Приговор. А в конце – «но нельзя верить, чтобы такой не был» – путаная, туманная фраза с тремя отрицаниями; реверанс, а точнее сказать, реверанс авансом (поди пойми). Да и сама конструкция «нельзя верить» – бессмыслица. К вере не приложимы льзя и нельзя.
Старый? Поглупевший? Больной? Но ударил-то он как здоровый…
Это – не старческий проблеск, не случайный приступ меланхолии. Это его постоянная неотвязная мысль.
В 1859-м (за двадцать три года до) Тургенев написал в письме к Ламберт о русском языке: «Для выражения многих и лучших мыслей – он удивительно хорош по своей честной простоте и свободной силе. Странное дело! Этих четырех качеств – честности, простоты, свободы и силы нет в народе, – а в языке они есть… Значит, будут и в народе».
В точности, как в стихотворении (перед смертью). Сперва гимн русскому языку. Потом – прямой и тяжелый укор, приговор, брошенный не властям, не элите, а всему народу. И это признанный мастер, классик, на языке сталинской эпохи – один из главных инженеров человеческих душ, знаток народной жизни, автор «Записок охотника»… Вдобавок – в откровенном частном письме: то есть без оглядки на публику.
И опять – в точности, как перед смертью, – после тяжкого удара оптимистический реверанс: «Значит, будут…»
Ну, будут или нет – кто его знает. Тургенев уговаривает себя верить. Тургенев эти замечательные, совершенно необходимые, нормальные человеческие качества – честность, простоту, свободу – отправляет нам в будущее. Обещает.
Нам?
Эту эстафету мы уже проходили. Полковник Вершинин больше ста лет радует нас этими обещаниями. Стоит начаться «Трем сестрам», еще не успеет Ирина в отчаянии вскрикнуть: «В Москву! В Москву!», как на сцену выскочит полковник русской армии и пообещает: «Через двести-триста, наконец, тысячу лет, – дело не в сроке, – настанет новая, счастливая жизнь!»
Он совершенно прав: дело не в сроке. Для нас что двести, что тысяча, что сто тысяч лет – равно.
Политики крайне редко решаются так далеко в будущее отправить народное счастье (на память приходит разве что «Тысячелетний рейх»). Политики боятся, что народ не оценит дивидендов, отложенных столь надолго.
Писатели не боятся. Им не нужны голоса избирателей.
Тургенев утверждает: каков язык – таков будет и народ. Смысл ясен: язык формирует нацию.
У Тургенева – великий, могучий… А в речах высших лиц – хилый, тусклый, лживый и хромой на все четыре ноги, бескрылый (не Пегас). На этом языке воровство – «приватизация», издевательство – «монетизация», доставка порно на дом – «компьютеризация».
У тех анонимов, которые пишут властителям речи на все случаи жизни, две беды: не знают вопроса и не владеют инструментом. Даже те мысли, которые у них есть, они не способны выразить ярко и сильно. Раздай им флейты и скрипки – они даже «Чижик-пыжик» не сыграют; каких уж симфоний ждать.
Их тупой, тяжелый язык валится на народ из телевизора, радио, газет.
Спи, Тургенев, надежды нет. В твои времена канцелярщина не звучала круглосуточно в ушах народа. Она гнила исключительно в чиновничьих бумагах, в свинском Петербурге (выражение Пушкина), а в городах, городках, деревнях звучала живая речь. В каждой губернии, чуть ли не в каждой деревне – своя. Писатели черпали из бездонного колодца. Теперь и сотой доли Даля не употребляется. Все говорят одинаково – тускло и не по-русски (откройте для себя мир прокладок).
Наследник русского престола[67] на конференции по русскому языку говорил про финансовые ресурсы, интернет, бюджет и даже про Институт нефти и газа. Но он ни слова не сказал о книгах.
Слово «книга» не вписалось в его речь о русском языке. Вот какой крутой поворот. Расскажи, не поверят. Это шустрые поварята, готовя государственную котлету, забыли положить мясо в фарш.
