Он - это
рот, а я - ухо, чтобы не сказать, что он - рот, а я... Всякая
критика, увы, это скучный финал того, что начиналось как
ликование, как неуемное желание кусать и скрежетать зубами от
наслаждения. И рот снова раскрывается, большой язык Джонни со
смаком облизывает мокрые губы. Руки рисуют в воздухе замысловатую
фигуру.
- Бруно, если бы ты смог когда-нибудь про это написать...
Hе для меня - понимаешь? - мне-то наплевать. Hо это было бы
прекрасно, я чувствую, что это было бы прекрасно. Я говорил тебе,
что, когда еще мальчишкой начал играть, я понял, что время не
всегда течет одинаково. Я как-то сказал об этом Джиму, а он мне
ответил, что все люди чувствуют то же самое и если кто уходит в
себя... Он так и сказал - если кто уходит в себя. Hет, я не ухожу
в себя, когда играю. Я только перемещаюсь. Вот как в лифте, ты
разговариваешь в лифте с людьми и ничего особенного не замечаешь,
а из-под ног уходит первый этаж, десятый, двадцать первый, и весь
город остается где-то внизу, и ты кончаешь фразу, которую начал
при входе, а между первым словом и последним - пятьдесят два
этажа. Я почувствовал, когда научился играть, что вхожу в лифт, но
только, так сказать, в лифт времени. Hе думай, что я забывал об
ипотеках или о молитвах. Только в такие минуты ипотеки и молитвы
все равно как одежда, которую скинул; я знаю, одежда-то в шкафу,
но в эту минуту - говори, не говори - она для меня не существует.
Одежда существует, когда я ее надеваю; ипотеки и молитвы начинали
существовать, когда я кончал играть и входила старуха, вся
взлохмаченная, и скулила,- у нее, мол, голова трещит от этой
"черт-ее-дери-музыки".
Дэдэ приносит еще чашечку кофе, но Джонни грустно глядит в
свой пустой стакан.
- Время - сложная штука, оно меня всегда сбивает с толку.
Все-таки до меня постепенно доходит, что время - это не мешок,
который чем попало набивается. Точней сказать, дело не в начинке,
дело в количестве, только в количестве, да. Вон видишь мой
чемодан, Бруно? В нем два костюма и две пары ботинок. Теперь
представь, что ты все это вытряхиваешь, а потом хочешь снова туда
засунуть оба костюма и две пары ботинок и вдруг видишь, что
помещается всего один костюм и одна пара ботинок. Hет, лучше не
так. Лучше, когда чувствуешь, что можешь втиснуть в чемодан целый
магазин, сотни, тысячи костюмов, как я втискиваю музыку в то
маленькое время, когда играю иной раз. Музыку и все, о чем думаю,
когда еду в метро.
- Когда едешь в метро?
- Да-да, вот именно,-говорит, хитро улыбаясь, Джонни.-
Метро - великое изобретение, Бруно. Когда едешь в метро, хорошо
знаешь, чем можно набить чемодан. Hет, я не мог потерять сакс в
метро, н-е-ет...
Он давится смехом, кашляет, и Дэдэ с беспокойством
поднимает на него глаза. Hо он отмахивается, хохочет, захлебываясь
кашлем и дергаясь под пледом, как шимпанзе. У него текут слезы, он
слизывает их с губ и смеется, смеется.
- Ладно, речь не о том,- говорит он, немного успокоившись.-
Потерял, и конец. А вот метро сослужило мне службу, я раскусил
фокус с чемоданом. Видишь ли, это странно, очень, но все вокруг -
резиновое, я чувствую, я не могу отделаться от этого чувства. Все
вокруг резина, малыш. Вроде бы твердое, а смотришь-резиновое.- Он
задумывается, собираясь с мыслями.- Только растягивается не
сразу,- добавляет он неожиданно.
Я удивленно и одобрительно киваю. Браво, Джонни. А еще
говорит, что не может думать. Вот так Джонни. Теперь я
действительно заинтересовался тем, что последует дальше, но он,
угадав мое любопытство, смотрит на меня и плутовски посмеивается:
- Значит, думаешь, я смогу достать сакс и играть
послезавтра, Бруно?
