месяц! Она облизнула сухие губы, но постаралась быть спокойной.
— Почему они тебе это предложили? — спросила она.
— Очень просто. Причин немало. Во-первых, парень, которому хозяин доверил проезжать Принца и Короля, оказался ослом: Король захромал. А потом они, вероятно, догадываются, что я вывел из строя немало их штрейкбрехеров. У них служил старшим по конюшне некий Маклин (я был еще совсем мальчишкой, когда он к ним поступил). А теперь он болен, и им нужен кто-нибудь на его место. Кроме того, я долго работал у них, а главное — я именно тот человек, какой там необходим. Они знают, что я в этом деле собаку съел. Единственное, на что я способен, кроме мордобоя.
— Подумай только, — сказала Саксон, и сердце у нее забилось. — Сто долларов в месяц! Сто долларов!
— И предать товарищей… — подсказал он.
Это был не вопрос, но и не утверждение. Саксон предоставлялось понять его ответ как угодно. Они взглянули друг на друга. Она ждала, чтобы он заговорил. Он же продолжал молча смотреть на нее. И вдруг она почувствовала, что наступила одна из самых критических минут в ее жизни, и собрала все свои силы, чтобы встретить ее с возможным самообладанием. Она понимала, что Билл не протянет ей руку помощи; как бы он ни относился к этому делу, он сидел перед ней с равнодушным видом. Он скрыл от нее свои мысли. Его глаза не говорили ничего. Он просто смотрел и ждал.
— Нет, ты… ты не можешь вернуться туда. Билли, — проговорила она, наконец. — Ты не можешь предать товарищей.
Он порывисто протянул ей руку, его лицо мгновенно озарилось радостью.
— Давай! — воскликнул он, схватив руку Саксон и стискивая ее. — Ты самая лучшая, самая преданная жена на свете! Будь у всех рабочих такие жены, мы победили бы в любой забастовке.
— Как бы ты поступил, если бы не был женат. Билли?
— Послал бы это место к черту, конечно!
— Но это ничего не меняет. Я должна всегда и во всем тебя поддерживать. Иначе какая же я жена?
Она вспомнила приходившего в тот день незнакомца; минута была благоприятная.
— Билли, — начала она, — сегодня заходил один человек. Ему нужна комната. Я сказала, что поговорю с тобой. Он согласен платить за нашу комнату за кухней шесть долларов в месяц. Мы могли бы отдать половину месячного взноса за мебель и купили бы мешок муки, а то у нас совсем нет муки.
Но в Билли снова заговорила его мужская гордость. Ухон с тревогой следила за выражением его лица.
— Наверно, какой-нибудь штрейкбрехер?
— Нет, он служит кочегаром на товарном поезде, который ходит в Сан-Хосе, его зовут Джеймс Гармон. Он только что переведен сюда из Траки. Говорит, что днем почти всегда отсыпается и потому ищет тихий дом, без детей.
Билл долго колебался, а она настаивала. Наконец, ей удалось убедить его, что с жильцом у нее не будет больших хлопот, и получить согласие на сдачу комнаты; однако он все еще продолжал возражать и, наконец, заявил:
— Только ты ни одному мужчине на свете не должна прибирать постель. Это не годится, Саксон. Я обязан оберегать тебя от этого.
— А тогда, мой милый, — живо возразила она, — надо было принять предложение насчет работы. Но ведь ты не можешь. Это тоже было бы нехорошо. Раз ты считаешь меня своей помощницей, не мешай мне помогать тебе, чем я могу.
Однако Джеймс Гармон доставил Саксон меньше хлопот, чем она ожидала. Для кочегара он был необычайно чистоплотен и всегда, прежде чем идти домой после работы, тщательно мылся. Он брал ключ от кухни, уходил и приходил с черного хода. Он едва успевал сказать Саксон «здравствуйте» и «спокойной ночи», — днем спал, ночью работал. И прошла целая неделя, прежде чем Билл впервые его увидел.
