Самсонов словно забыл, что мальчонке двенадцатый год от роду: понуждал и пилить, и скобы ковать, и рамы вязать, и кожи мочить, и глину топтать наравне с большими.
Осип из сил выбивался, ждал, что благодетель хозяин поставит его в лавку, на место старого Филарета. Дочка как-то пожалилась: у мальчонки, мол, рука во сне дергается. «Полно! — отмахнулся Самсонов. — Приснилось, будто пилит. Чего такого?» Совсем бы дошел паренек до нуля, если бы не дедушка Филарет. Бывало, уложит Осипа в телегу, накроет шубейкой, а сам пилит вместо него.
Обо всем этом появилась заметка в газете «Батрак». В заметке отмечалось, что Самсонов за обедом в шутку поет передовицы из «Батрака» в гул, на мотив «Боже, царя храни». И подпись была — Селькор.
Самсонов собрал родню, допытывался, кто писал. Дознаться не мог. А ночью проник к хозяину Осип и шепнул, что селькор — дедушка Филарет.
— Ты чего это, оборотень? — Самсонов вроде даже растерялся. — Своих топишь?
На другой день позвал Филарета, посадил против себя, медленно сатанея, стал проверять долговую книгу, да вдруг притянул за оба уха, поцеловал крепко да как вдарит с полного замаха. Дедушка свалился набок вместе со стулом.
После кончины дедушки Филарета работники Самсонова решили Осипа извести. Он почуял опасность, убежал в город и поселился при школе. Там учился и жил как бы за сторожа.
Кроме Осипа, в каменном доме школы проживала учительница по родной литературе, старая дева Вера Семеновна. Слабость ее заключалась в застенчивости. Она и замуж не вышла, наверное, от застенчивости. Оглядевшись на новом месте, Осип повадился к ней, угадывая ко времени, когда она пила чай, забеленный молоком. В просторной ее комнате осталась память отца, бывшего директора этой самой школы, — четыре шведских шкафа, забитых книгами.
Вера Семеновна жалела Осипа и за то, что он сирота, и за то, что левша, и за то, что плохо учится.
Однажды, смущаясь и краснея, она спросила, не брал ли он случайно шестнадцатый том энциклопедии Гранат. Осип усмехнулся половиной рта, допил чай, сказал: «Вон их сколько еще стоит Гранатов», — и вышел. Книги продолжали исчезать. Положение становилось мучительным. Запирать комнату Вера Семеновна не смела. Мальчик мог обидеться. А напрямик обозвать сына красного партизана вором она была не в силах.
Наконец ей показалось, что выход найден.
— Осип, — сказала она торжественно. — Ты уже вырос, подкован. Пора подумать о комсомоле.
Рождение нового члена Коммунистического Союза Молодежи Вера Семеновна отпраздновала с цветами и с бутылкой «Абрау-Дюрсо». Подняв старинный бокал, она сказала:
— Я верю, Осип, что отныне ты будешь достойно нести на груди значок КИМа и не запятнаешь его дурными поступками, — и покраснела.
На другой день пропали еще две книги.
Вечером, когда Вера Семеновна проверяла тетради, к ней постучался незнакомый молодой человек в красных штиблетах. Он показал удостоверение, которое Вера Семеновна из деликатности не стала читать, достал из портфеля третий том монографии Шильдера об Александре Первом и спросил:
— Ваша?
Вера Семеновна бросилась к шкафу. Третьего тома недоставало. В глубине души она обрадовалась: очевидно, Осипа поймали на базаре, и теперь будет хоть какая-нибудь точка.
— Вредная у вас литература, — пояснил молодой человек.
Она открыла рот, чтобы объясниться, но молодой человек повысил голос:
— И еще, гражданка, довольно совестно педагогу гонять учеников на толкучку. Если вам не хватает получки, подайте заявление на взаимопомощь.
На другой день Вера Семеновна вызвала Осипа с урока и спросила, ломая пальцы:
— Как у тебя повернулся язык вводить в заблуждение представителя власти? Зачем ты сказал, что я посылаю тебя продавать книги?
