Вот и сейчас, выполняя понравившийся ей ритуал, она сбросила домашний халат, погасила почти весь свет в комнате и стала у окна, чтобы видеть в нем неопределенный, упрятанный в тени контур своего тела, а сквозь него пустую, залитую холодным электрическим сиянием шоссейную дорогу, огни на осветительных мачтах стройплощадки, шелтые шашечки вечерних окон в дальнем микрорайоне и тысячи других признаков существования окружающего мира, расположившегося за оконным стеклом. Дора искала удовольствие в том, чтобы попеременно переводить взгляд со своего отражения, волновавшего ее фотографической прелестью скрытых и явленных подробностей тела, на панораму засыпающего города, в перспективу далекой тьмы, где занимались своими делами остальные люди. Фотографическая Дора, порожденная игрой света и воображения, нравилась ей много больше Доры живой, худой, угловатой и неухоженной женщины; единственное, что по большому счету роднило их, это живот, но все прочее, что на стекле оставалось бережно укутанным в бархатные тени, неаккуратно торчало в живом теле, давая множество поводов для огорчения и горячих, в подушку, слез. Редкие самцы, наведываясь к Доре, находили ее, впрочем, забавной, но сама она была совершенно иного мнения, тем более, что к моменту овладения Дорой самцы оказывались пьяны вдрызг и не могли составить компетентного и справедливого о ней мнения.
Стояние у окна, созерцание и размышление о важных вещах занимали ее время и внимание, отвлекая от гнусных и глупых забот одиночества; душная вселенная, сосредоточенная в пространстве ее однокомнатной квартиры, была полна невымытой посуды, замоченного на скорую руку белья, порожних банок из-под кофе, чая и сахара; ее населяли среди прочего молчащий телефон, пачки аспирина, поллитровый початый флакон медицинского спирта, - мир за окном пленял и пугал пространством и многообразием, своими невообразимыми размерами и расстояниями, шумными признаками ежеминутной напряженной жизнедеятельности, которая может поглотить без следа, и лишь тонкое стекло, разделявшее эти два вместилища, большое и малое, рисовало Доре уютную и желанную картинку, призрачную и одновременно одушевленную, которая и составляла главную ее отраду. Покойная красота неизвестной беременной женщины, облаченной в сумерки, несла на себе печать загадки и неведомой печали, свойственной, должно быть, человеческой самке и ее цветущей плоти, готовой раскрыться в акте творения, и, глядя на нее, Дора утирала с глаз робкие слезы, переживая волнение и трепет, а затем отправлялась спать, чувствуя себя глубоко утешенной.
Наутро, садясь на постели, она снова ощупывала живот, словно сокровище, которое ночью могли унести воры; живот был на месте, тугой, тяжелый и гладкий. Он пробуждался вместе с Дорой, урчал и, кажется, шевелился, распираемый своим содержимым, издавал сложные, низких тонов, утробные звуки, как бы высказываясь по различным поводам и затевая разговоры со своей хозяйкой, но это смутное бормотание ей было недоступно. Наверное, думала Дора, живот заступается за себя, отстаивая право на существование, поскольку врачи его существование опровергали, полагая беременность ложной, вызванной психической неуравновешенностью и неправильным образом жизни. Дора не верила врачам и медицине; неверие укрепляли в ней газеты и телепередачи, которые давно уже стали позволять себе любые вычурные вольности по самым серьезным поводам. Перечеркнуть живот, развеять его в пух и прах означало перечеркнуть и развеять самое дорину жизнь, все ценное и святое, что в ней было, есть и будет, ибо все оно сосредотачивалось именно там, в округлой внутренней полости, где вершилось чистейшее чудо творения жизни из обычных компонентов случайного соития: едкого запаха перегара в лицо, задранных до боли в пояснице ног, тяжелых ударов мужских бедер о ягодицы, коротких звериных спазмов и громкого храпа до рассвета. Мерзкие надобности, которые Дора нечасто, но настойчиво справляла единственно из чувства долга перед принадлежностью к своему полу, с лихвою искупались теперь ее разросшимся донельзя чревом, волновавшимся и трещавшим от переполнявших его надежд и ожиданий. Вся прошлая жизнь, с ее докучливыми обязанностями, хлопотами и суетой, безденежьем, глупыми мечтами и скоротечными связями, жизнь, которую ни под каким видом не стоило бы жить, находила теперь свое полное и окончательно справедливое оправдание, блистала ясным смыслом, усомниться в котором было и невозможно, и недопустимо.
Дора никак не готовилась к предстоящему материнству, полагая, что все произойдет как-нибудь само по себе, естественным образом, как назначено природой; все ее мысли вились вокруг обретения новой цели и нового содержания бытия. С каждым днем она все более стремилась к идеалу женщины со стекла, чье совершенство согревало Дору, служа непререкаемым заветом будущей прекрасной и счастливой судьбы. Она пыталась представить, как именно, в какой форме воплотится она после перерождения, когда живот исчезнет, и вместо одного сделаются двое; ничего конкретного в голову не приходило, но каждая клетка ее тела взволнованно обещала нечто трудновообразимое, готовая излиться в означенный момент фонтаном экстатической радости. Хлопоча по дому, чтобы убить время, Дора чуяла крылья за спиной и, не замечая своего веса, совершала движения, быстрые, как молния.
