— Константин Яковлевич выкатил глаза и замахал руками.
— А чего я говорю? Я ничего такого не говорю. Что вы ее в лодке катали, в этом ничего такого нету… Ладно, ладно, понятно… Я на букву скажу. Вот прошение, про кого, сами знаете. На букву Ча. Вот оно. Только никому не показывайте. Ни Татке, никому. Вопрос у меня поставлен на ребрышко. Во-первых, никакая она не кулачка и взята по ошибке. Ладно, ладно. Я на букву скажу. Никакая она не Ка. Она подКа. Ясно? А просьба у меня такая: поедете в гости, покажите, сами знаете, кому.
— Ничего не понимаю, — пробормотал Константин Яковлевич ошалело.
— Чего тут не понимать? Знакомому. Крымскому. Ну? Улавливаете?
— Чш-ш-ш!
— Скажите ему, Митька, мол, комсорг 41-й бис, головой отвечает. Девчонка — золото. Работяга — во! Безотказная. Ей-богу, правда! Бумага немного замята, ну ничего. Я ее таскал долго. И Лобода ее хвалит, и инженер Бибиков. А как до дела — на тормоза. Запятые поправляют, а подписать боятся. Небось самих коснется — завизжат как поросята…
— Мужчины, чай пить! — послышалось из столовой.
— Обожди! — Митя взял онемевшего профессора под локоть. — Тут вопрос не об Чугуевой. Вопрос об Татке. Нам с ней, куда ни кинь, жизнь жить. Дитё будет. А я — объективно получается — играю на руку, сами знаете, кому… Куда ей такой муж. Да и вам заиметь зятя с пятном — интереса нету. Помогите, Константин Яковлевич! И я, может быть, вас отблагодарю. Не глядите, что неученый. Я выучусь.
Константин Яковлевич сунул Митину петицию в первую попавшуюся книгу. Выдающийся профессор, автор дерзких гипотез о миграции лососевых, ученый, показавший образцы мужества на разгрузке гибнущего «Челюскина», в обыкновенном, житейском смысле оборачивался примитивным трусом. Он принадлежал к числу интеллигентов старорежимных. Новому режиму он не сочувствовал, но, чтобы режим об этом не догадывался, регулярно выписывал журнал «Под знаменем марксизма».
Из столовой снова раздался зов. Пришлось идти. Константин Яковлевич был так выбит из колеи, что не замечал ни панбархатного платья супруги, ни торгсиновской зернистой икры — сорок рублей килограмм, ни возвышавшегося на блюде толстенного литерного куска языковой колбасы.
Людей профессор делил на классы, подклассы и виды так же, как рыб. Митю он отнес в разряд морских котов — опасных хищников с ядовитым когтем на конце хвоста. В голову его втемяшилась безумная мысль, а что если письмо, которое всучил ему морской кот, — тонкая, обдуманная провокация? Состряпал петицию в защиту кулачества и втягивает в политическую аферу. Надо держать ухо востро! Не поддаваться! Не произносить ничего такого, что может быть превратно истолковано!
Жена Константина Яковлевича помнила и любила Митю. Она напустила на свое красивое, облагороженное бестужевскими курсами лицо непреклонно приветливое выражение и приготовилась защищать и нарядное платье, и обещающе шикарное угощение. Тата, лукаво поводя белокурой головкой, пыталась вычитать на лицах, что произошло во время затяжного разговора в кабинете. Понять она не могла ничего. Отец с несвойственной ему живостью обогнал Митю и вцепился в хозяйское место. Тарелку стал вытирать салфеткой — признак отвратительного состояния духа.
Не вдаваясь в психологические тонкости, Митя начал управляться с колбасными изделиями.
— Ну как? — не утерпела Тата.
— Там поглядим, там поглядим… — протянул отец, отхлебнул глоток и поперхнулся. Из темного угла смиренно осенял его крестным знамением Николай-чудотворец. При посещении ответственных гостей профессор обыкновенно прятал икону в граммофонную этажерку, а на этот раз забыл.