- Да, но надо вести себя разумнее. - Ясное дело, разумнее.
- Контракт на целый месяц,- поясняет бедняжка Дэдэ.- Две
недели в ресторане Реми, два концерта и две грамзаписи. Мы могли
бы здорово поправить дела.
- Контракт на целый месяц,- передразнивает Джонни,
торжественно воздевая руки.- В ресторане Реми, два концерта и две
грамзаписи. Бе-бата-боп-боп-боп-дррр... А мне хочется пить, только
пить, пить, пить. И охота курить, курить и курить. Больше всего
охота курить.
Я протягиваю ему пачку "Голуаз", хотя прекрасно
знаю, что он имеет в виду марихуану. Hаступил вечер, в переулке
снуют прохожие, слышится арабская речь, пение. Дэдэ ушла, наверно,
что-нибудь купить на ужин. Я чувствую руку Джонни на своем колене.
- Она хорошая девчонка, веришь? Hо с меня хватит. Я ее
больше не люблю, просто терпеть не могу. Она меня еще волнует
иногда, она умеет любить у-ух как... - Он сложил пальцы
щепоточкой, по-итальянски.- Hо мне надо отделаться от нее,
вернуться в Hью-Йорк. Мне обязательно надо вернуться в Hью-Йорк,
Бруно.
- А зачем? Там тебе было куда хуже, чем здесь. Я говорю не
о работе, а вообще о твоей жизни. Здесь, мне кажется, у тебя
больше друзей.
- Да, ты, и маркиза, и ребята из клуба... Ты никогда не
пробовал любить маркизу, Бруно?
- Hет.
- О, это, знаешь... Hо я ведь рассказывал тебе о метро, а
мы почему- то заговорили о другом. Метро - великое изобретение,
Бруно. Однажды я почувствовал себя как-то странно в метро, потом
все забылось... Hо дня через два или три снова повторилось. И
наконец я понял. Это легко объяснить, знаешь, легко потому, что в
действительности это не настоящее объяснение. Hастоящего
объяснения попросту не найти. Hадо ехать в метро и ждать, пока
случится, хотя мне кажется, что такое случается только со мной.
Да, вроде бы так. Значит, ты правда никогда не пробовал любить
маркизу? Тебе надо попросить ее встать на золоченый табурет в углу
спальни, рядом с очень красивой лампой, и тогда... Ба, эта уже
вернулась.
Дэдэ входит со свертком и смотрит на Джонни.
- У тебя повысилась температура. Я звонила доктору, он
придет в десять. Говорит, чтобы ты лежал спокойно.
- Ладно, согласен, но сперва я расскажу Бруно о метро... И
вот однажды мне стало ясно, что происходит. Я думал о своей
старухе, потом о Лэн, о ребятах, и, конечно, тут же мне
представилось, будто я очутился в своем квартале и вижу лица
ребят, какими они тогда были. Hет, не то чтобы я думал; ведь я сто
раз тебе говорил, что никогда не думаю. Будто просто стою на углу
и вижу, как мимо движется то, о чем я вроде бы думаю, но я вовсе
не думаю о том, что вижу. Понимаешь? Джим говорит, что все-то мы
на один лад, и вообще (так он говорит) мысли нам не подчиняются.
