А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Музыка в вышине становится торжественной, напряженная долгая нота постепенно наполняется смыслом, сливается с другой нотой и, подчиняясь общей мелодии, растворяется в крепнущем с каждой минутой аккорде, и тогда возникает новая музыка, гитара распластывается, словно волосок на подушке, и звездные ногти вонзаются в голову Персио и царапают его, предавая сладчайшей смертной пытке. Замкнувшись в себе, в корабле, в ночи – его отчаянная готовность на самом деле чистейшее ожидание, чистейшее приятие, – Персио чувствует, как погружается куда-то или это сама ночь растет вокруг него, растекаясь по нему, отверзая его, как спелый гранат, и предлагая ему же его же плод, его последнюю кровь, единую с морской и небесной кровью, с преградами времени и места. Поэтому он тот, кто поет, веря, что слышит песнь огромной гитары, и кто начинает видеть то, что скрыто от его глаз, там, по другую сторону переборки, за анемометром, за фигурой в фиолетовой тени капитанского мостика. Вот почему он одновременно и внимание, полное самой трепетной надежды, и (это его нисколько не удивляет) часы в баре, которые показывают 23 часа 49 минут, а также (и это ему ничуть не больно) товарный поезд M 4121, который идет из Фонтелы в Фигейра-да-Фоз. Но достаточно вспышки памяти, невольно желавшей объяснить дневную загадку, и достигнутая эксцентричность разлетается на куски, как зеркало под ногами слона, резко падает заснеженное пресс-папье, морские волны скрипят, громоздясь друг на друга, и наконец остается одна корма – дневная загадка, видение этой кормы, какой она предстает перед Персио, который смотрит перед собой, стоя на носовой палубе, и вытирает ужасающе горячую слезу, скользящую по его щеке. Он видит корму, и только корму, это уже не поезда и не проспект Рио-Бранко, не тень коня венгерского крестьянина, не… все сконцентрировалось в этой слезинке, которая жжет ему щеку, скатывается на левую руку, неприметно падает в море. И в его памяти, сотрясаемой могучими ударами, остаются три-четыре образа общности мира: два поезда и тень коня. Он видит корму и оплакивает все вокруг, словно вступая в немыслимое и добровольное созерцание, и плачет, как плачем мы, без слез, пробуждаясь ото сна, после которого у нас остаются лишь ниточки между пальцами, золотые или серебряные, из крови или тумана, – ниточки, спасающие нас от губительного забвения, которое вовсе не забвение, а возврат к повседневности, к «здесь», к «теперь», и в них мы вцепляемся всеми ногтями. Итак, корма. Так это и есть корма? Игра теней с красными фонарями? Да, это корма. Но она не похожа на себя: здесь нет ни кабестанов, ни шканцев, ни марселей, ни экипажа, ни санитарного флажка, ни чаек, парящих над мачтой. Но там корма. То, что видит Персио, это корма – клетки с обезьянами по левому борту, клетки с дикими обезьянами по левому борту, целый зоопарк диких зверей над трюмными люками, львы и львицы, медленно кружащие на огороженной колючей проволокой площадке, на их лоснящихся боках играет полная луна, они сдержанно рычат, они ничуть не больны, не страдают от качки они безразличны к болтовне истеричных бабуинов, к орангу тану, который чешет себе зад и разглядывает свои ногти. Среди них свободно разгуливают по палубе цапли, фламинго, ежи и кроты, дикобраз, сурок, королевский хряк и глупые птицы. Мало-помалу начинает проясняться расположение клеток и загонов, кажущийся беспорядок с каждой секундой приобретает эластичные и точные формы, подобные тем, что придают прочность и изящество музыканту Пикассо, которого он писал с Аполлинера, сквозь черный, фиолетовый и ночной цвет просачиваются зеленые и голубые искорки, желтые круги, совершенно черные пятна (ствол, возможно, голова музыканта), по настаивать на этой аналогии – значит лишь вспоминать и, следовательно, ошибаться, ибо из-за борта высовывается убегающая фигура, возможно, это Вант с огромными крыльями, знак судьбы, или, может быть, Тукулъка с клювом коршуна и ушами осла, такой, каким его создала другая фантазия на Могиле Орка, а может, в кормовой надстройке этой ночью пройдет маскарад боцманов и мичманов, словно вылепленных из папье-маше, или тифозная лихорадка разразится бредом капитана Смита, простертого на койке, облитой карболовой кислотой, бормочащего псалмы на английском языке с нъюкаслским акцентом. Мало-помалу Персио все это начинает напоминать некий цирк, где муравьеды, паяцы и утки пляшут на палубе под звездным шатром, и разве только его несовершенному видению кормы можно приписать это быстрое мелькание омерзительных фигур, теней Вольтера или Черветери, смешавшихся с зоопарком, который обычно считают Гамбургским. И когда он еще шире открывает глаза, устремленные в море, которое режет и разделяет надвое нос корабля, видение резко меняет цвет, начинает жечь ему веки. С криком закрывает он лицо, то, что он успел увидеть, беспорядочной грудой рушится у его колен, заставляет его со стоном согнуться, почувствовать себя неизъяснимо счастливым, словно чья-то намыленная рука повесила ему на шею дохлого альбатроса.