Старые книги не сулят дохода. Как извлечь из них пользу людям? – читать. А как извлечь из книг пользу чиновникам? Как превратить книги в деньги (и украсть) – непонятно. Поэтому государственная речь идет о фондах, компьютерах, закупках, поставках.
За века существования Российской империи (особенно за советский период) в провинциях (которые в 1991-м вдруг стали государствами) – в частных, публичных, школьных библиотеках скопилось около миллиарда книг на русском языке.
Знание русского языка сокращается там стремительно. Прежде это был государственный, обязательный. А теперь – язык ли друга, язык ли врага – он мгновенно исчез из азиатских кишлаков, из украинских, молдавских, закавказских сел. Стал чужим.
Кто-то перешел на арабский шрифт, кто-то на латиницу – для книг на русском это смерть, немота.
Книги на русском стремительно (мировой рекорд скорости) переходят в разряд древних рукописей, доступных только специалисту.
В СССР Пушкина, Достоевского, Толстого, Чехова (вершины мировой литературы) почти не переводили на узбекский, армянский… Ибо все знали русский. А кто не знал, тот и на своем языке читать не хотел ничего.
Гомера с древнегреческого переводили библиотекарь Александра I Гнедич и воспитатель цесаревича Жуковский. Фолкнер, Шекспир, Сервантес были доступны аборигенам в гениальных русских переводах. А сами теперь или не переведут вовсе, или переведут отвратительно. Языком, поломанным (как и у нас) на комиксах и порно.
Чужие дома, посуду можно захватить и использовать. А чужие (немые) книги – зачем?
Что же будет с «древними рукописями»? Ведь они занимают место, а оно денег стоит. Сожгут? Вроде бы неприлично. Но поскольку квадратные метры требуются рынку, то для книг организуют какие-нибудь лагеря смерти, будут туда свозить и варить из них картон.
Частные библиотеки, вероятно, уже исчезли, обогрев кого-то холодной зимой. Вывозить «богатство» в метрополию мы не будем. Мы и людей-то бросили на произвол судьбы, на произвол безумных баши. А уж книги… Тем более что 90 % из них макулатура: речи Брежнева, бездарные производственные романы и рифмованные лозунги «взвейся-развейся».
На базарах Средней Азии прекрасные ароматные специи продаются в кульках, свернутых из русского языка.
Империи, императоры рассыпаются в прах, кто-то замешивает глину…
ГАМЛЕТ
Истлевшим Цезарем от стужи
Заделывают дом снаружи.
Пред кем весь мир лежал в пыли,
Торчит затычкою в щели.
Впрочем, лучше нам беспокоиться о собственных грехах.
Есть еще одно (возможно, более важное и глубокое) в этих неотступных мыслях Тургенева.
Перечитайте: «честности, простоты, свободы и силы нет в народе – а в языке они есть».
А откуда они там?
Как могут в языке появиться качества, которых нет у (как теперь говорят) носителей?
Ответы на правильные вопросы, как всегда, заложены в самом языке.
Носители – не создатели. Они носильщики, они несут чей-то багаж, чужие вещи.
Тургенев – старый и больной – может, и сам не заметил (изобретая реверанс), как инструмент вырвался из рук, стал хозяином и написал: «Великий, могучий, правдивый и свободный язык был дан».
Значит, это дар. Он соответствует Дарителю во всем.
Ну а носильщики – народ известный – хмурые, поддатые, торопливые – нахватать побольше, нагромоздить как попало – что-то уронят в грязь, что-то раздавят, при случае сопрут.