Он ухмыльнулся.
— А как же… Не скажешь, из комсомола попрут.
Через неделю в клубе железнодорожников состоялся доклад о загнивании интеллигенции. Среди прочих фактов было упомянуто, что некоторые педагоги зазывают учащихся на выпивки и понуждают спекулировать нежелательной литературой.
После доклада Вера Семеновна собрала вещички и уехала куда-то. И никто о ней не вспоминал с той поры…
Дальнейшая жизнь Осипа отмечена событием, которое посторонним казалось непонятным и необъяснимым. В него влюбились. Да, да. В него влюбилась набожная тихоня двадцати трех лет — школьная уборщица Манефа. Добро бы, не знала его. А то ведь знала, со всех боков знала, и про воровство не могла не знать. А дело было в том, что судьбу Манефы ломала неизбывная жалостливость. Осип учуял это, стал сетовать на свою несчастную долю и своими рассказами доводил до слез не только Манефу, но и ее мамашу.
А вскоре он уже забирался на полати к Манефе, и Анисье Пахомовне пришлось признавать зятя. Пригревшись возле тощего жениного бока, Осип ворчал про беспорядок в доме, про постные щи, про нищету. Сперва Манефа отмалчивалась, а в конце концов открылась. Отец ее, Фома Игнатьевич, во времена давние служил дьяконом. И, как только Манефа пошла в школу, ребята стали травить ее, дразнить «гнилой просвиркой». Сердце обливалось кровью у Фомы Игнатьевича, когда маленькая дочурка отправлялась на уроки. Думал, думал, что делать, и порешил сложить сан. Кстати, подоспел декрет об изъятии церковных ценностей, и бывший дьякон стал содействовать властям в этом щекотливом деле.
Фоме Игнатьевичу дали должность в музее, а жить все-таки стало голодно. Музейного жалованья едва хватало на нутряное сало, необходимое для лечения Анисьи Пахомовны. Фома Игнатьевич скрепя сердце снес в дар государству серебряную ладанницу. При этом произнес подобающую речь про Минина и Пожарского и вызвал трудящихся следовать его примеру. Ладанницу приняли с благодарностью, Фому Игнатьевича отметили в местной газете в отделе «Обо всем понемногу», а через некоторое время посадили. Рассуждали логично: поскольку у бывшего священнослужителя завалялось церковное серебро, постольку у него, возможно, завалялось и золото. И были правы: воротившись домой после церковного венчания, Анисья Пахомовна подала дочери наперсный крест алого акатуйского золота, пала на колени и молвила:
— Дар тебе от батюшки твоего, многострадального Фомы Игнатьевича. Повелел вручить тебе лично в руки, когда сочетаешься законным браком.
«Эге-ге! — подумал Осип. — А тянул-то дьякон по-крупному».
Двое суток перепрятывала Манефа тяжелый, будто водой налитый крест из одного угла в другой, а Осип раскидывал умишком, как надежнее перекантовать червонное золото на бумажные червонцы, имеющие хождение наравне с прочими ценными бумагами. Ночью, страшно блестя черными глазами, Манефа сказала:
— За этот крест будем тятеньку из темницы выкупать…
Осип не спал ночь. Утром спросил:
— А если обыск?
— Пускай ищут.
— Не найдут?
— Нет. Далеко схоронила.
— И я не найду?
— Куда тебе! Змее и той не найти!
Осип ухмыльнулся и показал крест издали. Манефа кинулась на него, пиджак порвала, щеку разлиновала ногтями. Осип никак не ожидал такой силы от малокровной супружницы.
— Сегодня отчет на бюро, а ты морду корябаешь, — попрекнул он, промокая кровь полой пиджака.
— Запомни, папаня мне дороже золота. Завтра снесу крест. Меня богородица вразумила, матушка.
— Ничего она не петрит, твоя богородица, — возразил Осип, — подумай сама: он второй год не раскалывается, на его, может, рукой махнули, выпускать собрались, а ты выкуп тащишь. За серебро посадили, дочка золото доставила. Еще посидит, глядишь, камушек адаман притащит…
Манефа прислушалась.
— Вы с богородицей как хочете, мое дело десятое. А есть у меня надежный кореш. Он для меня кого хошь засадит и вызволит. Окажи уважение, он твоего родителя без всякого шума ослобонит.
Господь вразумил Манефу послушаться. Осип снес куда-то крест, сказал, что дело слажено, а на другой день исчез. Вернулся голодный, как волк, и злющий. Манефа от радости голову потеряла.
— Матушка, царица небесная! — причитала она. — А я, дура, искушалась, совсем убег. Да куда тебе бежать, кому ты нужон! — то смеялась она, то плакала. — Кому ты нужон, уродушка ты мой.
— Ладно тебе, — огрызался Осип. — Пожрать собери!
— Ах ты, матушка-заступница! — смеялась и плакала Манефа. — Радость я тебе припасла, дурачок сладостный. Дите у нас будет. Гадала — мальчик…
— Ложку подай!.. Мальчик, мальчик.
— Чего же ты, уродушка, делаешь со мной, хоть бы написал, что да как. Едва не рехнулась! В милицию десять раз бегала. Нету и нету.
Он осекся, глянул на жену подозрительно. Если она в милицию дорогу проторила, худо дело. Надо получать зарплату, командировочные да северные, и тикать в теплые края. На все это Осип положил дней пять, но, послушав Манефу, решил не медлить.
— А схожу-ка я в баню, — сказал он.
Очумевшая от радости Манефа не поглядела, чем он набивал баул. А он вместо бани пошел на станцию, сдал баул на хранение и купил самый скорый билет. Ехать ему выпало в два часа тридцать пять минут ночи.
Пришел домой, пригрелся на полатях, заснул. Проснулся, глядит, Манефа стоит возле пиджака, а в руках у нее билет с плацкартой.
— Бежать собрался? — спросила она шепотом.
Врать Осипу было лень.
— В командировку, — сказал он вяло.
— Так я и чуяла… — Она прикрыла рот рукой, чтобы не разбудить мать. — Так и чуяла… Ну, ладно… Обожди… Обожди, антихрист.
Она заметалась, кинула на голову платок, стала совать руки в пальтишко.
Осип спустился с полатей.
— Куда понесло? — спросил он.
— В милицию. Вот куда.
— Ступай, ступай… Только гляди, про крест болтать не советую…
Она застыла на пороге.
— Да, да. Пикнешь про золото, сядешь совместно с родительницей. Кто золото прятал?
— А-а!.. — Манефа кинулась на Осипа и легла, скорчившись от удара.
Посадили Осипа примерно через полгода на других местах и по другому делу.
Сел он на десять лет за посягательство на жизнь работника милиции. Чуть не год мотался он по этапам и пересылкам. В тюрьме втерся в доверие к бакенщику, досиживавшему срок за браконьерство. Бакенщик был золотушный, с больными ушами. Главная мечта его была — тревога за семью, за любимую дочку, за любимую внучку. Он почти не спал, сторожил, когда вызовут с вещами. Осип вошел в доверие к бакенщику, порвал нижнюю рубаху на бинты, сделал ему тугую повязку на уши, успокаивал, внимательно слушал фамилии, которые выкликают на выход, отпустил бороденку и ждал. Когда вызвали тугоухого бакенщика, отозвался «я»! и выскочил на волю, хотя был лет на десять моложе и на теле его не было наколок.
Не знаю, родную ли он носил фамилию Недоносов или по документам бакенщика. Что же касается Чугуевой — Осип увидел ее впервые у шахты Метростроя. А увидев — учуял, что она чего-то опасается, даже страшится.
Дальше все пошло как по маслу. Он стал пугать ее намекающими взглядами, а она сделалась его бессловесной рабой.
18
Гошина пьеса о метростроевцах перекраивалась и улучшалась всеми, кому попадала в руки. И автор постепенно перестал понимать, драма у него получается или комедия. Зато документальную повесть о Чугуевой приняли к печати и в издательстве и в альманахе и дали так много денег, что Гоша стеснялся сказать, сколько.