— Считаю долгом предупредить вас, Дмитрий Романович, что все мы — убежденные атеисты, — сказал он.
— А мы с Таткой у попов венчаться не сговаривались, — отозвался Митя.
— Убежденные атеисты, — продолжал Константин Яковлевич, пропуская мимо ушей Митино замечание. — А иконка — любопытный предмет крепостного творчества. Лик мазан и перемазан, а рамка, жития, по словам знатоков, — верный семнадцатый век. Московская школа. Особенно правые клейма.
— Если загнать, на приданое хватит. Я смеюсь, — сказал Митя.
Но и эту шутку Константин Яковлевич предпочел не услышать.
— Дочери и не замечают ее, — продолжал он. — Мать иногда перекрестится, да и то по инерции. Прогрессистка.
— Перестань, Костик, — сдержанно возразила она. — Я верю в добро прошлого. Иконка драгоценна не клеймами, а тем, что этой иконкой благословила нас с тобой бабушка. Дай бог, чтобы Наташа прожила также…
— Насчет Наташи еще поглядим, — живо перебил Константин Яковлевич. — Поглядим… Там поглядим…
Реплика главы семейства не обещала ничего хорошего. Но Митя весело подмигивал Тате, выпил семь чашек чаю подряд и отбыл…
А темпы на стройке нарастали. И на Кропоткинскую Мите удалось вырваться только через две недели, да и то поздно вечером, когда дисциплинированные дочери Константина Яковлевича чистили зубки и готовились ко сну.
Трудно было придумать более неподходящее время для визита. День был черный — канун похорон Сергея Мироновича Кирова. Константин Яковлевич с утра до поздней ночи просиживал у динамика. Доведенный до умопомрачения траурным стоном гобоев и виолончелей, он ждал объяснения нелепого, страшного несчастья. Ничего вразумительного не передавали. В газетах печатали телеграмму Горького «Больше бдительности!», стихи Демьяна Бедного «К ответу!», стихи Голодного «Проклятье!». Ползли зловещие слухи: когда преступников везли на допрос, машину сбил подосланный врагами народа грузовик, и убийцы разбежались. Шептали, что в Кремле обнаружены бомбы с часовым механизмом.
— Здравствуйте, Константин Яковлевич! — гаркнул Митя. — Вот ведь несчастье. А? В Пятом доме были?
Профессор уставился на жениха, как на вурдалака. Рука Мити повисла в воздухе. Сообразив, кто перед ним, Константин Яковлевич запрокинул голову так, что Мите почудилось, будто она лежит на тарелке.
— Я прочел ваш меморандум, — отчеканил профессор. — Содержание его показывает, что вы либо не полностью излечились от мозговой травмы, либо, что значительно печальней, находитесь в оппозиции к основным установлениям нашего общества. Не входя в исследование причин…
Музыка оборвалась. Диктор металлическим голосом прочитал извещение. Высшая коллегия Верховного суда в Ленинграде разобрала дело о белогвардейских террористах. Тридцать девять белогвардейцев были обвинены в подготовке и организации террористических актов против работников Советской власти. Чудовищные замыслы злодеев были очевидны. Коллегии хватило одного дня, чтобы опросить тридцать девять обвиняемых. Приговор оказался настолько неоспоримым, что на следующий день тридцать семь человек были расстреляны.
Передача закончилась. Константин Яковлевич некоторое время смотрел на Митю. Митя — на Константина Яковлевича.
— Покорнейше прошу забрать ваше послание, — обрел наконец дар речи профессор.
— Подписали? — спросил Митя.
— Вы что, серьезно спрашиваете?
— Как же, вы же обещали!
— Надеюсь, у вас достанет благоразумия понять: ни вы мне ничего не вручали, ни я вам ничего не обещал. Ваше послание до того безрассудно, что я был вынужден консультироваться с дочерью, Наташа потрясена. Оказывается, вы ее, мягко говоря, водили за нос!