Не все, конечно, не все! Вот еще немного, еще чуть-чуть – глядишь, и…
* * *
В школе проходили русскую литературу, стихи о горькой участи народа; проходили «Что делать?», «Кто виноват?»…
Помните, мы учили про несчастных мужиков и про барина:
Вот парадный подъезд. По торжественным дням,
Одержимый холопским недугом,
Целый город с каким-то испугом
Подъезжает к заветным дверям;
…Раз я видел, сюда мужики подошли,
Деревенские русские люди,
Помолились на церковь и стали вдали,
Свесив русые головы к груди;
Армячишка худой на плечах,
По котомке на спинах согнутых,
Крест на шее и кровь на ногах,
В самодельные лапти обутых
(Знать, брели-то долгонько они
Из каких-нибудь дальних губерний).
Кто-то крикнул швейцару: «Гони!
Наш не любит оборванной черни!»
И захлопнулась дверь. Постояв,
Развязали кошли пилигримы,
Но швейцар не пустил, скудной лепты не взяв,
И пошли они, солнцем палимы,
Повторяя: «Суди его Бог!»,
Разводя безнадежно руками,
И, покуда я видеть их мог,
С непокрытыми шли головами…
«Солнцем палимы» еще кое-как помним. А вот портрет барина как-то стерся; да мы (в советское время, в советской школе) и не обращали на него внимания, баре были отменены. А сейчас читаешь – Господи, да это портрет точный до неприличия.
А владелец роскошных палат
Еще сном был глубоким объят…
Ты, считающий жизнью завидною
Упоение лестью бесстыдною,
Волокитство, обжорство, игру,
Пробудись! Есть еще наслаждение:
Вороти их! в тебе их спасение![68]
Но счастливые глухи к добру…
Не страшат тебя громы небесные,
А земные ты держишь в руках,
И несут эти люди безвестные
Неисходное горе в сердцах.
Что тебе эта скорбь вопиющая,
Что тебе этот бедный народ?
Вечным праздником быстро бегущая
Жизнь очнуться тебе не дает.
И к чему? Щелкоперов забавою
Ты народное благо зовешь;
Без него проживешь ты со славою
И со славой умрешь!
И сойдешь ты в могилу… герой,
Втихомолку проклятый отчизною,
Возвеличенный громкой хвалой!..
Прочтите вслух, и получится, что вы держите зеркало, показываете веку его неприкрашенный облик.
«Ходоки у Ленина», «Дорогой товарищ Сталин»… Ну и что получили ходоки? Что получили пионерки, писавшие в Кремль: «Дорогой товарищ Сталин, мой папа ни в чем не виноват»?
Некрасовские ходоки тоже остались ни с чем. Мне, мальчишке, казалось, что их постигла катастрофа. Их не выслушали; а они собирались, обсуждали, набирались храбрости, шли, питали надежду, а их и на порог не пустили.
И пошли они, солнцем палимы,
Повторяя: «Суди его Бог!»
Я школьником не понимал этой угрозы. Я вообще не понимал, что это угроза. «Суди его Бог» – для меня было междометием, что-то вроде «эх», «о-хо-хо», «увы» и т. п.
А теперь понятно, что это бунт. Не кровавый, тихий, но – бунт. Они уходят, оставляя сановника Божьему суду. Ничего более страшного не существует.
И, покуда я видеть их мог,
С непокрытыми шли головами…
От почтения? Нет, в доме они, конечно, шапки бы сняли. Но они уходят по улице… С непокрытыми головами идут по кладбищу. Они мысленно его похоронили.
…За заставой, в харчевне убогой
Всё пропьют бедняки до рубля
И пойдут, побираясь дорогой,
И застонут… Родная земля!
Назови мне такую обитель,
Я такого угла не видал,
Где бы сеятель твой и хранитель,
Где бы русский мужик не стонал?
Стонет он по полям, по дорогам,
Стонет он по тюрьмам, по острогам,
Стонет в собственном бедном домишке,
Свету божьего солнца не рад;
Стонет в каждом глухом городишке,
У подъезда судов и палат.
Волга! Волга!.. Весной многоводной
Ты не так заливаешь поля,
Как великою скорбью народной
Переполнилась наша земля…
Что это за безымянный барин, от которого стонет вся русская земля? Не страшат его громы небесные, а земные он держит в руках. Это ведь, наверное, царь? Назвать его цензура не позволяла. Но и так все всё понимали.
