Они прошли в небольшую комнату. Тессем включил верхний свет, открыл ставни круглого окна. Ланской обратил внимание, что толщина стен совсем невелика, и сказал об этом Тессему. Инженер церемонно поклонился.
— Изумительная наблюдательность. Это тем более похвально, что я шесть минут рассказывал вам об устройстве башни. Вы кивали головой, даже задавали дельные вопросы… Я приду за вами через полтора часа. За это время вы сможете сделать еще ряд оригинальных открытий.
У двери он остановился.
— Между прочим, высота здесь девятьсот пятьдесят метров. Задумавшись, пожалуйста, не выпадите в окно.
Ланской остался один.
Он сидел у окна, смотрел на звезды — временами их скрывали похожие на дым облака — и думал. Бывают в жизни крутые повороты: словно сворачиваешь с шумной улицы в тихий переулок, где все незнакомо, все странно, все волнует. Утром он был у себя в мастерской — там устанавливали привезенную накануне мраморную глыбу. Тогда ему казалось, что жизнь определена и рассчитана на много месяцев вперед. Но принесли радиограмму от старика — и все изменилось. То, к чему он привык — немного сумбурное и почти всегда шумное, — осталось где-то в стороне. И теперь он один в тихой комнате на Станции Звездной Связи. За окном — небо и звезды. Через час, другой, он вновь услышит голос Шевцова — человека, которого утром он совсем не знал, как, впрочем, не знает и сейчас. Не знает, хотя успел заметить (профессиональная привычка!) характерное во внешнем облике, в манере держаться, говорить. Но внешность человека — как фасад здания. Можно пересчитать все кирпичи — и понятия не иметь о душе, о тех страстях, радостях и горестях, которые живут за непроницаемой стеной.
Людей много, и скульпторы изображают не столько людей, сколько людские качества и страсти — Красоту, Любовь, Преданность, Ум, Силу, Самоотверженность, Смелость… Дело, в сущности, не в том, какой у Шевцова нос и какие глаза. Ланской должен увидеть за Шевцовым нечто общечеловеческое или не увидеть ничего.
Но почему-то Ланского тянуло вниз, к экрану. Ему хотелось встретить взгляд умных глаз Шевцова, услышать его спокойный, чуть грустный голос…
Тессем появился через полтора часа — как и обещал.
— Надо ждать, — оказал он. — Шевцов разгоняет свой корабль с шестикратным ускорением и разговаривать при такой перегрузке невозможно. Наверное часа через три-четыре мы снова свяжемся с «Океаном». А пока спите.
Но Ланскому не спалось. В эту ночь он исписал несколько страничек своего дневника. Дневник был странный и велся от случая к случаю. И записи были страшные: мысли, выписки из книг, заметки и наблюдения для работы, стихи, наброски…
Вот, что записал Ленской в эту ночь на Станции Звездной Связи:
"В комнате хорошо. Вделанный в стену книжный шкаф… Ковер, самый настоящий текинский ковер; разумеется, далеко не такой красивый, как ковры из синтетической шерсти, но все-таки имеющий что-то приятное в своей первобытной экзотике… Стол и ваза из голубой майолики… Гладиолусы… Все это — Тессем. Он успел мимоходом узнать, что мне нравятся гладиолусы. Он успел подобрать книги — среди них много интересных. Правда, о ковре я ничего не говорил. Видимо, Тессем решил, что для скульптора будет приятна эта экзотическая древность. Я думаю, если бы Тессем мог, он доставил бы сюда и небольшую египетскую пирамиду…
Здесь нечто иное, чем простая внимательность. Тессем — я это вижу — человек, который не любит, не может терять ни минуты. Но он сидит со мной перед экраном и слушает историю, в общих чертах ему уже известную. А Шевцов терпеливо рассказывает, хотя, наверное, и у него есть другие, более важные дела. Более важные?.. Что ж, видимо, Тессем и Шевцов понимают: иногда разговор с художником не менее важен, чем астронавигационные передачи. Смогли бы это понять люди двадцатого века или такое отношение к искусству — особая черта нашей эпохи?
… В черном круге окна холодно светят звезды. Облака где-то ниже. А здесь — небо и звезды. Наверное, так стоял у иллюминатора «Поиска» Шевцов. Стоял и смотрел на иссиня-черную бездну и острые, колючие заезды… Впрочем, мог ли он видеть звезды? Если не ошибаюсь, это зависит от скорости движения корабля. Надо опросить Шевцова.