— Где Тата? — спросил Митя упавшим голосом.
Снова оборвалась музыка. Динамик щелкнул, металлический голос прочитал новое извещение. Высшая коллегия Верховного суда в Москве разобрала дела о белогвардейских террористах. Московские белогвардейцы тоже готовили чудовищные акты против работников Советской власти. Московская коллегия оказалась не менее оперативной, чем Ленинградская. За день были опрошены тридцать два злодея и двадцать девять расстреляны.
— Правильно, — тупо проговорил профессор.
— Где Тата? — повторил Митя.
— Она просила меня сообщить вам, — произнес профессор торжественно, — не искать с ней встречи и не звонить на почтамт. Это ни к чему не приведет. Покорнейше прошу…
— Как не искать? — не понял Митя. — Почему не звонить? Где Тата?
Новый удар совсем замутил его израненную душу. Он бросился в столовую. Таты не было. Татина мать смотрела на него виновато. Он прошел в спальню, зажег свет. Таты не было. Он распахнул двери в детскую. Татины сестренки с ужасом глядели на него из-под одеял. Он заглянул в шкаф, где Тата шутя пряталась в те блаженные дни, когда заставляла его читать «Анну Каренину». Ее не было и в шкафу.
Оставляя за собой открытые двери, Митя вышел в коридор, спустился по лестнице, перешел снежную улицу, увешанную траурными флагами, сел на ту самую ступеньку, на которой сидел давным-давно, тысячу лет назад. Где-то стонала безнадежная, разрывающая сердце музыка. На четвертом этаже погасли два окна. А Митя сидел, сидел и сидел и не понимал, как ему теперь жить и что делать…
23
Он подкарауливал Тату на Кропоткинской, звонил утрами и вечерами на работу. Отвечали три женских голоса. Одна четко рапортовала: «Коклюшкина у аппарата». А дальше от нее ничего невозможно было добиться. Другая, сняв трубку, долго огрызалась на покупателя, который клянчил новые марки с портретами летчиков-героев: «А я говорю, нету… И Водопьянова нет… Нету и не будет… И Молокова нету… Надо было раньше приходить… Але!» Третья начинала разговор вопросом: «Лешка, ты?» — а про Тату сообщала: «Она на больнишном».
Ничего не добившись, Митя отправился на почтамт. Возле Татиного окошка толклись коллекционеры, озабоченные квартблоками, беззубцовками и водяными знаками «ковер». Втершись в гущу филателистов, Митя незаметно направил разговор на Тату. Оказалось, все ее знали, скорбели о ней и презирали бестолковых сменщиц. Чистенький старичок лет шестидесяти отозвал Митю в сторону, сообщил, что Тата, обольщенная знаменитым собирателем марок, драматургом, легла на аборт, и поинтересовался, нет ли у Мити беззубцового Горького номиналом в тридцать пять копеек.
Митя едва сдержался, чтобы не ударить старикашку. В глубине души он предполагал вероятность такого оборота событий, но слышать пакостные сплетни было нестерпимо.
Какое предательство! Как она смела не посоветоваться, какое имела право решать одна? Ведь ребенок не только ее, ребенок Митин! А она его убила, зарезала, не дала ему посмотреть, что такое солнышко! А еще велит Ваську наказывать, преступница!
Митя решил выбросить Татку из головы, подтянуть дисциплину комсомольских бригад и совершить ночной налет легкой кавалерии на женское общежитие.
А дней через десять ни с того ни с сего он подошел к Художественному театру и купил с рук билет. Как неприкаянный, толкался он по кривым, похожим на штольни коридорам, пялил глаза на портреты артистов и вспоминал, что рассказывала про них Тата. Потом отправился в партер, сел в кресло Станиславского и сидел, пока не согнали.
Вскоре после Нового года, в лютый мороз, он вырвался на почтамт. Та же кучка чокнутых филателистов толпилась у окошечка с кляссерами, пинцетиками, зубце-мерами и каталогами Ивера. Тот же старичок выпрашивал беззубцового Горького.