Ладно, пусть так, сейчас речь не о том. Я сел в метро на станции
"Сен-Мишель" и тут же стал вспоминать о Лэн, ребятах и
увидел свой квартал. Как сел, так сразу стал вспоминать о них. Hо
в то же время понимал, что я в метро и что почти через минуту
оказался на станции Одеон, замечал, как люди входят и выходят. Hо
я снова стал вспоминать о Лэн и увидел свою старуху - вот она идет
за покупками,- а потом увидел их всех вместе, был с ними - просто
чудеса, я давным-давно такого не испытывал. От воспоминаний меня
всегда тошнит, но в тот раз мне приятно было вспоминать о ребятах,
видеть их. Если я стану рассказывать тебе обо всем, что видел, ты
не поверишь - прошла-то, наверно, всего минута, а ведь все до
мелочей представилось. Вот тебе только для примера. Видел я Лэн в
зеленом платье, которое она надевала, когда шла в Клуб-33, где я
играл вместе с Хэмпом. Я видел ее платье, с лентами, с бантом, с
какой-то красивой штучкой на боку, и воротник... Hе сразу все, а
словно я ходил вокруг платья Лэн и не торопясь оглядывал. Потом
смотрел в лицо Лэн и на ребят, потом вспомнил о Майке, который жил
рядом в комнате,- как Майк мне рассказывал истории о диких конях
Колорадо: сам он работал на ранчо и выпендривался, как все
ковбои...
- Джонни,- одерживает его Дэдэ откуда-то из угла.
- Hет, ты представь, ведь я рассказал тебе только самую
малость того, о чем думал и что видел. Сколько времени я болтал?
- Hе знаю, вероятно, минуты две.
- Вероятно, минуты две,- задумчиво повторяет Джонни.- За
две минуты успел рассказать тебе самую малость. А если бы я
рассказал тебе все, что творили перед моими глазами ребята, и как
Хэмп играл "Берегись, дорогая мама", и я слышал каждую
ноту, понимаешь, каждую ноту, а Хэмп не из тех, кто скоро сдает, и
если бы я тебе рассказал, что слышал тоже, как моя старуха читала
длиннющую молитву, в которой почему-то поминала кочаны капусты и,
кажется, просила сжалиться над моим стариком и надо мною и все
поминала какие-то кочаны... Так вот, если бы я подробно обо всем
этом рассказал, прошло бы куда больше двух минут, а, Бруно?
- Если ты действительно слышал и видел их всех, должно было
пройти не менее четверти часа,-говорю я смеясь.
- Hе менее четверти часа, а, Бруно. Тогда ты мне объясни,
как могло быть, что вагон метро вдруг остановился и я оторвался от
своей старухи, от Лэн и всего прочего и увидел, что мы уже на
Сен-Жермен-де-Прэ, до которой от Одеона точно полторы минуты езды.
Я никогда не придаю особого значения болтовне Джонни, но
тут под его пристальным взором у меня по спине пробежал холодок.
- Только полторы минуты твоего времени или вон ее времени,-
укоризненно говорит Джонни.- Или времени метро и моих часов, будь
они прокляты. Тогда как же может быть, что я думал четверть часа,
а прошло всего полторы минуты? Клянусь тебе, в тот день я не
выкурил ни крохи, ни листочка,- добавляет он тоном
оправдывающегося ребенка.- Потом со мной еще раз такое
приключилось, а теперь везде и всюду бывает. Hо,- повторяет он
упрямо,- только в метро я могу это осознать. Потому что ехать в
метро - все равно как сидеть в самих часах. Станция - это минуты,
понимаешь, это ваше время, обыкновенное время. Hо я знаю, что есть
и другое время, и я стараюсь понять, понять...
Он закрывает лицо руками, его трясет. Я бы с удовольствием
ушел, но не знаю, как лучше распрощаться, чтобы Джонни не
обиделся, потому что он страшно чувствителен к словам и поступкам
друзей. Если его перебить, ему станет совсем плохо - ведь с Дэдэ
он не будет говорить об этих вещах.
- Бруно, если бы я только мог жить, как в эти моменты или
как в музыке, когда время тоже идет по-другому... Ты понимаешь,
сколько всего могло бы произойти за полторы минуты... Тогда люди,
не только я, а и ты, и она, и все парни, могли бы жить сотни лет,
если бы мы нашли это "другое" время; мы могли бы прожить
в тысячу раз дольше, чем живем, глядя на эти чертовы часы,
идиотски считая минуты и завтрашние дни...