Сам Билл стал теперь являться домой все позднее и часто исчезал куда-то даже после ужина. Куда — он не говорил. А Саксон не спрашивала. Да и не много нужно было проницательности, чтобы угадать. В таких случаях от него пахло виски. Его неторопливые, степенные движения делались еще неторопливее — виски не действовало ему на ноги; он шагал твердо и уверенно, как совершенно трезвый человек; его мышцы не становились вялыми и слабыми. Виски ударяло ему только в голову, веки тяжелели, взгляд еще больше затуманивался. Он не делался ни легкомысленнее, ни оживленнее, ни раздражительнее. Наоборот, вино придавало его мыслям и суждениям особую вескость и почти торжественное глубокомыслие. Говорил он мало, но если уж изрекал что-нибудь, то с непреложностью оракула. Он не допускал ни споров, ни возражений, и всякая его мысль, казалось, внушена ему самим господом богом, — можно было подумать, что она плод глубочайших размышлений и вынашивалась им с такой же обстоятельностью, с какой выражалась вслух.
Саксон впервые сталкивалась с этой чертой его характера, и она ей не нравилась; иногда ей чудилось, что в их доме поселился совершенно чужой человек, и она невольно стала отдаляться от мужа. Мысль о том, что это не его настоящее «я», служила плохим утешением: с тем большей грустью вспоминала она его былую деликатность, внимательность и душевную тонкость. Раньше он всячески старался избегать какого бы то ни было повода для ссор и драк. Теперь, наоборот, прямо-таки искал случая подраться, словно находил в этом удовольствие. Изменилось и его лицо, — оно уже не было приветливым и по-мальчишески красивым. И улыбался он редко. Черты его стали чертами мужчины. Рот, глаза, все лицо казалось огрубевшим, как и его мысли.
С Саксон он не был резок, но и ласковым бывал редко. Стена отчужденности между ними вырастала с каждым часом. Он относился теперь к жене с каким-то безучастием, словно она перестала для него существовать; хотя она делила с ним все тяготы забастовки, в его мыслях она занимала очень мало места. Когда он бывал с ней мягок, в этом чувствовалось что-то автоматическое, и всякий раз, как он называл ее нежными именами и ласкал, ей казалось, что это делается по привычке. Непосредственность и теплота исчезли. В минуты протрезвления в нем еще вспыхивали проблески прежнего Билла, но эти проблески мелькали все реже. Он становился все более озабоченным и угрюмым. Нужда и тяготы разраставшейся экономической борьбы сделали из него другого человека. Особенно это было заметно ночью, когда Билл под влиянием мучительных сновидений стонал и сжимал кулаки, скрежетал зубами: мышцы его тела напрягались, лицо искажалось бешенством, с губ срывались брань и проклятия. Саксон, лежа рядом с ним, просто боялась этого чуждого ей человека и невольно вспоминала то, что Мери рассказывала о Берте: он тоже сжимал во сне кулаки и скрежетал зубами, переживая ночью те схватки, в которых участвовал днем.
Однако Саксон прекрасно понимала, что не по своей воле Билл становится другим, неприятным ей человеком. Не будь этой беспощадной борьбы из-за куска хлеба, он остался бы прежним Биллом, тем самым, которого она так беспредельно любила. Дремлющие в нем черты его характера так бы и не получили развития. А теперь что-то новое пробуждалось в нем, словно жестокие, безобразные и преступные картины действительности породили в его душе свое отражение. И Саксон не без оснований боялась, что, если стачка еще продлится, этот другой, страшный Билл разовьется и окрепнет. Тогда, — она ясно это видела, — наступит конец их любви. Такого Билла она любить не могла; такой Билл не мог по самой сущности своей ни любить, ни вызывать любовь. Она теперь содрогалась при мысли о возможности иметь детей. Это было бы слишком страшно. В минуты этих печальных размышлений из ее души вырывался неизбежный, жалобный и вечный человеческий вопрос: отчего? отчего? отчего?