XXXI
Сначала он решил подняться в бар выпить виски, уверенный, что без этого ему не обойтись, но уже в коридоре почувствовал очарование ночи под звездным небом, и ему захотелось увидеть море и привести в порядок мысли. Было уже за полночь, когда он облокотился о поручни бакборта, довольный тем, что оказался один на палубе (он не мог видеть Персио, стоявшего за вентилятором). Где-то вдалеке раздался удар рынды, возможно, на корме, а может, и на капитанском мостике. Медрано посмотрел вверх: как всегда, фиолетовый свет, который словно источали сами стекла, неприятно поразил его. Без всякого интереса он спросил себя, а наблюдали ли за капитанским мостиком те, кто провел день на верхней палубе, загорая или купаясь в бассейне. Сейчас его интересовала лишь долгая беседа с Клаудией, которая закончилась удивительно спокойной, тихой нотой, словно Клаудиа и он постепенно погрузились в сон подло спящего Хорхе. Нет, они не заснули, но, возможно, им пошло па пользу то, о чем они говорили. А возможно, и не пошло, по крайней мере для пего личные излияния не могли ничего разрешить. Прошлое не стало более ясным, зато настоящее вдруг стало более приятным, более наполненным, подобно островку времени, который осаждает ночь, неизбежность рассвет;., а также послушные воды, привкус радости позавчерашнего и вчерашнего дня, и этого утра, и этого дня, по на острове вместе с ним находились Клаудиа и Хорхе. Не привыкший обуздывать свои мысли, он спросил себя, был ли этот словарь островной нежности порожден чувством и, как это случалось не раз, не озарялись ли его представления светом заинтересованности. Клаудиа была еще красивой, разговаривая с нейr, он словно бы делал первый робкий шаг к любви. Он подумал, что ему не помешает и то, что Клаудиа по-прежнему влюблена в Леона Левбаума. Словно реальность Клаудии существовала совершенно в ином плане. Это было странно, это было почти прекрасно.
Они уже знали друг друга намного лучше, чем несколько часов назад. Медрано не помнил другого случая в своей жизни, когда бы отношения возникали так легко и естественно, почти как необходимость. Он улыбнулся, отчетливо представив себе – он чувствовал это, он был в этом абсолютно уверен, – как они оба, сойдя с обычной ступени и взявшись за руки, спустятся к иному уровню, где слова становятся предметами, отягчаются чувством или запретом, значимостью или упреком. Это случилось именно в тот момент, когда он – так недавно, совсем недавно – сказал ей: «Мать Хорхе, маленького львенка», и она поняла, что это не было дешевым обыгрыванием имени ее мужа, а что Медрано словно положил ей па раскрытые ладони хлеб, цветы или ключ. Дружба зарождалась па прочной основе различий и разногласий, ибо Клаудиа только что произнесла суровые слова, почти отказывая ему в праве следовать по давно намеченному жизненному пути. И в то же время с каким-то тайным стыдом добавила: «Кто я такая, чтобы порицать тривиальность, когда моя собственная жизнь…» И оба замолчали, смотря на Хорхе, который сладко спал, повернувшись к ним лицом, он был прекрасен в слабом свете каюты, изредка вздыхал и что-то бормотал во сне. Маленькая фигурка Персио неожиданно возникла перед ним, но ему не было неприятно увидеть его в этот час и в этом месте.
– Я сделал одно весьма любопытное наблюдение, – сказал Персио, облокачиваясь на поручни рядом с Медрано. – Просматривая список пассажиров, я пришел к поразительным выводам.
– Я с удовольствием ознакомился бы с ними, друг Персио.