Мне вообще многое неясно. Неясен, прежде всего, сам Шевцов. Тессем сказал: «Мечтатель». Пожалуй, это неточно. Я бы оказал иначе: «Мыслитель». Впрочем, сейчас на экране не тот Шевцов, который когда-то ушел в полет. Там, в Космосе, Шевцов увидел то, чего не видел никто из людей. Над ним пронеслись неведомые вихри, опалили, оставили неизгладимый след.
… Шевцов любит стихи. Что же, в одной очень старой книге я встретил такие слова: «Поэзия — сестра астрономии». Тек думали и древние греки; в их мифах Урания, муза астрономии, и Эвтерпа, муза лирики, были родными сестрами. А музы, покровительницы скульпторов, не существовало…
Иногда я завидую инженерам. Они могут оказать, что новая машина лучше старой, и подсчитать, насколько лучше — в метрах, килограммах, секундах, калориях… У нас не так. Сделаешь что-то и не знаешь — хорошо или не очень хорошо. Только время выносит окончательный приговор произведению искусства. Но тот, кто создал это произведение, уже не слышит приговора.
Мне тридцать четыре года. Сделал ли я что-то настоящее? Или все еще впереди? Не знаю. Многое зависит от того, что я найду здесь, на Станции Звездной Связи.
Меня всегда увлекали исторические образы — Спартак, Павлов, Эйнштейн… Астронавтами я занимался только один раз — когда работал над барельефом в честь Первой лунной экспедиции. Как всегда, я начал с изучения эпохи. Среди многих материалов, с которыми мне пришлось тогда ознакомиться, были и романы об астронавтах. Я до сих пор с удовольствием вспоминаю эти книги — «Галактика Артемиды», «Страна зеленых облаков», «Лунный путь». Я подметил любопытную вещь. Мне кажется, книги о будущем писались с оглядкой на… прошлое. В них перенесено в астронавтику все, что было характерно когда-то для романов о мореплавателях. Штормы, бросающие корабли на скалы, мифические змеи, чудовищные кальмары и гигантские спруты — вся романтика мореплавания перекочевала в Космос. Только вместо мелей и рифов корабли подстерегало притяжение чужих планет, в изобилии населенных бывшими морскими змеями, кальмарами и спрутами… И все-таки эти романы оставили приятное воспоминание. Они чем-то походили на текинский ковер — может быть, своей первобытной экзотикой.
Судьба астронавтов нашего времени была иной: более суровой, но и несравненно более величественной. Не «спруты» и «кальмары», даже когда они попадались, представляли главную опасность. Гигантские облака черной пыли протянувшиеся на миллиарды километров; вспышки новых звезд; колоссальные по силе излучения, неизвестно откуда приходящие и внезапно пронизывающие корабли… — вот с чем пришлось им столкнуться.
Оружием человека в этих гигантских схватках, прежде всего, была мысль. Если бы я мог, я поставил бы статую мысли — стремительной и неторопливой, математически строгой и лукавой, язвительно злой и бесконечно доброй, по-весеннему озорной и по-осеннему грустной… Увы, человеческая мысль так же многообразна, как и сам человек. Одной статуей еще ничего не скажешь. Это хорошо и плохо. Нет, все-таки очень хорошо, потому, что искусство, наверное, прекратилось бы, если бы однажды можно было сразу все сказать…
А в окно светят холодные звезды. Мог ли их видеть Шевцов — тогда, в полете? Впрочем, он вряд ли смотрел в иллюминатор. Ему было не до этого.
Слушая Шевцова, я вдруг подумал; что важнее в открытии — сам момент открытия (его мы обычно изображаем) или предшествующая ему напряженная работа? Быть может, эго и имел в виду старик?..
Шевцов искал решение, а корабль летел, и черная пыль вгрызалась в обшивку. Электронная машина подсчитала, когда все будет кончено, и сказала об этом человеку. Сказала бесстрастным голосом. Шевцов, упоминая об этом, рассмеялся. А я представил себя на месте Шевцова, и у меня возникло такое чувство, как перед прыжком с большой высоты: одновременно тянет и отталкивает. Тут дело не только в знаниях, в опыте. Главное — несокрушимая уверенность в победе. Уверенность в победе разума над любыми силами природы. Ведь именно тогда, сидя в кресле и спокойно обдумывая варианты решения, Шевцов и совершил свой подвиг.