Отпраздновать удачу Гоша пригласил Ваську и Тату. А так как Тата наотрез отказалась идти без Мити, позвали и Митю. Для встречи выбрали коммерческий ресторан «Метрополь». Из-за Мити, которого хлопоты комсорга всегда задерживали, собрались поздно — часов в десять вечера.
Тата краем глаза косилась на Чугуеву. Любопытно было поглядеть, как разнорабочая метростроевка ошалеет в ресторанной роскоши. Но ничего особенного не произошло. По гулкому залу она протопала вперевалочку, не глянув ни на подсвеченный фонтан, ни на стеклянный, выгнутый парусом потолок. Хладнокровно пронесла она сквозь хмельные взгляды коммерческих посетителей значок ЗОТ, привинченный к мужскому кургузому пиджаку, и шестнадцать блестящих пуговиц на короткой юбке.
Пока ждали официанта, Гоша развлекал гостей. Он сообщил, что фасад дома, в котором они сидят, украшен художником Врубелем, что над третьим этажом выложена майоликой цитата из Ницше: «Когда построишь дом, то замечаешь, что научился кое-чему», — и что за несколько дней до революции все это огромное здание купил какой-то сахарозаводчик.
— За сколько? — спросила Тата, чтобы Митя немного поревновал.
— За пятьдесят миллионов… — ответил Гоша мгновенно.
Он рассказал, как здесь засели беляки и как после каждого разрыва снаряда домовладелец постанывал: «Еще пятьдесят тысяч долой, еще пятьдесят тысяч долой».
Посмеялись. Седой официант вручил карту Чугуевой, поклонился и отошел.
Снеди натаскали столько, что места не хватило: семужка, грибочки, шпроты, тостики, два экземпляра очищенной. Пришлось убирать цветы со стола. Гоша предложил выпить за Ваську — свою счастливую звезду. Он вспоминал о пьесе, о том, как Васька вдохновляла его, как в последний момент был придуман гениальный эпиграф:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
Осип из сил выбивался, ждал, что благодетель хозяин поставит его в лавку, на место старого Филарета. Дочка как-то пожалилась: у мальчонки, мол, рука во сне дергается. «Полно! — отмахнулся Самсонов. — Приснилось, будто пилит. Чего такого?» Совсем бы дошел паренек до нуля, если бы не дедушка Филарет. Бывало, уложит Осипа в телегу, накроет шубейкой, а сам пилит вместо него.
Обо всем этом появилась заметка в газете «Батрак». В заметке отмечалось, что Самсонов за обедом в шутку поет передовицы из «Батрака» в гул, на мотив «Боже, царя храни». И подпись была — Селькор.
Самсонов собрал родню, допытывался, кто писал. Дознаться не мог. А ночью проник к хозяину Осип и шепнул, что селькор — дедушка Филарет.
— Ты чего это, оборотень? — Самсонов вроде даже растерялся. — Своих топишь?
На другой день позвал Филарета, посадил против себя, медленно сатанея, стал проверять долговую книгу, да вдруг притянул за оба уха, поцеловал крепко да как вдарит с полного замаха. Дедушка свалился набок вместе со стулом.
После кончины дедушки Филарета работники Самсонова решили Осипа извести. Он почуял опасность, убежал в город и поселился при школе. Там учился и жил как бы за сторожа.
Кроме Осипа, в каменном доме школы проживала учительница по родной литературе, старая дева Вера Семеновна. Слабость ее заключалась в застенчивости. Она и замуж не вышла, наверное, от застенчивости. Оглядевшись на новом месте, Осип повадился к ней, угадывая ко времени, когда она пила чай, забеленный молоком. В просторной ее комнате осталась память отца, бывшего директора этой самой школы, — четыре шведских шкафа, забитых книгами.
Вера Семеновна жалела Осипа и за то, что он сирота, и за то, что левша, и за то, что плохо учится.