– Они не слишком ясные, но главный из них зиждется (кстати говоря, прекрасное слово, полное пластического смысла) на том, что почти все мы находимся под влиянием Меркурия. Да, серый цвет – это цвет списка, назидательное единообразие, где насилие белого и уничтожение черного сливаются в жемчужно-сером, чтобы напомнить лишь об одном из чудеснейших оттенков этого цвета.
– Если я правильно вас понял, вы полагаете, что среди нас нет людей необычных, людей незаурядных.
– Более или менее так.
– Но этот пароход, Персио, всего лишь одно из звеньев нашей жизни. Незаурядность отпускается в мизерных процентах, если не считать героев литературных творений, которые потому и называются литературными. Я дважды пересекал океан. И вы думаете, мне посчастливилось хоть раз путешествовать с необыкновенными людьми? Ах да, однажды в поезде, следующем в Хунин, я завтракал за одним столиком с Луисом Анхелем Фирпо, он уже был стар и тучен, правда, по-прежнему обаятелен.
– Луис Анхель Фирпо – это типичный Овн, находящийся под влиянием Марса. Цвет его красный, как и должно быть, и металл его – железо. Возможно, Атилио Пресутти и сеньорита Лавалье, на редкость демоническая натура, тоже относятся к этому типу. Однако доминирует монохордность… Я вовсе не жалуюсь, по куда хуже было бы, если бы пароход был набит людьми, находящимися под влиянием Сатурна или Плутона.
– Боюсь, что романы оказывают слишком большое воздействие на вашу жизненную концепцию, – сказал Медрано. – Каждый, кто впервые садится на пароход, полагает, что встретит на борту необыкновенных людей и что с ним обязательно произойдет какое-то чудесное преображение. Я не такой оптимист и, как вы, считаю, что здесь нет ни одного героя, ни одного великомученика, ни даже просто интересного человека.
– Ох уж эти градации. Конечно, они очень важны. До сих пор я смотрел список пассажиров не задумываясь, но теперь буду вынужден изучить его с разных точек зрения, и, возможно, вы окажетесь правы.
– Возможно. Вот и сегодня произошли незначительные события, которые могут иметь далеко идущие последствия. Не доверяйте трагическим жестам, громким декларациям: все это, повторяю, чистая литература.
Он подумал о том, что значил для него жест Клаудии, когда она положила руку на подлокотник кресла и пошевелила пальцами. Великие проблемы, а не выдуманы ли они для публики? Прыжки в абсолютное в стиле Карамазова или Ставрогина… Мелким, почти ничтожным было окружение Жюльена Сореля, а в конечном счете его прыжок оказался фантастичным, под стать мифическому герою. Быть может, Персио старался сказать ему что-то, что ускользало от него. Он взял его под руку, и они медленно зашагали по палубе.
– Вы тоже думаете о корме, не так ли? – спросил он сдержанно.
– Я ее вижу, – сказал Персио еще более сдержанно. – Это невероятная путаница.
– Ах, вы ее видите.
– Да, временами. Чтобы быть точным, видел совсем недавно. Я вижу ее и теряю из виду, и все так смутно… А вот думать о ней, думаю почти непрерывно.
– Мне кажется, вас поражает то, что мы сидим сложа руки. Можете не отвечать, я уверен, что это так. Меня это тоже удивляет, но, по сути, вполне соответствует той незначительности, о которой мы говорили. Мы предприняли несколько попыток, которые поставили нас в смешное положение, и вот тут-то и вступают в игру мелочи. Да, мелочи: любезно поднесенная спичка, рука, опустившаяся на подлокотник кресла, насмешка, брошенная точно перчатка в лицо… Все это, Персио, происходит, а вы живете лицом к звездам и видите только космическое.
– Человек может смотреть на звезды и в то же время видеть кончики своих ресниц, – сказал Персио с обидой. – Как вы думаете, почему я только что сказал вам, что список пассажиров представляет интерес? Из-за Меркурия, из-за серого цвета, из-за почти всеобщей абулии. Если бы меня интересовали другие вещи, я сидел бы у Крафта и правил бы гранки романа Хемингуэя, где всегда происходят значительные события.
– Так или иначе, – сказал Медрано, – я далек от мысли оправдывать наше бездействие. Не думаю, что мы что-то проясним, если проявим настойчивость, разве что прибегнем к величественным жестам, но это, чего доброго, лишь все испортит, и дело завершится еще более смешно, чем в сказке о горе, родившей мышь. Вот в чем суть, Персио, – в смешном. Мы все боимся показаться смешными, и на этом зиждется (я возвращаю вам ваше красивое слово) разница между героем и таким человеком, как я.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов