Паула молча курила, смотря в сторону неразличимого горизонта. Когда она затягивалась, огонек сигареты выхватывал из темноты густые пряди ее рыжих волос. Лусио вспомнил, какое было лицо у Норы. Все же какая она ненормальная, какая ненормальная. Что ж, пора и ей понять… Мужчина всегда свободен, и нет ничего дурного, если он пройдется по палубе с другой женщиной. Проклятые буржуазные предрассудки, воспитание в монастырской школе. «О пресвятая дева Мария» и прочая дребедень с белыми цветочками и разноцветными образочками. Одно дело любовь и совсем другое – свобода, и, если она возомнила, что всю жизнь будет держать его на привязи, как последнее время, только потому, что не желала ему отдаться, пусть тогда… Ему показалось, что Паула смотрит на него, хотя в темноте он не мог видеть ее глаз. Добряка Рауля, казалось, вовсе не трогало то, что его подруга отправилась с другим, напротив, он посмотрел на нее с веселой улыбкой, словно давно знал все ее капризы. Лусио почти не встречал таких странных людей, как эти пассажиры. А Нора, ну что за манера, разинув рот, слушать все, что ни говорит Паула, особенно ее крепкие словечки, и поражаться ее неожиданным суждениям. Но к счастью, что касается кормы…
– Я рад, что хоть вы признали мою точку зрения, – сказал он. – Конечно, приятно мнить себя незаурядным человеком, но нельзя же испортить путешествие!
– А вы думаете, что наше путешествие будет удачным? – спросила Паула небрежно.
– Конечно. По-моему, в какой-то степени это зависит и от нас самих. Если мы поссоримся с офицерами, они создадут нам несносную жизнь. Я требую уважения к себе, как и любой другой, – добавил он, делая упор на слове «уважение», – но не слишком умно портить круиз из-за глупой прихоти.
– А наше путешествие называется круизом, да?
– Не подтрунивайте надо мной.
– Нет, я спрашиваю серьезно, я всегда теряюсь от этих изысканных слов. Смотрите, смотрите, падает звезда.
– Загадайте скорей что-нибудь.
Паула загадала. Тонкая черточка, должно быть изумившая звездочета Персио, на долю секунды мелькнула на севере небосклона, «Ну, дружок, – подумала Паула, – а теперь пора кончать с этой ерундой».
– Не принимайте меня слишком всерьез, – сказала она. – Возможно, я не была искренна, когда взяла вашу сторону в недавнем споре. Это было, скорее… из спортивного интереса, что ли. Просто я не люблю, когда кого-то унижают, я из тех, кто всегда вступается за маленьких и глупых.
– А-а, – сказал Лусио.
– Я немного пошутила над Раулем п остальными, потому что забавно наблюдать их в роли Буффало Билла и его друзей, но, вероятно, они были правы.
– Какое там правы, – раздраженно проговорил Лусио. – А я так был благодарен вам за поддержку, но получается, вы поступили так только потому, что считаете меня глупым…
– О, не будьте придирчивы. К тому же вы защищаете принципы порядка и установленной иерархии, а это иногда требует куда большего мужества, чем предполагают вероотступники. Для доктора Рестелли, например, это вполне естественно, а вы такой молодой, и ваше поведение па первый взгляд выглядит весьма непривлекательно. Мне непонятно, почему молодежь всегда надо представлять с камнем в руках. Все это измышления стариков, удобный предлог, чтобы ни Под каким видом не выпускать из рук полис.
– Полис?
– Да, именно. А ваша жена очень недурна. Мне нравится ее наивность. Только не говорите ей этого, женщины не прощают подобных оценок.
– Не думайте, она совсем не такая наивная. Просто немного… не найду слова… Не то чтобы богобоязненная, но вроде того.
– Кроткая.
– Вот-вот. Все от воспитания, которое она получила дома, да вдобавок от чертовых монахинь. Мне кажется, вы не набожная.
– О, напротив, – сказала Паула. – Ярая католичка. Крещение, первое причастие, конфирмация. Я еще не стала женой-прелюбодейкой и самаритянкой, но если господь даст мне здоровье и время…
– Я так и думал, – сказал Лусио, – вы не совсем правильно меня поняли. У меня, ясное дело, на этот счет самые либеральные взгляды. Я не атеист, но и нисколько не религиозен, разумеется. Я много читал и считаю, что церковь – зло для человечества. Вы можете себе представить, в век искусственных спутников в Риме сидит папа?
– Ну он-то, во всяком случае, не искусственный, – сказала Паула, – а это что-нибудь да значит.
– Я имел в виду… Я всегда спорю с Норой об этом, и в конце концов я ей докажу. Она уже согласилась со мной во многом… – Он запнулся от неприятной догадки, что Паула читает его мысли. Но все же было выгодней пооткровенничать, никто не знает, как поведет себя такая свободомыслящая девушка. – Если вы обещаете никому ничего не говорить, я открою вам один интимный секрет.
– Я его знаю, – сказала Паула, удивляясь своей уверенности. – У вас нет свидетельства о браке.
– Кто вам сказал? Да никто же…
– Вы сами. Молодые социалисты всегда начинают с того, что убеждают католичек, а кончают тем, что сдаются перед их доводами. Не беспокойтесь, я буду молчать. И знаете, женитесь на этой девушке.
– Да, конечно. Но я уже вырос из того возраста, когда слушают советы.
– Какое там выросли, – вызывающе сказала Паула. – Вы просто симпатичный мальчишка, и больше ничего.
Лусио приблизился, немного уязвленный и в то же время довольный… Раз она сама давала ему повод для панибратства, сама бросала вызов, он покажет ей, как корчить из себя интеллектуалку.
– Поскольку здесь очень темно, – заметила Паула, – иногда не знаешь, куда девать руки. Так я вам советую засунуть их в карманы.
– Ну ладно, глупышка, – сказал Лусио, обнимая ее за талию. – Согрей меня, а то я немножко озяб.
– А это уже в стиле американских романов. Так вы завоевали вашу жену?
– Нет, не так, – сказал Лусио, пытаясь поцеловать ее. – Вот так, так. Ну не дури, не понимаешь, что ли…
Паула увернулась от объятий и спрыгнула с канатов.
– Бедная девочка, – сказала она, направляясь к трапу. – Бедняжка, мне становится по-настоящему ее жалко.
Лусио следовал за ней разъяренный, только теперь он заметил, что рядом в свете звезд кружил дон Гало, странный ипогриф, в котором зловеще слились контуры шофера, кресла и самого дона Гало. Паула вздохнула.
– Я знаю, что мне предстоит, – сказала она. – Буду свидетельницей па вашей свадьбе и даже подарю вам вазу для цветов. Я видела подходящую на распродаже в «Дос мундос»…
– Вы рассердились? – спросил Лусио, поспешно переходя на «вы». – Будемте друзьями, Паула… А?
– Иными словами, я никому ничего не должна говорить? Так?
– Наплевать мне на то, что вы скажете. Говоря начистоту, ведь вас больше заботит, что подумает Рауль.
– Рауль? А ну давайте, попробуйте. Если я ничего не скажу Норе, то только потому, что мне так хочется, а вовсе не из боязни. Идите, глотайте свой тодди , – добавила она с внезапным раздражением. – Привет Хуану Б. Хусто.
Е
Чудесно, что содержание чернильницы может превратиться в мир как волю и представление или что трение кожного сосочка о пересохший натянутый цилиндр кишки создает в пространстве первый полигон для молниеносного движения, точно так же чудесно и размышление – эти тайные чернила и тонкий ноготь, ударяющий по тугому пергаменту ночи, – оно в конце концов проникает и вникает в самую сущность туманной материи, окружающей пустоту жаждущими краями.