А за окошечком работала Тата. Митя не видел ее, но почему-то знал, что она там. Он простоял почти полчаса, увидел издали руку, только руку с кружевным манжетиком, только нежные быстрые пальчики и чуть не вскрикнул. В тот же вечер он отправился к заведующему личным столом, положил перед ним покаянное заявление Чугуевой с резолюцией начальника шахты, свою петицию, адресованную Первому Прорабу, и книжку, написанную Гошей.
Товарищ Зись внимательно прочел документы и сказал:
— Придется разбираться. Ступай.
На другой день Митя позвонил Тате. Тата сказала:
— Приходи.
И положила трубку.
Митя долго ждал на морозе у пустыря, где недавно высилась церковь Флора и Лавра. Тата подошла после работы и стала рассматривать его словно старинную фотографию, серьезными, как всегда, глазами. На ней были все то же коротенькое манто с высоким воротником, мальчишеская ушанка. Но что-то изменилось в ее облике, старило ее. Митя вгляделся и понял — у нее постарели губы. Едва заметные морщинки в углах рта омрачали лицо тенью бывших и будущих страданий.
— Пошли? — спросила она.
— Пошли, — сказал он.
Они направились по бульвару вечным своим маршрутом.
Тата коротко доложила, что лежала в больнице, что операция оказалась тяжелой и детей у нее никогда не будет. К Мите она никаких претензий не имеет, и он не должен ни о чем беспокоиться. Необходимость встреч и телефонных звонков полностью отпадает. Она так и выразилась: «Полностью отпадает».
Митя возмутился. Что значит отпадает? Он сделал все, что требовала Тата, послушался ее, предъявил документы Чугуевой товарищу Зисю, записался на комнату в общежитие женатиков, на аборт он не сердится, а дети — неважно, вон, у Клавдии Яковлевны своих нет, так берут приемышей и живут — дай бог каждому.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
— А чего я говорю? Я ничего такого не говорю. Что вы ее в лодке катали, в этом ничего такого нету… Ладно, ладно, понятно… Я на букву скажу. Вот прошение, про кого, сами знаете. На букву Ча. Вот оно. Только никому не показывайте. Ни Татке, никому. Вопрос у меня поставлен на ребрышко. Во-первых, никакая она не кулачка и взята по ошибке. Ладно, ладно. Я на букву скажу. Никакая она не Ка. Она подКа. Ясно? А просьба у меня такая: поедете в гости, покажите, сами знаете, кому.
— Ничего не понимаю, — пробормотал Константин Яковлевич ошалело.
— Чего тут не понимать? Знакомому. Крымскому. Ну? Улавливаете?
— Чш-ш-ш!
— Скажите ему, Митька, мол, комсорг 41-й бис, головой отвечает. Девчонка — золото. Работяга — во! Безотказная. Ей-богу, правда! Бумага немного замята, ну ничего. Я ее таскал долго. И Лобода ее хвалит, и инженер Бибиков. А как до дела — на тормоза. Запятые поправляют, а подписать боятся. Небось самих коснется — завизжат как поросята…
— Мужчины, чай пить! — послышалось из столовой.
— Обожди! — Митя взял онемевшего профессора под локоть. — Тут вопрос не об Чугуевой. Вопрос об Татке. Нам с ней, куда ни кинь, жизнь жить. Дитё будет. А я — объективно получается — играю на руку, сами знаете, кому… Куда ей такой муж. Да и вам заиметь зятя с пятном — интереса нету. Помогите, Константин Яковлевич! И я, может быть, вас отблагодарю. Не глядите, что неученый. Я выучусь.