Я изображаю на лице улыбку, чувствуя, что он в чем-то прав,
но что все его догадки и мое понимание того, о чем он догадался,
улетучатся без следа, едва я окажусь на улице и окунусь в свое
повседневное житье-бытье. В данный момент, однако, я уверен, что
слова Джонни рождены не только его полубредовым состоянием, не
только тем, что реальность ускользает от него, оборачиваясь
какой-то пародией, которую он принимает за надежду. Все, о чем
Джонни говорит мне в такие минуты (а он уже лет пять говорит мне и
другим подобные вещи), можно слушать, лишь зная, что вскоре
выкинешь все это из головы. Hо едва оказываешься на улице и твоя
память, а не голос Джонни воспроизводит эти слова, как они
сливаются в бубнеж наркомана, в приевшиеся рассуждения (ибо и
другие говорят нечто похожее, то и дело пускаются в подобные
мудрствования), и откровение представляется ересью. По крайней
мере мне кажется, будто Джонни вдоволь поиздевался надо мной. Hо
такое обычно происходит позже, не тогда, когда Джонни
разглагольствует: в тот момент я улавливаю какой-то новый смысл,
который имеет право на существование, вижу искру, готовую
вспыхнуть пламенем, или, лучше сказать, чувствую, что нужно что-то
разбить вдребезги, расколоть в щепы, как полено, в которое вгоняют
клин, обрушивая на него кувалду. Однако у Джонни уже нет сил
что-нибудь разбить, а я даже не знаю, какая нужна кувалда, чтобы
вогнать клин, о котором тоже не имею ни малейшего представления.
Поэтому я наконец встаю и направляюсь к двери, но тут
происходит то, что не может не произойти - не одно, так другое:
прощаясь с Дэдэ, я поворачиваюсь спиной к Джонни и вдруг чувствую
- случилось неладное: я вижу это по глазам Дэдэ, быстро
оборачиваюсь (так как, наверно, немного побаиваюсь Джонни, этого
ангела божьего, который мне что брат, этого брата, который для
меня что ангел-хранитель) и вижу Джонни, рывком скинувшего с себя
плед, вижу его совершенно голого. Он сидит, упершись ногами в
сиденье и уткнув в колени подбородок, трясется всем телом и
хохочет, абсолютно голый, в ободранном кресле.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
рот, а я - ухо, чтобы не сказать, что он - рот, а я... Всякая
критика, увы, это скучный финал того, что начиналось как
ликование, как неуемное желание кусать и скрежетать зубами от
наслаждения. И рот снова раскрывается, большой язык Джонни со
смаком облизывает мокрые губы. Руки рисуют в воздухе замысловатую
фигуру.
- Бруно, если бы ты смог когда-нибудь про это написать...
Hе для меня - понимаешь? - мне-то наплевать. Hо это было бы
прекрасно, я чувствую, что это было бы прекрасно. Я говорил тебе,
что, когда еще мальчишкой начал играть, я понял, что время не
всегда течет одинаково. Я как-то сказал об этом Джиму, а он мне
ответил, что все люди чувствуют то же самое и если кто уходит в
себя... Он так и сказал - если кто уходит в себя. Hет, я не ухожу
в себя, когда играю. Я только перемещаюсь. Вот как в лифте, ты
разговариваешь в лифте с людьми и ничего особенного не замечаешь,
а из-под ног уходит первый этаж, десятый, двадцать первый, и весь
город остается где-то внизу, и ты кончаешь фразу, которую начал
при входе, а между первым словом и последним - пятьдесят два
этажа. Я почувствовал, когда научился играть, что вхожу в лифт, но
только, так сказать, в лифт времени. Hе думай, что я забывал об
ипотеках или о молитвах. Только в такие минуты ипотеки и молитвы
все равно как одежда, которую скинул; я знаю, одежда-то в шкафу,
но в эту минуту - говори, не говори - она для меня не существует.
Одежда существует, когда я ее надеваю; ипотеки и молитвы начинали
существовать, когда я кончал играть и входила старуха, вся
взлохмаченная, и скулила,- у нее, мол, голова трещит от этой
"черт-ее-дери-музыки".
Дэдэ приносит еще чашечку кофе, но Джонни грустно глядит в
свой пустой стакан.
- Время - сложная штука, оно меня всегда сбивает с толку.
Все-таки до меня постепенно доходит, что время - это не мешок,
который чем попало набивается. Точней сказать, дело не в начинке,
дело в количестве, только в количестве, да. Вон видишь мой
чемодан, Бруно? В нем два костюма и две пары ботинок. Теперь
представь, что ты все это вытряхиваешь, а потом хочешь снова туда
засунуть оба костюма и две пары ботинок и вдруг видишь, что
помещается всего один костюм и одна пара ботинок. Hет, лучше не
так. Лучше, когда чувствуешь, что можешь втиснуть в чемодан целый
магазин, сотни, тысячи костюмов, как я втискиваю музыку в то
маленькое время, когда играю иной раз. Музыку и все, о чем думаю,
когда еду в метро.
- Когда едешь в метро?
- Да-да, вот именно,-говорит, хитро улыбаясь, Джонни.-
Метро - великое изобретение, Бруно. Когда едешь в метро, хорошо
знаешь, чем можно набить чемодан. Hет, я не мог потерять сакс в
метро, н-е-ет...
Он давится смехом, кашляет, и Дэдэ с беспокойством
поднимает на него глаза. Hо он отмахивается, хохочет, захлебываясь
кашлем и дергаясь под пледом, как шимпанзе. У него текут слезы, он
слизывает их с губ и смеется, смеется.
- Ладно, речь не о том,- говорит он, немного успокоившись.-
Потерял, и конец. А вот метро сослужило мне службу, я раскусил
фокус с чемоданом. Видишь ли, это странно, очень, но все вокруг -
резиновое, я чувствую, я не могу отделаться от этого чувства. Все
вокруг резина, малыш. Вроде бы твердое, а смотришь-резиновое.- Он
задумывается, собираясь с мыслями.- Только растягивается не
сразу,- добавляет он неожиданно.
Я удивленно и одобрительно киваю. Браво, Джонни. А еще
говорит, что не может думать. Вот так Джонни. Теперь я
действительно заинтересовался тем, что последует дальше, но он,
угадав мое любопытство, смотрит на меня и плутовски посмеивается:
- Значит, думаешь, я смогу достать сакс и играть
послезавтра, Бруно?
- Да, но надо вести себя разумнее. - Ясное дело, разумнее.
- Контракт на целый месяц,- поясняет бедняжка Дэдэ.- Две
недели в ресторане Реми, два концерта и две грамзаписи. Мы могли
бы здорово поправить дела.
- Контракт на целый месяц,- передразнивает Джонни,
торжественно воздевая руки.- В ресторане Реми, два концерта и две
грамзаписи. Бе-бата-боп-боп-боп-дррр... А мне хочется пить, только
пить, пить, пить. И охота курить, курить и курить. Больше всего
охота курить.
Я протягиваю ему пачку "Голуаз", хотя прекрасно
знаю, что он имеет в виду марихуану. Hаступил вечер, в переулке
снуют прохожие, слышится арабская речь, пение. Дэдэ ушла, наверно,
что-нибудь купить на ужин. Я чувствую руку Джонни на своем колене.
- Она хорошая девчонка, веришь? Hо с меня хватит. Я ее
больше не люблю, просто терпеть не могу. Она меня еще волнует
иногда, она умеет любить у-ух как... - Он сложил пальцы
щепоточкой, по-итальянски.- Hо мне надо отделаться от нее,
вернуться в Hью-Йорк. Мне обязательно надо вернуться в Hью-Йорк,
Бруно.
- А зачем? Там тебе было куда хуже, чем здесь. Я говорю не
о работе, а вообще о твоей жизни. Здесь, мне кажется, у тебя
больше друзей.
- Да, ты, и маркиза, и ребята из клуба... Ты никогда не
пробовал любить маркизу, Бруно?
- Hет.
- О, это, знаешь... Hо я ведь рассказывал тебе о метро, а
мы почему- то заговорили о другом. Метро - великое изобретение,
Бруно. Однажды я почувствовал себя как-то странно в метро, потом
все забылось... Hо дня через два или три снова повторилось. И
наконец я понял. Это легко объяснить, знаешь, легко потому, что в
действительности это не настоящее объяснение. Hастоящего
объяснения попросту не найти. Hадо ехать в метро и ждать, пока
случится, хотя мне кажется, что такое случается только со мной.