В этот поздний час на носовой палубе бессвязные наблюдения скользят по непрочной поверхности сознания, ищут воплощения и ради этого подкупают слово, которое сделает их конкретными в этом сумбурном сознании, возникают, как осколки фраз, окончания и случаи, противоборствующие среди водоворота, который растет, питаемый надеждой, ужасом и радостью. Поддержанные или разрушенные радиацией чувств, которая исходит скорее от кожи и внутренностей, чем от тонких антенн, подавленных такой низостью, наблюдения далекого пространства, того, что начинается там, где кончается ноготь, слово-ноготь, предмет-ноготь, безжалостно сражаются с соглашательскими каналами и винилитовыми и пластмассовыми штампами ошеломленного и разъяренного сознания, ищут прямого подступа, который стал бы взрывом, криком тревоги или самоубийством, светильным газом, преследуют того, кто преследует их, самого Персио, который стоит, опираясь руками о поручни борта, окутанный звездами, мигренью и небиольским вином. Пресытившись светом, днем, лицами, похожими на его лицо, пережеванными диалогами, подобный шумерскому подростку, застывшему перед страшным таинством ночи планет, упершись лысиной в небосвод, который ежесекундно созидается и разрушается в его сознании, Персио борется со встречным ветром, который не регистрирует даже блестящий анемометр, установленный на капитанском мостике. Рог его приоткрыт, чтобы поймать и испробовать этот ветер, и кто станет утверждать, что не его прерывистое дыхание породило этот ветер, пробегающий по его телу, точно табун загоняемых в корраль оленей. В абсолютном одиночестве на носовой палубе, превращенной неслышным храпом спящих в своих каютах пассажиров в киммерийский мир, в необитаемый район северо-востока земли, Персио распрямляет свою тщедушную фигурку с видом жертвы, словно ростр, выточенный из дерева на драконах Эйрика, словно лемур, окрасивший кровью пену океана. Он слышит тихий звон гитары в снастях судна, гигантский космический ноготь рождает первый звук, почти сразу заглушённый пошлым звуком волн и ветра. Море, проклятое за свою монотонность и бедность, эта огромная желатинообразная зеленая корова, охватывает пароход, который насилует ее, вздымаясь в бесконечном противоборстве железного форштевня и скользкой вульвы, которая дрожит под ударами пены. И тут же над этой грубой кабацкой случкой космическая гитара обрушивает на Персио свой душераздирающий вопль. Не веря своим ушам, закрыв глаза, Персио знает, что нечленораздельные звуки, неверная роскошь громких слов, отягченных, как соколы, королевской добычей, в конце концов найдут отзвук в его самых сокровенных тайниках, в тайниках его сердца, в тайниках его сознания, найдут непереносимый отзвук струн. Крошечный и неуклюжий, он движется, точно мушка, по невообразимо огромной поверхности, а мысль и уста его касаются пасти ночи, космического ногтя, укладывают бледными руками мозаиста голубые, золотистые и зеленые фрагменты жука-скарабея в слишком нежные очертания этого музыкального рисунка, который рождается вокруг. Внезапно возникает слово, круглое и тяжелое существительное, но не сразу кусок колется в ступке, еще не утратив своей структуры, он разрушается с треском улитки, попавшей в огонь, и Персио опускает голову и перестает понимать, уже почти не понимает, чего он не понимал; но его рвение подобно музыке, в пространстве памяти оно поддерживается без усилий, и он снова складывает губы, закрывает глаза и осмеливается произнести новое слово, затем другое, третье, поддерживая их дыханием, которое не могло бы возникнуть в человеческих легких. Этот фрагментарный подвиг вызывает к жизни мгновенные вспышки, которые ослепляют Персио, и перед этим неожиданным препятствием отступает его желание, словно его голову собираются поместить в сосуд из тыквы, полный сколопендр; крепко схватившись за борт, словно его тело находится на грани ужасного веселья и веселого ужаса, и понимая, что сейчас умрет все основанное на условных рефлексах, он старается воскресить и собрать эти призраки, которые, разбившись и потеряв форму, падают на него, он неловко двигает плечами под градом летучих мышей, отрывков из опер, маневрирующих галер, кусков трамваев с рекламой мелочных товаров, слов, которых не понять без контекста. Заурядное, гнилое и бесполезное прошлое, иллюзорное и зыбкое будущее смешиваются в жирный и дурно пахнущий пудинг, который связывает ему язык и оседает горьким налетом на деснах. Он хотел бы раскинуть руки жестом смертника, разрушить одним ударом, одним криком эту жалкую мешанину, которая распадается сама собой в запутанном, и противоречивом финале греко-романской борьбы. Он знает, что в любой момент из его повседневности вырвется вздох, обрызгивая все вокруг слюнявым признанием невозможного, и что свободный от дел служащий скажет: «Уже поздно, в каютах есть свет, простыни полотняные, бар открыт» – и, возможно, добавит самое отвратительное из отречений: «Утро вечера мудренее», и пальцы Персио так впиваются в железный борт, так прилипают к нему, что спасти дермис и эпидермис теперь может только чудо. На краю эти слова повторяются снова и снова, все есть край и может перестать быть им в любой миг – на краю Персио, на краю парохода, на краю настоящего, на краю края: сопротивляться, ссыпаться, предлагать себя для того, чтобы брать, раздваиваться как сознание, быть одновременно и дичью и охотником, удар, уничтожающий всякое сопротивление, свет, освещающий себя, гитара, которая сама себя слушает. Он поник головой, утратив силы и чувствуя, как несчастье, словно теплый суп, большим пятном расползается по лацканам его нового пиджака, яростная битва с самим собой не ослабевает, затихают лишь крики, от которых у него раскалываются виски, стычка продолжается, но теперь она словно ледяной воздух, стекло, и всадники Учелло застыли, подняв смертоносные копья, снег из русского романа лежит на пресс-папье непроходимыми сугробами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
– Я рад, что хоть вы признали мою точку зрения, – сказал он. – Конечно, приятно мнить себя незаурядным человеком, но нельзя же испортить путешествие!