Однажды, смущаясь и краснея, она спросила, не брал ли он случайно шестнадцатый том энциклопедии Гранат. Осип усмехнулся половиной рта, допил чай, сказал: «Вон их сколько еще стоит Гранатов», — и вышел. Книги продолжали исчезать. Положение становилось мучительным. Запирать комнату Вера Семеновна не смела. Мальчик мог обидеться. А напрямик обозвать сына красного партизана вором она была не в силах.
Наконец ей показалось, что выход найден.
— Осип, — сказала она торжественно. — Ты уже вырос, подкован. Пора подумать о комсомоле.
Рождение нового члена Коммунистического Союза Молодежи Вера Семеновна отпраздновала с цветами и с бутылкой «Абрау-Дюрсо». Подняв старинный бокал, она сказала:
— Я верю, Осип, что отныне ты будешь достойно нести на груди значок КИМа и не запятнаешь его дурными поступками, — и покраснела.
На другой день пропали еще две книги.
Вечером, когда Вера Семеновна проверяла тетради, к ней постучался незнакомый молодой человек в красных штиблетах. Он показал удостоверение, которое Вера Семеновна из деликатности не стала читать, достал из портфеля третий том монографии Шильдера об Александре Первом и спросил:
— Ваша?
Вера Семеновна бросилась к шкафу. Третьего тома недоставало. В глубине души она обрадовалась: очевидно, Осипа поймали на базаре, и теперь будет хоть какая-нибудь точка.
— Вредная у вас литература, — пояснил молодой человек.
Она открыла рот, чтобы объясниться, но молодой человек повысил голос:
— И еще, гражданка, довольно совестно педагогу гонять учеников на толкучку. Если вам не хватает получки, подайте заявление на взаимопомощь.
На другой день Вера Семеновна вызвала Осипа с урока и спросила, ломая пальцы:
— Как у тебя повернулся язык вводить в заблуждение представителя власти? Зачем ты сказал, что я посылаю тебя продавать книги?
Он ухмыльнулся.
— А как же… Не скажешь, из комсомола попрут.
Через неделю в клубе железнодорожников состоялся доклад о загнивании интеллигенции. Среди прочих фактов было упомянуто, что некоторые педагоги зазывают учащихся на выпивки и понуждают спекулировать нежелательной литературой.
После доклада Вера Семеновна собрала вещички и уехала куда-то. И никто о ней не вспоминал с той поры…
Дальнейшая жизнь Осипа отмечена событием, которое посторонним казалось непонятным и необъяснимым. В него влюбились. Да, да. В него влюбилась набожная тихоня двадцати трех лет — школьная уборщица Манефа. Добро бы, не знала его. А то ведь знала, со всех боков знала, и про воровство не могла не знать. А дело было в том, что судьбу Манефы ломала неизбывная жалостливость. Осип учуял это, стал сетовать на свою несчастную долю и своими рассказами доводил до слез не только Манефу, но и ее мамашу.
А вскоре он уже забирался на полати к Манефе, и Анисье Пахомовне пришлось признавать зятя. Пригревшись возле тощего жениного бока, Осип ворчал про беспорядок в доме, про постные щи, про нищету. Сперва Манефа отмалчивалась, а в конце концов открылась. Отец ее, Фома Игнатьевич, во времена давние служил дьяконом. И, как только Манефа пошла в школу, ребята стали травить ее, дразнить «гнилой просвиркой». Сердце обливалось кровью у Фомы Игнатьевича, когда маленькая дочурка отправлялась на уроки. Думал, думал, что делать, и порешил сложить сан. Кстати, подоспел декрет об изъятии церковных ценностей, и бывший дьякон стал содействовать властям в этом щекотливом деле.