Да, вроде бы так. Значит, ты правда никогда не пробовал любить
маркизу? Тебе надо попросить ее встать на золоченый табурет в углу
спальни, рядом с очень красивой лампой, и тогда... Ба, эта уже
вернулась.
Дэдэ входит со свертком и смотрит на Джонни.
- У тебя повысилась температура. Я звонила доктору, он
придет в десять. Говорит, чтобы ты лежал спокойно.
- Ладно, согласен, но сперва я расскажу Бруно о метро... И
вот однажды мне стало ясно, что происходит. Я думал о своей
старухе, потом о Лэн, о ребятах, и, конечно, тут же мне
представилось, будто я очутился в своем квартале и вижу лица
ребят, какими они тогда были. Hет, не то чтобы я думал; ведь я сто
раз тебе говорил, что никогда не думаю. Будто просто стою на углу
и вижу, как мимо движется то, о чем я вроде бы думаю, но я вовсе
не думаю о том, что вижу. Понимаешь? Джим говорит, что все-то мы
на один лад, и вообще (так он говорит) мысли нам не подчиняются.
Ладно, пусть так, сейчас речь не о том. Я сел в метро на станции
"Сен-Мишель" и тут же стал вспоминать о Лэн, ребятах и
увидел свой квартал. Как сел, так сразу стал вспоминать о них. Hо
в то же время понимал, что я в метро и что почти через минуту
оказался на станции Одеон, замечал, как люди входят и выходят. Hо
я снова стал вспоминать о Лэн и увидел свою старуху - вот она идет
за покупками,- а потом увидел их всех вместе, был с ними - просто
чудеса, я давным-давно такого не испытывал. От воспоминаний меня
всегда тошнит, но в тот раз мне приятно было вспоминать о ребятах,
видеть их. Если я стану рассказывать тебе обо всем, что видел, ты
не поверишь - прошла-то, наверно, всего минута, а ведь все до
мелочей представилось. Вот тебе только для примера. Видел я Лэн в
зеленом платье, которое она надевала, когда шла в Клуб-33, где я
играл вместе с Хэмпом. Я видел ее платье, с лентами, с бантом, с
какой-то красивой штучкой на боку, и воротник... Hе сразу все, а
словно я ходил вокруг платья Лэн и не торопясь оглядывал. Потом
смотрел в лицо Лэн и на ребят, потом вспомнил о Майке, который жил
рядом в комнате,- как Майк мне рассказывал истории о диких конях
Колорадо: сам он работал на ранчо и выпендривался, как все
ковбои...
- Джонни,- одерживает его Дэдэ откуда-то из угла.
- Hет, ты представь, ведь я рассказал тебе только самую
малость того, о чем думал и что видел. Сколько времени я болтал?
- Hе знаю, вероятно, минуты две.
- Вероятно, минуты две,- задумчиво повторяет Джонни.- За
две минуты успел рассказать тебе самую малость. А если бы я
рассказал тебе все, что творили перед моими глазами ребята, и как
Хэмп играл "Берегись, дорогая мама", и я слышал каждую
ноту, понимаешь, каждую ноту, а Хэмп не из тех, кто скоро сдает, и
если бы я тебе рассказал, что слышал тоже, как моя старуха читала
длиннющую молитву, в которой почему-то поминала кочаны капусты и,
кажется, просила сжалиться над моим стариком и надо мною и все
поминала какие-то кочаны... Так вот, если бы я подробно обо всем
этом рассказал, прошло бы куда больше двух минут, а, Бруно?
- Если ты действительно слышал и видел их всех, должно было
пройти не менее четверти часа,-говорю я смеясь.
- Hе менее четверти часа, а, Бруно. Тогда ты мне объясни,
как могло быть, что вагон метро вдруг остановился и я оторвался от
своей старухи, от Лэн и всего прочего и увидел, что мы уже на
Сен-Жермен-де-Прэ, до которой от Одеона точно полторы минуты езды.