И ладно бы этот приговор проклятому царизму написал советский гимнописец (чтобы Сталину угодить). Нет, это стихи 1853 года, когда абсолютная власть была в руках главного барина.
…Сто пятьдесят лет прошло – мы на том же месте. (Только не говорите, что в космос летаем; другие тоже летают, но народы их при этом не бедствуют, не стонут.)
Где народ, там и стон… Эх, сердечный!
Что же значит твой стон бесконечный?
Ты проснешься ль, исполненный сил,
Иль, судеб повинуясь закону,
Всё, что мог, ты уже совершил, —
Создал песню, подобную стону,
И духовно навеки почил?..
Поэт обличает барина, сочувствует народу – это точно, как нас учили в школе. Но отсюда, из ХХI века, вдруг видишь, что Некрасова и Тургенева (одновременно!) мучает тот же вопрос: воскреснет ли дух народа или умер окончательно? Это общая мысль их и, может быть, не только их.
А этот народ, который то ли проснется, то ли уснул навеки, духовно умер, – он кто? Конечно, крепостные рабы. 1858 год, кругом крепостное право. А потом им дали свободу, и они проснулись, воскресли к духовной жизни, ага.
Но крепостные в России составляли всего лишь 15 % населения – пусть бы и спали, если остальные 85 % бодрствуют.
А себя поэт разве не считает народом? Себя, Пушкина, Достоевского… Это взгляд – на народ и Россию – со стороны или изнутри?
Это стихотворение про нас, про всех нас, иначе бы оно не трогало до кишок. Хотя, конечно, есть такие, кто думает, будто это стихи про Фирса, про крепостных рабов, которые духовно (и физически) навеки почили в XIX веке.
Проснемся? выйдем из комы? или умерли? Этот жуткий вопрос не решен.
...2005–2009
Русская душа
Когда вершина пройдена, путь ведет только вниз
В мире все больше вещей (это очевидно). Значит, все меньше души (хотя это не так очевидно).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
Старый? Поглупевший? Больной? Но ударил-то он как здоровый…
Это – не старческий проблеск, не случайный приступ меланхолии. Это его постоянная неотвязная мысль.
В 1859-м (за двадцать три года до) Тургенев написал в письме к Ламберт о русском языке: «Для выражения многих и лучших мыслей – он удивительно хорош по своей честной простоте и свободной силе. Странное дело! Этих четырех качеств – честности, простоты, свободы и силы нет в народе, – а в языке они есть… Значит, будут и в народе».
В точности, как в стихотворении (перед смертью). Сперва гимн русскому языку. Потом – прямой и тяжелый укор, приговор, брошенный не властям, не элите, а всему народу. И это признанный мастер, классик, на языке сталинской эпохи – один из главных инженеров человеческих душ, знаток народной жизни, автор «Записок охотника»… Вдобавок – в откровенном частном письме: то есть без оглядки на публику.
И опять – в точности, как перед смертью, – после тяжкого удара оптимистический реверанс: «Значит, будут…»
Ну, будут или нет – кто его знает. Тургенев уговаривает себя верить. Тургенев эти замечательные, совершенно необходимые, нормальные человеческие качества – честность, простоту, свободу – отправляет нам в будущее. Обещает.
Нам?
Эту эстафету мы уже проходили. Полковник Вершинин больше ста лет радует нас этими обещаниями. Стоит начаться «Трем сестрам», еще не успеет Ирина в отчаянии вскрикнуть: «В Москву! В Москву!», как на сцену выскочит полковник русской армии и пообещает: «Через двести-триста, наконец, тысячу лет, – дело не в сроке, – настанет новая, счастливая жизнь!»
Он совершенно прав: дело не в сроке. Для нас что двести, что тысяча, что сто тысяч лет – равно.