У Билла тоже были свои вопросы, остававшиеся без ответа.
— Отчего строительные рабочие до сих пор не выступают? — спрашивал он, негодуя на тот туман, который застилал перед ним жизнь людей и их поступки. — О'Брайен — противник стачек, а совет союза пляшет под его дудку. Но почему они его не прогонят и не решат вопрос самостоятельно? Мы бы тогда получили поддержку по всей линии. Но нет, О'Брайен сидит крепко, а сам по горло увяз в грязной политике и интригах, продажная душа! Черт бы побрал эту Федерацию труда! Если бы все железнодорожники объединились, разве рабочие мастерских не победили бы? А теперь их стерли в порошок!.. Господи! Я уже забыл вкус приличного табака и хорошего кофе, забыл, что такое сытный обед! Вчера я взвесился: оказывается, я потерял за время стачки пятнадцать фунтов. Если так будет продолжаться, я сделаюсь боксером в среднем весе. Разве я для этого столько лет платил взносы в союз? Я не могу заработать на обед, а моя жена стелет постели чужим мужчинам. Просто зло берет! Вот рассержусь когда-нибудь и выкину вон этого — жильца.
— Но ведь он же ни в чем не виноват, Билл, — как-то раз запротестовала Саксон.
— А я разве говорю, что виноват? — грубо огрызнулся Билл. — Неужели уж нельзя и поворчать, если хочется? Он меня раздражает. Какой толк от рабочих организаций, когда все действуют врозь? Я бы, кажется, на все это плюнул и перешел на сторону предпринимателя. Да только не хочу, черт бы их побрал! Если они воображают, что нас можно поставить на колени, пусть попробуют! Мне надоело все на свете. Все бессмысленно. К чему поддерживать союз, раз он даже не может выиграть забастовки? Какой смысл проламывать головы штрейкбрехерам, если они лезут отовсюду, точно клопы? Куда ни повернешься, везде какой-то сумасшедший дом; да и я сам, кажется, тоже рехнулся.
Вспышка Билла была настолько необычной, что Саксон другой такой и не помнила. Обычно он сердито и упрямо молчал, а виски делало его еще самоувереннее и мрачнее.
Однажды Билл вернулся домой лишь после полуночи. Саксон тем более тревожилась, что в этот день, как стало известно, произошли кровопролитные столкновения рабочих с полицией. Вид Билла только подтвердил это известие: рукава пиджака почти оторваны, галстук исчез, отложной воротничок расстегнут, на рубашке не осталось ни одной пуговицы. Когда он снял шляпу, она ужаснулась огромной, чуть не с яблоко, шишке, вскочившей у него на голове.
— Знаешь, кто это сделал? Этот идиот Германманн дубинкой! Ну, уж я ему отплачу! Света не взвидит! А потом разделаюсь еще с одним молодчиком, когда вся эта история кончится. Его зовут Бланшар, Рой Бланшар.
— Не из фирмы Бланшар, Перкинс и Компания? — спросила Саксон, обмывая мужу голову и, как всегда, стараясь его успокоить.
— Ну да, сын старика. Всю жизнь свою он только и делал, что проматывал денежки папаши, а теперь, видишь, пошел в штрейкбрехеры. Пофорсить захотелось, вот как я это называю! Желает, чтобы об нем написали в газетах и чтобы бабы, за которыми он бегает, шептали: «Ну, и молодец, этот Рой Бланшар, вот молодец!» Когда-нибудь я посчитаюсь с этим молодцом!.. Руки чешутся дать ему по морде!
А с немчурой полицейским, так и быть, не стану связываться. Он уже свое получил. Кто-то ему расшиб башку куском угля величиной с лохань,
— как раз в то время, когда повозки поворачивали с Восьмой на Франклин-стрит, возле старой гостиницы Галиндо. Там была свирепая драка, и кто-то швырнул эту глыбу угля из окна второго этажа.
Они дрались за каждый квартал, пустили в ход все кирпичи, булыжники, полицейские дубинки. Однако войска побоялись вызвать, да и сами стрелять не решились. Ну, мы полицейских потрепали основательно, так что и кареты скорой помощи и полицейские машины поработали как следует. На углу Бродвея и Четырнадцатой, как раз против ратуши, мы загородили дорогу всей их процессии, набросились на задние повозки, выпрягли из пяти повозок лошадей, а студентикам хорошенько наклали по шее. Только полицейские резервы и спасли их от больницы. Но все равно мы задержали их на целый час. Посмотрела бы ты, сколько трамваев остановилось на Бродвее, и на Четырнадцатой, и на улице святого Павла! Прямо без конца…
— А что же все-таки сделал Бланшар? — напомнила Саксон.
— Он ехал на первой повозке и правил моей упряжкой. И все упряжки были из моей конюшни. Он набрал своих товарищей студентов — членов братства, как это у них называется, — таких же маменькиных сынков, которые только и умеют спускать родительские денежки. Они приехали в конюшню на туристских автомобилях, вытащили и запрягли повозки, а провожать их явилась чуть не половина всех полисменов Окленда. Да, уж и денек! Камни летели градом. Ты послушала бы, как дубинки ходили по нашим головам: ра-та-тат-тат, ра-та-тат-тат! А начальник полиции сидел в полицейском автомобиле, прямо всемогущий бог Саваоф! В одном месте, как раз возле Перальт-стрит, произошла драка с полицией, и какая-то старуха из-за своей калитки швырнула начальнику прямо в лицо дохлую кошку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74
Возможность получить такую сумму подействовала на Саксон почти ошеломляюще. Они сидели за ужином, состоявшим из вареной картошки, разогретых бобов и маленькой сырой луковицы. У них не было ни хлеба, ни кофе, ни масла. Луковицу Билл вытащил из кармана, — он нашел ее на улице. А тут вдруг — сто долларов в месяц! Она облизнула сухие губы, но постаралась быть спокойной.
— Почему они тебе это предложили? — спросила она.
— Очень просто. Причин немало. Во-первых, парень, которому хозяин доверил проезжать Принца и Короля, оказался ослом: Король захромал. А потом они, вероятно, догадываются, что я вывел из строя немало их штрейкбрехеров. У них служил старшим по конюшне некий Маклин (я был еще совсем мальчишкой, когда он к ним поступил). А теперь он болен, и им нужен кто-нибудь на его место. Кроме того, я долго работал у них, а главное — я именно тот человек, какой там необходим. Они знают, что я в этом деле собаку съел. Единственное, на что я способен, кроме мордобоя.
— Подумай только, — сказала Саксон, и сердце у нее забилось. — Сто долларов в месяц! Сто долларов!
— И предать товарищей… — подсказал он.
Это был не вопрос, но и не утверждение. Саксон предоставлялось понять его ответ как угодно. Они взглянули друг на друга. Она ждала, чтобы он заговорил. Он же продолжал молча смотреть на нее. И вдруг она почувствовала, что наступила одна из самых критических минут в ее жизни, и собрала все свои силы, чтобы встретить ее с возможным самообладанием. Она понимала, что Билл не протянет ей руку помощи; как бы он ни относился к этому делу, он сидел перед ней с равнодушным видом. Он скрыл от нее свои мысли. Его глаза не говорили ничего. Он просто смотрел и ждал.
— Нет, ты… ты не можешь вернуться туда. Билли, — проговорила она, наконец. — Ты не можешь предать товарищей.
Он порывисто протянул ей руку, его лицо мгновенно озарилось радостью.