– А вы думаете, что наше путешествие будет удачным? – спросила Паула небрежно.
– Конечно. По-моему, в какой-то степени это зависит и от нас самих. Если мы поссоримся с офицерами, они создадут нам несносную жизнь. Я требую уважения к себе, как и любой другой, – добавил он, делая упор на слове «уважение», – но не слишком умно портить круиз из-за глупой прихоти.
– А наше путешествие называется круизом, да?
– Не подтрунивайте надо мной.
– Нет, я спрашиваю серьезно, я всегда теряюсь от этих изысканных слов. Смотрите, смотрите, падает звезда.
– Загадайте скорей что-нибудь.
Паула загадала. Тонкая черточка, должно быть изумившая звездочета Персио, на долю секунды мелькнула на севере небосклона, «Ну, дружок, – подумала Паула, – а теперь пора кончать с этой ерундой».
– Не принимайте меня слишком всерьез, – сказала она. – Возможно, я не была искренна, когда взяла вашу сторону в недавнем споре. Это было, скорее… из спортивного интереса, что ли. Просто я не люблю, когда кого-то унижают, я из тех, кто всегда вступается за маленьких и глупых.
– А-а, – сказал Лусио.
– Я немного пошутила над Раулем п остальными, потому что забавно наблюдать их в роли Буффало Билла и его друзей, но, вероятно, они были правы.
– Какое там правы, – раздраженно проговорил Лусио. – А я так был благодарен вам за поддержку, но получается, вы поступили так только потому, что считаете меня глупым…
– О, не будьте придирчивы. К тому же вы защищаете принципы порядка и установленной иерархии, а это иногда требует куда большего мужества, чем предполагают вероотступники. Для доктора Рестелли, например, это вполне естественно, а вы такой молодой, и ваше поведение па первый взгляд выглядит весьма непривлекательно. Мне непонятно, почему молодежь всегда надо представлять с камнем в руках. Все это измышления стариков, удобный предлог, чтобы ни Под каким видом не выпускать из рук полис.
– Полис?
– Да, именно. А ваша жена очень недурна. Мне нравится ее наивность. Только не говорите ей этого, женщины не прощают подобных оценок.
– Не думайте, она совсем не такая наивная. Просто немного… не найду слова… Не то чтобы богобоязненная, но вроде того.
– Кроткая.
– Вот-вот. Все от воспитания, которое она получила дома, да вдобавок от чертовых монахинь. Мне кажется, вы не набожная.
– О, напротив, – сказала Паула. – Ярая католичка. Крещение, первое причастие, конфирмация. Я еще не стала женой-прелюбодейкой и самаритянкой, но если господь даст мне здоровье и время…
– Я так и думал, – сказал Лусио, – вы не совсем правильно меня поняли. У меня, ясное дело, на этот счет самые либеральные взгляды. Я не атеист, но и нисколько не религиозен, разумеется. Я много читал и считаю, что церковь – зло для человечества. Вы можете себе представить, в век искусственных спутников в Риме сидит папа?
– Ну он-то, во всяком случае, не искусственный, – сказала Паула, – а это что-нибудь да значит.
– Я имел в виду… Я всегда спорю с Норой об этом, и в конце концов я ей докажу. Она уже согласилась со мной во многом… – Он запнулся от неприятной догадки, что Паула читает его мысли. Но все же было выгодней пооткровенничать, никто не знает, как поведет себя такая свободомыслящая девушка. – Если вы обещаете никому ничего не говорить, я открою вам один интимный секрет.
– Я его знаю, – сказала Паула, удивляясь своей уверенности. – У вас нет свидетельства о браке.