Политики крайне редко решаются так далеко в будущее отправить народное счастье (на память приходит разве что «Тысячелетний рейх»). Политики боятся, что народ не оценит дивидендов, отложенных столь надолго.
Писатели не боятся. Им не нужны голоса избирателей.
Тургенев утверждает: каков язык – таков будет и народ. Смысл ясен: язык формирует нацию.
У Тургенева – великий, могучий… А в речах высших лиц – хилый, тусклый, лживый и хромой на все четыре ноги, бескрылый (не Пегас). На этом языке воровство – «приватизация», издевательство – «монетизация», доставка порно на дом – «компьютеризация».
У тех анонимов, которые пишут властителям речи на все случаи жизни, две беды: не знают вопроса и не владеют инструментом. Даже те мысли, которые у них есть, они не способны выразить ярко и сильно. Раздай им флейты и скрипки – они даже «Чижик-пыжик» не сыграют; каких уж симфоний ждать.
Их тупой, тяжелый язык валится на народ из телевизора, радио, газет.
Спи, Тургенев, надежды нет. В твои времена канцелярщина не звучала круглосуточно в ушах народа. Она гнила исключительно в чиновничьих бумагах, в свинском Петербурге (выражение Пушкина), а в городах, городках, деревнях звучала живая речь. В каждой губернии, чуть ли не в каждой деревне – своя. Писатели черпали из бездонного колодца. Теперь и сотой доли Даля не употребляется. Все говорят одинаково – тускло и не по-русски (откройте для себя мир прокладок).
Наследник русского престола[67] на конференции по русскому языку говорил про финансовые ресурсы, интернет, бюджет и даже про Институт нефти и газа. Но он ни слова не сказал о книгах.
Слово «книга» не вписалось в его речь о русском языке. Вот какой крутой поворот. Расскажи, не поверят. Это шустрые поварята, готовя государственную котлету, забыли положить мясо в фарш.
Старые книги не сулят дохода. Как извлечь из них пользу людям? – читать. А как извлечь из книг пользу чиновникам? Как превратить книги в деньги (и украсть) – непонятно. Поэтому государственная речь идет о фондах, компьютерах, закупках, поставках.
За века существования Российской империи (особенно за советский период) в провинциях (которые в 1991-м вдруг стали государствами) – в частных, публичных, школьных библиотеках скопилось около миллиарда книг на русском языке.
Знание русского языка сокращается там стремительно. Прежде это был государственный, обязательный. А теперь – язык ли друга, язык ли врага – он мгновенно исчез из азиатских кишлаков, из украинских, молдавских, закавказских сел. Стал чужим.
Кто-то перешел на арабский шрифт, кто-то на латиницу – для книг на русском это смерть, немота.
Книги на русском стремительно (мировой рекорд скорости) переходят в разряд древних рукописей, доступных только специалисту.
В СССР Пушкина, Достоевского, Толстого, Чехова (вершины мировой литературы) почти не переводили на узбекский, армянский… Ибо все знали русский. А кто не знал, тот и на своем языке читать не хотел ничего.
Гомера с древнегреческого переводили библиотекарь Александра I Гнедич и воспитатель цесаревича Жуковский. Фолкнер, Шекспир, Сервантес были доступны аборигенам в гениальных русских переводах. А сами теперь или не переведут вовсе, или переведут отвратительно. Языком, поломанным (как и у нас) на комиксах и порно.
Чужие дома, посуду можно захватить и использовать. А чужие (немые) книги – зачем?
Что же будет с «древними рукописями»? Ведь они занимают место, а оно денег стоит. Сожгут? Вроде бы неприлично. Но поскольку квадратные метры требуются рынку, то для книг организуют какие-нибудь лагеря смерти, будут туда свозить и варить из них картон.
Частные библиотеки, вероятно, уже исчезли, обогрев кого-то холодной зимой. Вывозить «богатство» в метрополию мы не будем. Мы и людей-то бросили на произвол судьбы, на произвол безумных баши. А уж книги… Тем более что 90 % из них макулатура: речи Брежнева, бездарные производственные романы и рифмованные лозунги «взвейся-развейся».