Константин Яковлевич сунул Митину петицию в первую попавшуюся книгу. Выдающийся профессор, автор дерзких гипотез о миграции лососевых, ученый, показавший образцы мужества на разгрузке гибнущего «Челюскина», в обыкновенном, житейском смысле оборачивался примитивным трусом. Он принадлежал к числу интеллигентов старорежимных. Новому режиму он не сочувствовал, но, чтобы режим об этом не догадывался, регулярно выписывал журнал «Под знаменем марксизма».
Из столовой снова раздался зов. Пришлось идти. Константин Яковлевич был так выбит из колеи, что не замечал ни панбархатного платья супруги, ни торгсиновской зернистой икры — сорок рублей килограмм, ни возвышавшегося на блюде толстенного литерного куска языковой колбасы.
Людей профессор делил на классы, подклассы и виды так же, как рыб. Митю он отнес в разряд морских котов — опасных хищников с ядовитым когтем на конце хвоста. В голову его втемяшилась безумная мысль, а что если письмо, которое всучил ему морской кот, — тонкая, обдуманная провокация? Состряпал петицию в защиту кулачества и втягивает в политическую аферу. Надо держать ухо востро! Не поддаваться! Не произносить ничего такого, что может быть превратно истолковано!
Жена Константина Яковлевича помнила и любила Митю. Она напустила на свое красивое, облагороженное бестужевскими курсами лицо непреклонно приветливое выражение и приготовилась защищать и нарядное платье, и обещающе шикарное угощение. Тата, лукаво поводя белокурой головкой, пыталась вычитать на лицах, что произошло во время затяжного разговора в кабинете. Понять она не могла ничего. Отец с несвойственной ему живостью обогнал Митю и вцепился в хозяйское место. Тарелку стал вытирать салфеткой — признак отвратительного состояния духа.
Не вдаваясь в психологические тонкости, Митя начал управляться с колбасными изделиями.
— Ну как? — не утерпела Тата.
— Там поглядим, там поглядим… — протянул отец, отхлебнул глоток и поперхнулся. Из темного угла смиренно осенял его крестным знамением Николай-чудотворец. При посещении ответственных гостей профессор обыкновенно прятал икону в граммофонную этажерку, а на этот раз забыл.
— Считаю долгом предупредить вас, Дмитрий Романович, что все мы — убежденные атеисты, — сказал он.
— А мы с Таткой у попов венчаться не сговаривались, — отозвался Митя.
— Убежденные атеисты, — продолжал Константин Яковлевич, пропуская мимо ушей Митино замечание. — А иконка — любопытный предмет крепостного творчества. Лик мазан и перемазан, а рамка, жития, по словам знатоков, — верный семнадцатый век. Московская школа. Особенно правые клейма.
— Если загнать, на приданое хватит. Я смеюсь, — сказал Митя.
Но и эту шутку Константин Яковлевич предпочел не услышать.
— Дочери и не замечают ее, — продолжал он. — Мать иногда перекрестится, да и то по инерции. Прогрессистка.
— Перестань, Костик, — сдержанно возразила она. — Я верю в добро прошлого. Иконка драгоценна не клеймами, а тем, что этой иконкой благословила нас с тобой бабушка. Дай бог, чтобы Наташа прожила также…
— Насчет Наташи еще поглядим, — живо перебил Константин Яковлевич. — Поглядим… Там поглядим…
Реплика главы семейства не обещала ничего хорошего. Но Митя весело подмигивал Тате, выпил семь чашек чаю подряд и отбыл…
А темпы на стройке нарастали. И на Кропоткинскую Мите удалось вырваться только через две недели, да и то поздно вечером, когда дисциплинированные дочери Константина Яковлевича чистили зубки и готовились ко сну.
Трудно было придумать более неподходящее время для визита. День был черный — канун похорон Сергея Мироновича Кирова. Константин Яковлевич с утра до поздней ночи просиживал у динамика. Доведенный до умопомрачения траурным стоном гобоев и виолончелей, он ждал объяснения нелепого, страшного несчастья. Ничего вразумительного не передавали. В газетах печатали телеграмму Горького «Больше бдительности!», стихи Демьяна Бедного «К ответу!», стихи Голодного «Проклятье!». Ползли зловещие слухи: когда преступников везли на допрос, машину сбил подосланный врагами народа грузовик, и убийцы разбежались. Шептали, что в Кремле обнаружены бомбы с часовым механизмом.
— Здравствуйте, Константин Яковлевич! — гаркнул Митя. — Вот ведь несчастье. А? В Пятом доме были?
Профессор уставился на жениха, как на вурдалака. Рука Мити повисла в воздухе. Сообразив, кто перед ним, Константин Яковлевич запрокинул голову так, что Мите почудилось, будто она лежит на тарелке.
— Я прочел ваш меморандум, — отчеканил профессор. — Содержание его показывает, что вы либо не полностью излечились от мозговой травмы, либо, что значительно печальней, находитесь в оппозиции к основным установлениям нашего общества. Не входя в исследование причин…
Музыка оборвалась. Диктор металлическим голосом прочитал извещение. Высшая коллегия Верховного суда в Ленинграде разобрала дело о белогвардейских террористах. Тридцать девять белогвардейцев были обвинены в подготовке и организации террористических актов против работников Советской власти. Чудовищные замыслы злодеев были очевидны. Коллегии хватило одного дня, чтобы опросить тридцать девять обвиняемых. Приговор оказался настолько неоспоримым, что на следующий день тридцать семь человек были расстреляны.
Передача закончилась. Константин Яковлевич некоторое время смотрел на Митю. Митя — на Константина Яковлевича.
— Покорнейше прошу забрать ваше послание, — обрел наконец дар речи профессор.
— Подписали? — спросил Митя.
— Вы что, серьезно спрашиваете?
— Как же, вы же обещали!
— Надеюсь, у вас достанет благоразумия понять: ни вы мне ничего не вручали, ни я вам ничего не обещал. Ваше послание до того безрассудно, что я был вынужден консультироваться с дочерью, Наташа потрясена. Оказывается, вы ее, мягко говоря, водили за нос!
— Где Тата? — спросил Митя упавшим голосом.
Снова оборвалась музыка. Динамик щелкнул, металлический голос прочитал новое извещение. Высшая коллегия Верховного суда в Москве разобрала дела о белогвардейских террористах. Московские белогвардейцы тоже готовили чудовищные акты против работников Советской власти. Московская коллегия оказалась не менее оперативной, чем Ленинградская. За день были опрошены тридцать два злодея и двадцать девять расстреляны.
— Правильно, — тупо проговорил профессор.
— Где Тата? — повторил Митя.
— Она просила меня сообщить вам, — произнес профессор торжественно, — не искать с ней встречи и не звонить на почтамт. Это ни к чему не приведет. Покорнейше прошу…
— Как не искать? — не понял Митя. — Почему не звонить? Где Тата?
Новый удар совсем замутил его израненную душу. Он бросился в столовую. Таты не было. Татина мать смотрела на него виновато. Он прошел в спальню, зажег свет. Таты не было. Он распахнул двери в детскую. Татины сестренки с ужасом глядели на него из-под одеял. Он заглянул в шкаф, где Тата шутя пряталась в те блаженные дни, когда заставляла его читать «Анну Каренину». Ее не было и в шкафу.
Оставляя за собой открытые двери, Митя вышел в коридор, спустился по лестнице, перешел снежную улицу, увешанную траурными флагами, сел на ту самую ступеньку, на которой сидел давным-давно, тысячу лет назад. Где-то стонала безнадежная, разрывающая сердце музыка. На четвертом этаже погасли два окна. А Митя сидел, сидел и сидел и не понимал, как ему теперь жить и что делать…
23
Он подкарауливал Тату на Кропоткинской, звонил утрами и вечерами на работу. Отвечали три женских голоса. Одна четко рапортовала: «Коклюшкина у аппарата». А дальше от нее ничего невозможно было добиться. Другая, сняв трубку, долго огрызалась на покупателя, который клянчил новые марки с портретами летчиков-героев: «А я говорю, нету… И Водопьянова нет… Нету и не будет… И Молокова нету… Надо было раньше приходить… Але!» Третья начинала разговор вопросом: «Лешка, ты?» — а про Тату сообщала: «Она на больнишном».