– Кто вам сказал? Да никто же…
– Вы сами. Молодые социалисты всегда начинают с того, что убеждают католичек, а кончают тем, что сдаются перед их доводами. Не беспокойтесь, я буду молчать. И знаете, женитесь на этой девушке.
– Да, конечно. Но я уже вырос из того возраста, когда слушают советы.
– Какое там выросли, – вызывающе сказала Паула. – Вы просто симпатичный мальчишка, и больше ничего.
Лусио приблизился, немного уязвленный и в то же время довольный… Раз она сама давала ему повод для панибратства, сама бросала вызов, он покажет ей, как корчить из себя интеллектуалку.
– Поскольку здесь очень темно, – заметила Паула, – иногда не знаешь, куда девать руки. Так я вам советую засунуть их в карманы.
– Ну ладно, глупышка, – сказал Лусио, обнимая ее за талию. – Согрей меня, а то я немножко озяб.
– А это уже в стиле американских романов. Так вы завоевали вашу жену?
– Нет, не так, – сказал Лусио, пытаясь поцеловать ее. – Вот так, так. Ну не дури, не понимаешь, что ли…
Паула увернулась от объятий и спрыгнула с канатов.
– Бедная девочка, – сказала она, направляясь к трапу. – Бедняжка, мне становится по-настоящему ее жалко.
Лусио следовал за ней разъяренный, только теперь он заметил, что рядом в свете звезд кружил дон Гало, странный ипогриф, в котором зловеще слились контуры шофера, кресла и самого дона Гало. Паула вздохнула.
– Я знаю, что мне предстоит, – сказала она. – Буду свидетельницей па вашей свадьбе и даже подарю вам вазу для цветов. Я видела подходящую на распродаже в «Дос мундос»…
– Вы рассердились? – спросил Лусио, поспешно переходя на «вы». – Будемте друзьями, Паула… А?
– Иными словами, я никому ничего не должна говорить? Так?
– Наплевать мне на то, что вы скажете. Говоря начистоту, ведь вас больше заботит, что подумает Рауль.
– Рауль? А ну давайте, попробуйте. Если я ничего не скажу Норе, то только потому, что мне так хочется, а вовсе не из боязни. Идите, глотайте свой тодди , – добавила она с внезапным раздражением. – Привет Хуану Б. Хусто.
Е
Чудесно, что содержание чернильницы может превратиться в мир как волю и представление или что трение кожного сосочка о пересохший натянутый цилиндр кишки создает в пространстве первый полигон для молниеносного движения, точно так же чудесно и размышление – эти тайные чернила и тонкий ноготь, ударяющий по тугому пергаменту ночи, – оно в конце концов проникает и вникает в самую сущность туманной материи, окружающей пустоту жаждущими краями.
В этот поздний час на носовой палубе бессвязные наблюдения скользят по непрочной поверхности сознания, ищут воплощения и ради этого подкупают слово, которое сделает их конкретными в этом сумбурном сознании, возникают, как осколки фраз, окончания и случаи, противоборствующие среди водоворота, который растет, питаемый надеждой, ужасом и радостью. Поддержанные или разрушенные радиацией чувств, которая исходит скорее от кожи и внутренностей, чем от тонких антенн, подавленных такой низостью, наблюдения далекого пространства, того, что начинается там, где кончается ноготь, слово-ноготь, предмет-ноготь, безжалостно сражаются с соглашательскими каналами и винилитовыми и пластмассовыми штампами ошеломленного и разъяренного сознания, ищут прямого подступа, который стал бы взрывом, криком тревоги или самоубийством, светильным газом, преследуют того, кто преследует их, самого Персио, который стоит, опираясь руками о поручни борта, окутанный звездами, мигренью и небиольским вином. Пресытившись светом, днем, лицами, похожими на его лицо, пережеванными диалогами, подобный шумерскому подростку, застывшему перед страшным таинством ночи планет, упершись лысиной в небосвод, который ежесекундно созидается и разрушается в его сознании, Персио борется со встречным ветром, который не регистрирует даже блестящий анемометр, установленный на капитанском мостике. Рог его приоткрыт, чтобы поймать и испробовать этот ветер, и кто станет утверждать, что не его прерывистое дыхание породило этот ветер, пробегающий по его телу, точно табун загоняемых в корраль оленей. В абсолютном одиночестве на носовой палубе, превращенной неслышным храпом спящих в своих каютах пассажиров в киммерийский мир, в необитаемый район северо-востока земли, Персио