— Давай! — воскликнул он, схватив руку Саксон и стискивая ее. — Ты самая лучшая, самая преданная жена на свете! Будь у всех рабочих такие жены, мы победили бы в любой забастовке.
— Как бы ты поступил, если бы не был женат. Билли?
— Послал бы это место к черту, конечно!
— Но это ничего не меняет. Я должна всегда и во всем тебя поддерживать. Иначе какая же я жена?
Она вспомнила приходившего в тот день незнакомца; минута была благоприятная.
— Билли, — начала она, — сегодня заходил один человек. Ему нужна комната. Я сказала, что поговорю с тобой. Он согласен платить за нашу комнату за кухней шесть долларов в месяц. Мы могли бы отдать половину месячного взноса за мебель и купили бы мешок муки, а то у нас совсем нет муки.
Но в Билли снова заговорила его мужская гордость. Ухон с тревогой следила за выражением его лица.
— Наверно, какой-нибудь штрейкбрехер?
— Нет, он служит кочегаром на товарном поезде, который ходит в Сан-Хосе, его зовут Джеймс Гармон. Он только что переведен сюда из Траки. Говорит, что днем почти всегда отсыпается и потому ищет тихий дом, без детей.
Билл долго колебался, а она настаивала. Наконец, ей удалось убедить его, что с жильцом у нее не будет больших хлопот, и получить согласие на сдачу комнаты; однако он все еще продолжал возражать и, наконец, заявил:
— Только ты ни одному мужчине на свете не должна прибирать постель. Это не годится, Саксон. Я обязан оберегать тебя от этого.
— А тогда, мой милый, — живо возразила она, — надо было принять предложение насчет работы. Но ведь ты не можешь. Это тоже было бы нехорошо. Раз ты считаешь меня своей помощницей, не мешай мне помогать тебе, чем я могу.
Однако Джеймс Гармон доставил Саксон меньше хлопот, чем она ожидала. Для кочегара он был необычайно чистоплотен и всегда, прежде чем идти домой после работы, тщательно мылся. Он брал ключ от кухни, уходил и приходил с черного хода. Он едва успевал сказать Саксон «здравствуйте» и «спокойной ночи», — днем спал, ночью работал. И прошла целая неделя, прежде чем Билл впервые его увидел.
Сам Билл стал теперь являться домой все позднее и часто исчезал куда-то даже после ужина. Куда — он не говорил. А Саксон не спрашивала. Да и не много нужно было проницательности, чтобы угадать. В таких случаях от него пахло виски. Его неторопливые, степенные движения делались еще неторопливее — виски не действовало ему на ноги; он шагал твердо и уверенно, как совершенно трезвый человек; его мышцы не становились вялыми и слабыми. Виски ударяло ему только в голову, веки тяжелели, взгляд еще больше затуманивался. Он не делался ни легкомысленнее, ни оживленнее, ни раздражительнее. Наоборот, вино придавало его мыслям и суждениям особую вескость и почти торжественное глубокомыслие. Говорил он мало, но если уж изрекал что-нибудь, то с непреложностью оракула. Он не допускал ни споров, ни возражений, и всякая его мысль, казалось, внушена ему самим господом богом, — можно было подумать, что она плод глубочайших размышлений и вынашивалась им с такой же обстоятельностью, с какой выражалась вслух.
Саксон впервые сталкивалась с этой чертой его характера, и она ей не нравилась; иногда ей чудилось, что в их доме поселился совершенно чужой человек, и она невольно стала отдаляться от мужа. Мысль о том, что это не его настоящее «я», служила плохим утешением: с тем большей грустью вспоминала она его былую деликатность, внимательность и душевную тонкость. Раньше он всячески старался избегать какого бы то ни было повода для ссор и драк. Теперь, наоборот, прямо-таки искал случая подраться, словно находил в этом удовольствие. Изменилось и его лицо, — оно уже не было приветливым и по-мальчишески красивым. И улыбался он редко. Черты его стали чертами мужчины. Рот, глаза, все лицо казалось огрубевшим, как и его мысли.