Ничего не добившись, Митя отправился на почтамт. Возле Татиного окошка толклись коллекционеры, озабоченные квартблоками, беззубцовками и водяными знаками «ковер». Втершись в гущу филателистов, Митя незаметно направил разговор на Тату. Оказалось, все ее знали, скорбели о ней и презирали бестолковых сменщиц. Чистенький старичок лет шестидесяти отозвал Митю в сторону, сообщил, что Тата, обольщенная знаменитым собирателем марок, драматургом, легла на аборт, и поинтересовался, нет ли у Мити беззубцового Горького номиналом в тридцать пять копеек.
Митя едва сдержался, чтобы не ударить старикашку. В глубине души он предполагал вероятность такого оборота событий, но слышать пакостные сплетни было нестерпимо.
Какое предательство! Как она смела не посоветоваться, какое имела право решать одна? Ведь ребенок не только ее, ребенок Митин! А она его убила, зарезала, не дала ему посмотреть, что такое солнышко! А еще велит Ваську наказывать, преступница!
Митя решил выбросить Татку из головы, подтянуть дисциплину комсомольских бригад и совершить ночной налет легкой кавалерии на женское общежитие.
А дней через десять ни с того ни с сего он подошел к Художественному театру и купил с рук билет. Как неприкаянный, толкался он по кривым, похожим на штольни коридорам, пялил глаза на портреты артистов и вспоминал, что рассказывала про них Тата. Потом отправился в партер, сел в кресло Станиславского и сидел, пока не согнали.
Вскоре после Нового года, в лютый мороз, он вырвался на почтамт. Та же кучка чокнутых филателистов толпилась у окошечка с кляссерами, пинцетиками, зубце-мерами и каталогами Ивера. Тот же старичок выпрашивал беззубцового Горького.
А за окошечком работала Тата. Митя не видел ее, но почему-то знал, что она там. Он простоял почти полчаса, увидел издали руку, только руку с кружевным манжетиком, только нежные быстрые пальчики и чуть не вскрикнул. В тот же вечер он отправился к заведующему личным столом, положил перед ним покаянное заявление Чугуевой с резолюцией начальника шахты, свою петицию, адресованную Первому Прорабу, и книжку, написанную Гошей.
Товарищ Зись внимательно прочел документы и сказал:
— Придется разбираться. Ступай.
На другой день Митя позвонил Тате. Тата сказала:
— Приходи.
И положила трубку.
Митя долго ждал на морозе у пустыря, где недавно высилась церковь Флора и Лавра. Тата подошла после работы и стала рассматривать его словно старинную фотографию, серьезными, как всегда, глазами. На ней были все то же коротенькое манто с высоким воротником, мальчишеская ушанка. Но что-то изменилось в ее облике, старило ее. Митя вгляделся и понял — у нее постарели губы. Едва заметные морщинки в углах рта омрачали лицо тенью бывших и будущих страданий.
— Пошли? — спросила она.
— Пошли, — сказал он.
Они направились по бульвару вечным своим маршрутом.
Тата коротко доложила, что лежала в больнице, что операция оказалась тяжелой и детей у нее никогда не будет. К Мите она никаких претензий не имеет, и он не должен ни о чем беспокоиться. Необходимость встреч и телефонных звонков полностью отпадает. Она так и выразилась: «Полностью отпадает».
Митя возмутился. Что значит отпадает? Он сделал все, что требовала Тата, послушался ее, предъявил документы Чугуевой товарищу Зисю, записался на комнату в общежитие женатиков, на аборт он не сердится, а дети — неважно, вон, у Клавдии Яковлевны своих нет, так берут приемышей и живут — дай бог каждому.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29