распрямляет свою тщедушную фигурку с видом жертвы, словно ростр, выточенный из дерева на драконах Эйрика, словно лемур, окрасивший кровью пену океана. Он слышит тихий звон гитары в снастях судна, гигантский космический ноготь рождает первый звук, почти сразу заглушённый пошлым звуком волн и ветра. Море, проклятое за свою монотонность и бедность, эта огромная желатинообразная зеленая корова, охватывает пароход, который насилует ее, вздымаясь в бесконечном противоборстве железного форштевня и скользкой вульвы, которая дрожит под ударами пены. И тут же над этой грубой кабацкой случкой космическая гитара обрушивает на Персио свой душераздирающий вопль. Не веря своим ушам, закрыв глаза, Персио знает, что нечленораздельные звуки, неверная роскошь громких слов, отягченных, как соколы, королевской добычей, в конце концов найдут отзвук в его самых сокровенных тайниках, в тайниках его сердца, в тайниках его сознания, найдут непереносимый отзвук струн. Крошечный и неуклюжий, он движется, точно мушка, по невообразимо огромной поверхности, а мысль и уста его касаются пасти ночи, космического ногтя, укладывают бледными руками мозаиста голубые, золотистые и зеленые фрагменты жука-скарабея в слишком нежные очертания этого музыкального рисунка, который рождается вокруг. Внезапно возникает слово, круглое и тяжелое существительное, но не сразу кусок колется в ступке, еще не утратив своей структуры, он разрушается с треском улитки, попавшей в огонь, и Персио опускает голову и перестает понимать, уже почти не понимает, чего он не понимал; но его рвение подобно музыке, в пространстве памяти оно поддерживается без усилий, и он снова складывает губы, закрывает глаза и осмеливается произнести новое слово, затем другое, третье, поддерживая их дыханием, которое не могло бы возникнуть в человеческих легких. Этот фрагментарный подвиг вызывает к жизни мгновенные вспышки, которые ослепляют Персио, и перед этим неожиданным препятствием отступает его желание, словно его голову собираются поместить в сосуд из тыквы, полный сколопендр; крепко схватившись за борт, словно его тело находится на грани ужасного веселья и веселого ужаса, и понимая, что сейчас умрет все основанное на условных рефлексах, он старается воскресить и собрать эти призраки, которые, разбившись и потеряв форму, падают на него, он неловко двигает плечами под градом летучих мышей, отрывков из опер, маневрирующих галер, кусков трамваев с рекламой мелочных товаров, слов, которых не понять без контекста. Заурядное, гнилое и бесполезное прошлое, иллюзорное и зыбкое будущее смешиваются в жирный и дурно пахнущий пудинг, который связывает ему язык и оседает горьким налетом на деснах. Он хотел бы раскинуть руки жестом смертника, разрушить одним ударом, одним криком эту жалкую мешанину, которая распадается сама собой в запутанном, и противоречивом финале греко-романской борьбы. Он знает, что в любой момент из его повседневности вырвется вздох, обрызгивая все вокруг слюнявым признанием невозможного, и что свободный от дел служащий скажет: «Уже поздно, в каютах есть свет, простыни полотняные, бар открыт» – и, возможно, добавит самое отвратительное из отречений: «Утро вечера мудренее», и пальцы Персио так впиваются в железный борт, так прилипают к нему, что спасти дермис и эпидермис теперь может только чудо. На краю эти слова повторяются снова и снова, все есть край и может перестать быть им в любой миг – на краю Персио, на краю парохода, на краю настоящего, на краю края: сопротивляться, ссыпаться, предлагать себя для того, чтобы брать, раздваиваться как сознание, быть одновременно и дичью и охотником, удар, уничтожающий всякое сопротивление, свет, освещающий себя, гитара, которая сама себя слушает. Он поник головой, утратив силы и чувствуя, как несчастье, словно теплый суп, большим пятном расползается по лацканам его нового пиджака, яростная битва с самим собой не ослабевает, затихают лишь крики, от которых у него раскалываются виски, стычка продолжается, но теперь она словно ледяной воздух, стекло, и всадники Учелло застыли, подняв смертоносные копья, снег из русского романа лежит на пресс-папье непроходимыми сугробами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57