Фоме Игнатьевичу дали должность в музее, а жить все-таки стало голодно. Музейного жалованья едва хватало на нутряное сало, необходимое для лечения Анисьи Пахомовны. Фома Игнатьевич скрепя сердце снес в дар государству серебряную ладанницу. При этом произнес подобающую речь про Минина и Пожарского и вызвал трудящихся следовать его примеру. Ладанницу приняли с благодарностью, Фому Игнатьевича отметили в местной газете в отделе «Обо всем понемногу», а через некоторое время посадили. Рассуждали логично: поскольку у бывшего священнослужителя завалялось церковное серебро, постольку у него, возможно, завалялось и золото. И были правы: воротившись домой после церковного венчания, Анисья Пахомовна подала дочери наперсный крест алого акатуйского золота, пала на колени и молвила:
— Дар тебе от батюшки твоего, многострадального Фомы Игнатьевича. Повелел вручить тебе лично в руки, когда сочетаешься законным браком.
«Эге-ге! — подумал Осип. — А тянул-то дьякон по-крупному».
Двое суток перепрятывала Манефа тяжелый, будто водой налитый крест из одного угла в другой, а Осип раскидывал умишком, как надежнее перекантовать червонное золото на бумажные червонцы, имеющие хождение наравне с прочими ценными бумагами. Ночью, страшно блестя черными глазами, Манефа сказала:
— За этот крест будем тятеньку из темницы выкупать…
Осип не спал ночь. Утром спросил:
— А если обыск?
— Пускай ищут.
— Не найдут?
— Нет. Далеко схоронила.
— И я не найду?
— Куда тебе! Змее и той не найти!
Осип ухмыльнулся и показал крест издали. Манефа кинулась на него, пиджак порвала, щеку разлиновала ногтями. Осип никак не ожидал такой силы от малокровной супружницы.
— Сегодня отчет на бюро, а ты морду корябаешь, — попрекнул он, промокая кровь полой пиджака.
— Запомни, папаня мне дороже золота. Завтра снесу крест. Меня богородица вразумила, матушка.
— Ничего она не петрит, твоя богородица, — возразил Осип, — подумай сама: он второй год не раскалывается, на его, может, рукой махнули, выпускать собрались, а ты выкуп тащишь. За серебро посадили, дочка золото доставила. Еще посидит, глядишь, камушек адаман притащит…
Манефа прислушалась.
— Вы с богородицей как хочете, мое дело десятое. А есть у меня надежный кореш. Он для меня кого хошь засадит и вызволит. Окажи уважение, он твоего родителя без всякого шума ослобонит.
Господь вразумил Манефу послушаться. Осип снес куда-то крест, сказал, что дело слажено, а на другой день исчез. Вернулся голодный, как волк, и злющий. Манефа от радости голову потеряла.
— Матушка, царица небесная! — причитала она. — А я, дура, искушалась, совсем убег. Да куда тебе бежать, кому ты нужон! — то смеялась она, то плакала. — Кому ты нужон, уродушка ты мой.
— Ладно тебе, — огрызался Осип. — Пожрать собери!
— Ах ты, матушка-заступница! — смеялась и плакала Манефа. — Радость я тебе припасла, дурачок сладостный. Дите у нас будет. Гадала — мальчик…
— Ложку подай!.. Мальчик, мальчик.
— Чего же ты, уродушка, делаешь со мной, хоть бы написал, что да как. Едва не рехнулась! В милицию десять раз бегала. Нету и нету.
Он осекся, глянул на жену подозрительно. Если она в милицию дорогу проторила, худо дело. Надо получать зарплату, командировочные да северные, и тикать в теплые края. На все это Осип положил дней пять, но, послушав Манефу, решил не медлить.
— А схожу-ка я в баню, — сказал он.
Очумевшая от радости Манефа не поглядела, чем он набивал баул. А он вместо бани пошел на станцию, сдал баул на хранение и купил самый скорый билет. Ехать ему выпало в два часа тридцать пять минут ночи.
Пришел домой, пригрелся на полатях, заснул. Проснулся, глядит, Манефа стоит возле пиджака, а в руках у нее билет с плацкартой.
— Бежать собрался? — спросила она шепотом.
Врать Осипу было лень.
— В командировку, — сказал он вяло.
— Так я и чуяла… — Она прикрыла рот рукой, чтобы не разбудить мать. — Так и чуяла… Ну, ладно… Обожди… Обожди, антихрист.