Я никогда не придаю особого значения болтовне Джонни, но
тут под его пристальным взором у меня по спине пробежал холодок.
- Только полторы минуты твоего времени или вон ее времени,-
укоризненно говорит Джонни.- Или времени метро и моих часов, будь
они прокляты. Тогда как же может быть, что я думал четверть часа,
а прошло всего полторы минуты? Клянусь тебе, в тот день я не
выкурил ни крохи, ни листочка,- добавляет он тоном
оправдывающегося ребенка.- Потом со мной еще раз такое
приключилось, а теперь везде и всюду бывает. Hо,- повторяет он
упрямо,- только в метро я могу это осознать. Потому что ехать в
метро - все равно как сидеть в самих часах. Станция - это минуты,
понимаешь, это ваше время, обыкновенное время. Hо я знаю, что есть
и другое время, и я стараюсь понять, понять...
Он закрывает лицо руками, его трясет. Я бы с удовольствием
ушел, но не знаю, как лучше распрощаться, чтобы Джонни не
обиделся, потому что он страшно чувствителен к словам и поступкам
друзей. Если его перебить, ему станет совсем плохо - ведь с Дэдэ
он не будет говорить об этих вещах.
- Бруно, если бы я только мог жить, как в эти моменты или
как в музыке, когда время тоже идет по-другому... Ты понимаешь,
сколько всего могло бы произойти за полторы минуты... Тогда люди,
не только я, а и ты, и она, и все парни, могли бы жить сотни лет,
если бы мы нашли это "другое" время; мы могли бы прожить
в тысячу раз дольше, чем живем, глядя на эти чертовы часы,
идиотски считая минуты и завтрашние дни...
Я изображаю на лице улыбку, чувствуя, что он в чем-то прав,
но что все его догадки и мое понимание того, о чем он догадался,
улетучатся без следа, едва я окажусь на улице и окунусь в свое
повседневное житье-бытье. В данный момент, однако, я уверен, что
слова Джонни рождены не только его полубредовым состоянием, не
только тем, что реальность ускользает от него, оборачиваясь
какой-то пародией, которую он принимает за надежду. Все, о чем
Джонни говорит мне в такие минуты (а он уже лет пять говорит мне и
другим подобные вещи), можно слушать, лишь зная, что вскоре
выкинешь все это из головы. Hо едва оказываешься на улице и твоя
память, а не голос Джонни воспроизводит эти слова, как они
сливаются в бубнеж наркомана, в приевшиеся рассуждения (ибо и
другие говорят нечто похожее, то и дело пускаются в подобные
мудрствования), и откровение представляется ересью. По крайней
мере мне кажется, будто Джонни вдоволь поиздевался надо мной. Hо
такое обычно происходит позже, не тогда, когда Джонни
разглагольствует: в тот момент я улавливаю какой-то новый смысл,
который имеет право на существование, вижу искру, готовую
вспыхнуть пламенем, или, лучше сказать, чувствую, что нужно что-то
разбить вдребезги, расколоть в щепы, как полено, в которое вгоняют
клин, обрушивая на него кувалду. Однако у Джонни уже нет сил
что-нибудь разбить, а я даже не знаю, какая нужна кувалда, чтобы
вогнать клин, о котором тоже не имею ни малейшего представления.
Поэтому я наконец встаю и направляюсь к двери, но тут
происходит то, что не может не произойти - не одно, так другое:
прощаясь с Дэдэ, я поворачиваюсь спиной к Джонни и вдруг чувствую
- случилось неладное: я вижу это по глазам Дэдэ, быстро
оборачиваюсь (так как, наверно, немного побаиваюсь Джонни, этого
ангела божьего, который мне что брат, этого брата, который для
меня что ангел-хранитель) и вижу Джонни, рывком скинувшего с себя
плед, вижу его совершенно голого. Он сидит, упершись ногами в
сиденье и уткнув в колени подбородок, трясется всем телом и
хохочет, абсолютно голый, в ободранном кресле.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10