На базарах Средней Азии прекрасные ароматные специи продаются в кульках, свернутых из русского языка.
Империи, императоры рассыпаются в прах, кто-то замешивает глину…
ГАМЛЕТ
Истлевшим Цезарем от стужи
Заделывают дом снаружи.
Пред кем весь мир лежал в пыли,
Торчит затычкою в щели.
Впрочем, лучше нам беспокоиться о собственных грехах.
Есть еще одно (возможно, более важное и глубокое) в этих неотступных мыслях Тургенева.
Перечитайте: «честности, простоты, свободы и силы нет в народе – а в языке они есть».
А откуда они там?
Как могут в языке появиться качества, которых нет у (как теперь говорят) носителей?
Ответы на правильные вопросы, как всегда, заложены в самом языке.
Носители – не создатели. Они носильщики, они несут чей-то багаж, чужие вещи.
Тургенев – старый и больной – может, и сам не заметил (изобретая реверанс), как инструмент вырвался из рук, стал хозяином и написал: «Великий, могучий, правдивый и свободный язык был дан».
Значит, это дар. Он соответствует Дарителю во всем.
Ну а носильщики – народ известный – хмурые, поддатые, торопливые – нахватать побольше, нагромоздить как попало – что-то уронят в грязь, что-то раздавят, при случае сопрут.
Не все, конечно, не все! Вот еще немного, еще чуть-чуть – глядишь, и…
* * *
В школе проходили русскую литературу, стихи о горькой участи народа; проходили «Что делать?», «Кто виноват?»…
Помните, мы учили про несчастных мужиков и про барина:
Вот парадный подъезд. По торжественным дням,
Одержимый холопским недугом,
Целый город с каким-то испугом
Подъезжает к заветным дверям;
…Раз я видел, сюда мужики подошли,
Деревенские русские люди,
Помолились на церковь и стали вдали,
Свесив русые головы к груди;
Армячишка худой на плечах,
По котомке на спинах согнутых,
Крест на шее и кровь на ногах,
В самодельные лапти обутых
(Знать, брели-то долгонько они
Из каких-нибудь дальних губерний).
Кто-то крикнул швейцару: «Гони!
Наш не любит оборванной черни!»
И захлопнулась дверь. Постояв,
Развязали кошли пилигримы,
Но швейцар не пустил, скудной лепты не взяв,
И пошли они, солнцем палимы,
Повторяя: «Суди его Бог!»,
Разводя безнадежно руками,
И, покуда я видеть их мог,
С непокрытыми шли головами…
«Солнцем палимы» еще кое-как помним. А вот портрет барина как-то стерся; да мы (в советское время, в советской школе) и не обращали на него внимания, баре были отменены. А сейчас читаешь – Господи, да это портрет точный до неприличия.
А владелец роскошных палат
Еще сном был глубоким объят…
Ты, считающий жизнью завидною
Упоение лестью бесстыдною,
Волокитство, обжорство, игру,
Пробудись! Есть еще наслаждение:
Вороти их! в тебе их спасение![68]
Но счастливые глухи к добру…
Не страшат тебя громы небесные,
А земные ты держишь в руках,
И несут эти люди безвестные
Неисходное горе в сердцах.
Что тебе эта скорбь вопиющая,
Что тебе этот бедный народ?
Вечным праздником быстро бегущая
Жизнь очнуться тебе не дает.
И к чему? Щелкоперов забавою
Ты народное благо зовешь;
Без него проживешь ты со славою
И со славой умрешь!
И сойдешь ты в могилу… герой,
Втихомолку проклятый отчизною,
Возвеличенный громкой хвалой!..
Прочтите вслух, и получится, что вы держите зеркало, показываете веку его неприкрашенный облик.