Она заметалась, кинула на голову платок, стала совать руки в пальтишко.
Осип спустился с полатей.
— Куда понесло? — спросил он.
— В милицию. Вот куда.
— Ступай, ступай… Только гляди, про крест болтать не советую…
Она застыла на пороге.
— Да, да. Пикнешь про золото, сядешь совместно с родительницей. Кто золото прятал?
— А-а!.. — Манефа кинулась на Осипа и легла, скорчившись от удара.
Посадили Осипа примерно через полгода на других местах и по другому делу.
Сел он на десять лет за посягательство на жизнь работника милиции. Чуть не год мотался он по этапам и пересылкам. В тюрьме втерся в доверие к бакенщику, досиживавшему срок за браконьерство. Бакенщик был золотушный, с больными ушами. Главная мечта его была — тревога за семью, за любимую дочку, за любимую внучку. Он почти не спал, сторожил, когда вызовут с вещами. Осип вошел в доверие к бакенщику, порвал нижнюю рубаху на бинты, сделал ему тугую повязку на уши, успокаивал, внимательно слушал фамилии, которые выкликают на выход, отпустил бороденку и ждал. Когда вызвали тугоухого бакенщика, отозвался «я»! и выскочил на волю, хотя был лет на десять моложе и на теле его не было наколок.
Не знаю, родную ли он носил фамилию Недоносов или по документам бакенщика. Что же касается Чугуевой — Осип увидел ее впервые у шахты Метростроя. А увидев — учуял, что она чего-то опасается, даже страшится.
Дальше все пошло как по маслу. Он стал пугать ее намекающими взглядами, а она сделалась его бессловесной рабой.
18
Гошина пьеса о метростроевцах перекраивалась и улучшалась всеми, кому попадала в руки. И автор постепенно перестал понимать, драма у него получается или комедия. Зато документальную повесть о Чугуевой приняли к печати и в издательстве и в альманахе и дали так много денег, что Гоша стеснялся сказать, сколько.
Отпраздновать удачу Гоша пригласил Ваську и Тату. А так как Тата наотрез отказалась идти без Мити, позвали и Митю. Для встречи выбрали коммерческий ресторан «Метрополь». Из-за Мити, которого хлопоты комсорга всегда задерживали, собрались поздно — часов в десять вечера.
Тата краем глаза косилась на Чугуеву. Любопытно было поглядеть, как разнорабочая метростроевка ошалеет в ресторанной роскоши. Но ничего особенного не произошло. По гулкому залу она протопала вперевалочку, не глянув ни на подсвеченный фонтан, ни на стеклянный, выгнутый парусом потолок. Хладнокровно пронесла она сквозь хмельные взгляды коммерческих посетителей значок ЗОТ, привинченный к мужскому кургузому пиджаку, и шестнадцать блестящих пуговиц на короткой юбке.
Пока ждали официанта, Гоша развлекал гостей. Он сообщил, что фасад дома, в котором они сидят, украшен художником Врубелем, что над третьим этажом выложена майоликой цитата из Ницше: «Когда построишь дом, то замечаешь, что научился кое-чему», — и что за несколько дней до революции все это огромное здание купил какой-то сахарозаводчик.
— За сколько? — спросила Тата, чтобы Митя немного поревновал.
— За пятьдесят миллионов… — ответил Гоша мгновенно.
Он рассказал, как здесь засели беляки и как после каждого разрыва снаряда домовладелец постанывал: «Еще пятьдесят тысяч долой, еще пятьдесят тысяч долой».
Посмеялись. Седой официант вручил карту Чугуевой, поклонился и отошел.
Снеди натаскали столько, что места не хватило: семужка, грибочки, шпроты, тостики, два экземпляра очищенной. Пришлось убирать цветы со стола. Гоша предложил выпить за Ваську — свою счастливую звезду. Он вспоминал о пьесе, о том, как Васька вдохновляла его, как в последний момент был придуман гениальный эпиграф:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29