С Саксон он не был резок, но и ласковым бывал редко. Стена отчужденности между ними вырастала с каждым часом. Он относился теперь к жене с каким-то безучастием, словно она перестала для него существовать; хотя она делила с ним все тяготы забастовки, в его мыслях она занимала очень мало места. Когда он бывал с ней мягок, в этом чувствовалось что-то автоматическое, и всякий раз, как он называл ее нежными именами и ласкал, ей казалось, что это делается по привычке. Непосредственность и теплота исчезли. В минуты протрезвления в нем еще вспыхивали проблески прежнего Билла, но эти проблески мелькали все реже. Он становился все более озабоченным и угрюмым. Нужда и тяготы разраставшейся экономической борьбы сделали из него другого человека. Особенно это было заметно ночью, когда Билл под влиянием мучительных сновидений стонал и сжимал кулаки, скрежетал зубами: мышцы его тела напрягались, лицо искажалось бешенством, с губ срывались брань и проклятия. Саксон, лежа рядом с ним, просто боялась этого чуждого ей человека и невольно вспоминала то, что Мери рассказывала о Берте: он тоже сжимал во сне кулаки и скрежетал зубами, переживая ночью те схватки, в которых участвовал днем.
Однако Саксон прекрасно понимала, что не по своей воле Билл становится другим, неприятным ей человеком. Не будь этой беспощадной борьбы из-за куска хлеба, он остался бы прежним Биллом, тем самым, которого она так беспредельно любила. Дремлющие в нем черты его характера так бы и не получили развития. А теперь что-то новое пробуждалось в нем, словно жестокие, безобразные и преступные картины действительности породили в его душе свое отражение. И Саксон не без оснований боялась, что, если стачка еще продлится, этот другой, страшный Билл разовьется и окрепнет. Тогда, — она ясно это видела, — наступит конец их любви. Такого Билла она любить не могла; такой Билл не мог по самой сущности своей ни любить, ни вызывать любовь. Она теперь содрогалась при мысли о возможности иметь детей. Это было бы слишком страшно. В минуты этих печальных размышлений из ее души вырывался неизбежный, жалобный и вечный человеческий вопрос: отчего? отчего? отчего?
У Билла тоже были свои вопросы, остававшиеся без ответа.
— Отчего строительные рабочие до сих пор не выступают? — спрашивал он, негодуя на тот туман, который застилал перед ним жизнь людей и их поступки. — О'Брайен — противник стачек, а совет союза пляшет под его дудку. Но почему они его не прогонят и не решат вопрос самостоятельно? Мы бы тогда получили поддержку по всей линии. Но нет, О'Брайен сидит крепко, а сам по горло увяз в грязной политике и интригах, продажная душа! Черт бы побрал эту Федерацию труда! Если бы все железнодорожники объединились, разве рабочие мастерских не победили бы? А теперь их стерли в порошок!.. Господи! Я уже забыл вкус приличного табака и хорошего кофе, забыл, что такое сытный обед! Вчера я взвесился: оказывается, я потерял за время стачки пятнадцать фунтов. Если так будет продолжаться, я сделаюсь боксером в среднем весе. Разве я для этого столько лет платил взносы в союз? Я не могу заработать на обед, а моя жена стелет постели чужим мужчинам. Просто зло берет! Вот рассержусь когда-нибудь и выкину вон этого — жильца.
— Но ведь он же ни в чем не виноват, Билл, — как-то раз запротестовала Саксон.