«Ходоки у Ленина», «Дорогой товарищ Сталин»… Ну и что получили ходоки? Что получили пионерки, писавшие в Кремль: «Дорогой товарищ Сталин, мой папа ни в чем не виноват»?
Некрасовские ходоки тоже остались ни с чем. Мне, мальчишке, казалось, что их постигла катастрофа. Их не выслушали; а они собирались, обсуждали, набирались храбрости, шли, питали надежду, а их и на порог не пустили.
И пошли они, солнцем палимы,
Повторяя: «Суди его Бог!»
Я школьником не понимал этой угрозы. Я вообще не понимал, что это угроза. «Суди его Бог» – для меня было междометием, что-то вроде «эх», «о-хо-хо», «увы» и т. п.
А теперь понятно, что это бунт. Не кровавый, тихий, но – бунт. Они уходят, оставляя сановника Божьему суду. Ничего более страшного не существует.
И, покуда я видеть их мог,
С непокрытыми шли головами…
От почтения? Нет, в доме они, конечно, шапки бы сняли. Но они уходят по улице… С непокрытыми головами идут по кладбищу. Они мысленно его похоронили.
…За заставой, в харчевне убогой
Всё пропьют бедняки до рубля
И пойдут, побираясь дорогой,
И застонут… Родная земля!
Назови мне такую обитель,
Я такого угла не видал,
Где бы сеятель твой и хранитель,
Где бы русский мужик не стонал?
Стонет он по полям, по дорогам,
Стонет он по тюрьмам, по острогам,
Стонет в собственном бедном домишке,
Свету божьего солнца не рад;
Стонет в каждом глухом городишке,
У подъезда судов и палат.
Волга! Волга!.. Весной многоводной
Ты не так заливаешь поля,
Как великою скорбью народной
Переполнилась наша земля…
Что это за безымянный барин, от которого стонет вся русская земля? Не страшат его громы небесные, а земные он держит в руках. Это ведь, наверное, царь? Назвать его цензура не позволяла. Но и так все всё понимали.
И ладно бы этот приговор проклятому царизму написал советский гимнописец (чтобы Сталину угодить). Нет, это стихи 1853 года, когда абсолютная власть была в руках главного барина.
…Сто пятьдесят лет прошло – мы на том же месте. (Только не говорите, что в космос летаем; другие тоже летают, но народы их при этом не бедствуют, не стонут.)
Где народ, там и стон… Эх, сердечный!
Что же значит твой стон бесконечный?
Ты проснешься ль, исполненный сил,
Иль, судеб повинуясь закону,
Всё, что мог, ты уже совершил, —
Создал песню, подобную стону,
И духовно навеки почил?..
Поэт обличает барина, сочувствует народу – это точно, как нас учили в школе. Но отсюда, из ХХI века, вдруг видишь, что Некрасова и Тургенева (одновременно!) мучает тот же вопрос: воскреснет ли дух народа или умер окончательно? Это общая мысль их и, может быть, не только их.
А этот народ, который то ли проснется, то ли уснул навеки, духовно умер, – он кто? Конечно, крепостные рабы. 1858 год, кругом крепостное право. А потом им дали свободу, и они проснулись, воскресли к духовной жизни, ага.
Но крепостные в России составляли всего лишь 15 % населения – пусть бы и спали, если остальные 85 % бодрствуют.
А себя поэт разве не считает народом? Себя, Пушкина, Достоевского… Это взгляд – на народ и Россию – со стороны или изнутри?
Это стихотворение про нас, про всех нас, иначе бы оно не трогало до кишок. Хотя, конечно, есть такие, кто думает, будто это стихи про Фирса, про крепостных рабов, которые духовно (и физически) навеки почили в XIX веке.
Проснемся? выйдем из комы? или умерли? Этот жуткий вопрос не решен.
...2005–2009
Русская душа
Когда вершина пройдена, путь ведет только вниз
В мире все больше вещей (это очевидно). Значит, все меньше души (хотя это не так очевидно).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45