Мне будет трудно это передать. Скульпторы прошлого изображали главным образом человека действующего. Таковы, например, конные статуи итальянских кондотьеров. Герой нашего времени — мысль. И нам, скульпторам двадцать первого века, приходится иметь дело преимущественно с человеком думающим. На этом человеке нет величественных доспехов, нет красиво драпированных тканей. Этот человек, одетый в самую обыкновенную одежду, сидит за обыкновенным столом или у пульта управления — и думает. Действие, если так можно выразиться, сосредоточилось в мозгу человека. Именно там идут невидимые поединки, совершаются незримые подвиги. А потом человек просто нажимает кнопку или клавишу, передвигает рычаг или что-то записывает.
В «Мыслителе» Родэна главное — поза думающего человека. Это — обходной путь. Мысль, в сущности, сводится к действию, к позе обнаженного тела. Несоизмеримо труднее показать саму мысль. Тут нужен какой-то очень тонкий штрих.
Да, уж лучше бы Шевцов с двумя атомными пистолетами пошел навстречу дюжине отборных спрутов…"
* * *
Когда на телеэкране вновь появился Шевцов, Ланской опросил, мог ли он видеть звезды, Шевцов не ответил. Он продолжал рассказ. Ланской уже начал привыкать к тому, что ответы приходят не сразу. То своеобразное чувство, которое возникло у него в начале разговора, не исчезло. Экран стоял в трех метрах от кресла, но Ланской постоянно чувствовал, что Шевцов далек, как и звезды в круглом окне…
— Так вот, — рассказывал Шевцов, — скомканный листок со сведениями о черной пыли я поднял и расправил. Я знал: «зацепиться» можно только за то обстоятельство, что частицы черной пыли электрически заряжены. Но как именно «зацепиться» — этого я не знал. Надо было думать. Думать спокойно и систематически. И первое, что я решил, — это убрать телескоп. Он находился снаружи корабля, и пока бы я думал, черная пыль быстро расправилась бы с ним… Я поднялся в рубку, включил механизм демонтажа телескопа, и здесь… Вы понимаете, дело в том, что телескоп, установленный на «Поиске», был не обычным оптическим телескопом, а так называемым субсветовым телескопом, собственно астрографом. Тессем знает, что это такое, а вам я объясню позже, Астрограф автоматически — через заданные промежутки времени — делал снимки неба, точнее той его части, куда летел «Поиск». Снимки проявлялись и сшивались в альбомы. И вот, просматривая без особого интереса последний альбом (мысли мои были заняты черной пылью), я вдруг увидел нечто такое… «Поиск», как вы знаете, летел по направлению к Сириусу. И на снимке я увидел, что у Сириуса есть планета. Бели бы «Поиск» в этот момент горел, я бы все равно занялся планетой! Я вернул астрограф в прежнее положение и…
Стоит ли подробно рассказывать о том, как удалось получить снимки с большим увеличением, как приблизительно была вычислена масса планеты, как спектральный анализ показал наличие свободного кислорода в атмосфере этой планеты… Я совсем забыл о черной пыли. Вы опросите — почему? В конце концов что такое еще одна планета?.. В тот день, когда «Поиск» вылетел к Сириусу, люди уже побывали на четырнадцати звездных системах, открыли — в общей сложности — восемьдесят девять планет. На двенадцати планетах удалось обнаружить жизнь. На четырех из них жизнь была представлена довольно высокоорганизованными формами растений; на двух планетах, покрытых многочисленными морями, жили земноводные… И хотя разумных существ астронавты еще не встретили, но открытие новой планеты — само по себе — стало уже явлением рядовым. Наверное, это вы и хотели сказать? Что ж, я вам кое-что объясню. Лет сто назад, когда вопрос о жизни на других звездных системах обсуждался только теоретически, академик Фесенков высказал предположение, что планеты в системах двойных звезд мертвы. Для возникновения и развития жизни, говорил Фесенков, требуется, чтобы в течение длительного времени условия на планете, например температура, радиация, были в общем постоянными. А это возможно только тогда, когда орбита планеты близка к круговой. У двойных звезд планеты имеют сложные орбиты; планеты то слишком приближаются к звездам, то слишком удаляются…
Первые полеты, казалось, подтвердили гипотезу Фесенкова. Планеты Альфы Центавра — двойной звезды — были лишены жизни. Мертвыми были и планеты других двойных систем — Шестьдесят Первой Лебедя, Крюгера Шестьдесят, Грумбриджа Тридцать Четыре… Из каждых десяти звезд на небе восемь — двойные, а это значит, что сразу в пять раз сокращается вероятность жизни на планетах чужих миров.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17