— А я разве говорю, что виноват? — грубо огрызнулся Билл. — Неужели уж нельзя и поворчать, если хочется? Он меня раздражает. Какой толк от рабочих организаций, когда все действуют врозь? Я бы, кажется, на все это плюнул и перешел на сторону предпринимателя. Да только не хочу, черт бы их побрал! Если они воображают, что нас можно поставить на колени, пусть попробуют! Мне надоело все на свете. Все бессмысленно. К чему поддерживать союз, раз он даже не может выиграть забастовки? Какой смысл проламывать головы штрейкбрехерам, если они лезут отовсюду, точно клопы? Куда ни повернешься, везде какой-то сумасшедший дом; да и я сам, кажется, тоже рехнулся.
Вспышка Билла была настолько необычной, что Саксон другой такой и не помнила. Обычно он сердито и упрямо молчал, а виски делало его еще самоувереннее и мрачнее.
Однажды Билл вернулся домой лишь после полуночи. Саксон тем более тревожилась, что в этот день, как стало известно, произошли кровопролитные столкновения рабочих с полицией. Вид Билла только подтвердил это известие: рукава пиджака почти оторваны, галстук исчез, отложной воротничок расстегнут, на рубашке не осталось ни одной пуговицы. Когда он снял шляпу, она ужаснулась огромной, чуть не с яблоко, шишке, вскочившей у него на голове.
— Знаешь, кто это сделал? Этот идиот Германманн дубинкой! Ну, уж я ему отплачу! Света не взвидит! А потом разделаюсь еще с одним молодчиком, когда вся эта история кончится. Его зовут Бланшар, Рой Бланшар.
— Не из фирмы Бланшар, Перкинс и Компания? — спросила Саксон, обмывая мужу голову и, как всегда, стараясь его успокоить.
— Ну да, сын старика. Всю жизнь свою он только и делал, что проматывал денежки папаши, а теперь, видишь, пошел в штрейкбрехеры. Пофорсить захотелось, вот как я это называю! Желает, чтобы об нем написали в газетах и чтобы бабы, за которыми он бегает, шептали: «Ну, и молодец, этот Рой Бланшар, вот молодец!» Когда-нибудь я посчитаюсь с этим молодцом!.. Руки чешутся дать ему по морде!
А с немчурой полицейским, так и быть, не стану связываться. Он уже свое получил. Кто-то ему расшиб башку куском угля величиной с лохань,
— как раз в то время, когда повозки поворачивали с Восьмой на Франклин-стрит, возле старой гостиницы Галиндо. Там была свирепая драка, и кто-то швырнул эту глыбу угля из окна второго этажа.
Они дрались за каждый квартал, пустили в ход все кирпичи, булыжники, полицейские дубинки. Однако войска побоялись вызвать, да и сами стрелять не решились. Ну, мы полицейских потрепали основательно, так что и кареты скорой помощи и полицейские машины поработали как следует. На углу Бродвея и Четырнадцатой, как раз против ратуши, мы загородили дорогу всей их процессии, набросились на задние повозки, выпрягли из пяти повозок лошадей, а студентикам хорошенько наклали по шее. Только полицейские резервы и спасли их от больницы. Но все равно мы задержали их на целый час. Посмотрела бы ты, сколько трамваев остановилось на Бродвее, и на Четырнадцатой, и на улице святого Павла! Прямо без конца…
— А что же все-таки сделал Бланшар? — напомнила Саксон.
— Он ехал на первой повозке и правил моей упряжкой. И все упряжки были из моей конюшни. Он набрал своих товарищей студентов — членов братства, как это у них называется, — таких же маменькиных сынков, которые только и умеют спускать родительские денежки. Они приехали в конюшню на туристских автомобилях, вытащили и запрягли повозки, а провожать их явилась чуть не половина всех полисменов Окленда. Да, уж и денек! Камни летели градом. Ты послушала бы, как дубинки ходили по нашим головам: ра-та-тат-тат, ра-та-тат-тат! А начальник полиции сидел в полицейском автомобиле, прямо всемогущий бог Саваоф! В одном месте, как раз возле Перальт-стрит, произошла драка с полицией, и какая-то старуха из-за своей калитки швырнула начальнику прямо в лицо дохлую кошку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74