Конечно, она много думала и о ребенке, которого предстояло родить на свет, полный несправедливости по отношению к людям, опасных трудностей и искушений, которых сама она хлебнула с лихвой и даже, как ей казалось, еще больше; вот до чего могут довести человека несчастья, не раз говорила она своему отражению, много чего имея в виду, и не только себя, но отражение многозначительно молчало, всем своим видом, нездешним и изумительным, демонстрируя мелочность и пошлое самоуничижительное кокетство, которое заключалось в дориных словах. Муки родов, искупительный огонь, сквозь который ей предстояло пройти и очиститься совершенно, обещал прекратить страдания раз и навсегда; долгая запутанная биография, растянувшаяся на два с половиной десятка лет, должна была совсем скоро окончиться, и поступить с нею следовало, как с наскучившей книгой, которую без трепета швыряют в печь. Иногда Дора заходила в своих предчувствиях так далеко, что пугалась этого торжественного, священного мига: ей казалось, что с гибелью уродливой ее судьбы, осточертевшего прошлого, погибнет также и тело, физическая оболочка, поскольку новая судьба требует нового материального обличья, которым станет плоть ее ребенка; он, ребенок, сам сделается настоящей новой Дорой, внутренне и внешне, однако она гнала прочь страхи, поскольку ее собственные жизнь и смерть мало что значили перед лицом этого крохотного существа, созданного единой мылью и ничем более, мыслью и надеждой.
Каким же он будет, гадала Дора, что его ждет? Как сделать так, чтобы дитя обрело правильный путь, избегнув многочисленных ловушек, уготованных нам безжалостным роком? Конечно, здесь не могло быть никаких точных рецептов, никаких аптекарских прописей, хотя Дора так привыкла к ним на работе, научившись размышлять строго отчетливыми категориями; впрочем, она лелеяла веру в упорядоченность и точность мироздания, в разумные действия некоего высшего провизора, понять которые ей мешает единственно нечистота помыслов. Она просила совета у женщины со стекла, напряженно вглядываясь в ее плывущие очертания, словно нанесенные живыми акварельными красками, но видела всегда лишь одно: шоссейную дорогу, огни на мачтах строительной площадки, желтые шашечки окон в дальнем микрорайоне, мерцавшие в густой темноте, которой было заполнено пространство, и этот явленный, выхваченный из мрака слабым усилием электричества кусок осязаемого мира выглядел призрачно и жутко, словно нарочно показанный ей только затем, чтобы ввести в заблуждение, убедить в том, что далекая тьма на самом деле наполнена домами, дорогами, автомашинами и людьми... Как обстоит дело в реальности, Дора боялась и думать, она спешно натягивала халатик и спешила в постель, держа в обеих ладонях сонно ворчащий живот и защищая его от злокозненных парадоксов, с которыми, дай Бог, никогда не столкнется ее дитя, счастливое и уверенное в себе.
Дни шли за днями; настенный календарь, висящий на кухне, пестрел жирными красными крестиками, которыми Дора уничтожала свою никчемную нынешнюю жизнь, обреченную стать прелюдией великолепной жизни грядущей; дни шли за днями, и однажды вечером живот заговорил. Он повел возбужденную, страстную, убежденную речь на своем непонятном языке, которому Дора внимала с благоговейным трепетом, как проповеди о самых важных вещах, которая наконец-то раздалась и достигла ее слуха, затем все внутренности ее пронзила чудовищная судорога, от которой перехватило дыхание: боль была такой, как будто в животе освободилось от уз злое колючее животное, которое вонзило в ее внутренности разом все свои иглы. Оно билось и не находило выхода, оно грызло, рвало все, что раньше служило ему обиталищем, с дикой радостной яростью, которая наполняет узника при звуках, обозначающих тюремный бунт, оно пыталось пробить стены темницы и все больше запутывалось в тесных, темных и сырых лабиринтах горячего нутра, ползло по бесконечным тоннелям кишок, связывая их в Гордиев узел, разрешить который можно было лишь однимединственным способом... Дора отчаянно закричала, теряя сознание, и ударилась всем телом несколько раз о стену, чтобы разбудить соседей. Должно быть, одного ее крика уже было вполне достаточно: перепуганные догадливые люди вызвали "скорую" и высадили дверь, поскольку сама Дора лежала на полу, не в силах пошевелиться. Последним, что она помнила, была неопределенная мысль: "Ну вот..."
Палата была огромной, человек на тридцать или больше, с широкими окнами, выходящими на оживленную городскую магистраль и занавешенными неопределенно-пыльного оттенка шторами. Под потолком жужжали, противно подмигивая, собранные в пары лампы дневного света, сурово давая понять обитательницам коек, где они, и что с ними проиходит, - на тот случай, если какое-либо событие отвлечет их внимание. Обнаружив на месте живот и догадавшись, что первые схватки отпустили ее, Дора испуганно разглядывала палату, натянув до подбородка серенькое, в тон небу и миру за окном, тонкое одеяло. Она металась беспокойным взглядом кругом себя, отмечая то облупившуюся краску на железной спинке кровати, то замысловатые разводы на потолке, настолько сложные и искусные, что напоминали подробную географическую карту, то плывущую в чьих-то руках по воздуху стеклянную посудину, полную жидкости пивного цвета, то, наконец, свои собственные руки, неестественно белые и длинные, вытянувшиеся поверх одеяла, с выпуклыми твердыми костяшками. Сознание ее, пережив вначале приступ невыносимой боли, теперь совершенно оцепенело в новой обстановке и в преддверии пугающих событий, которые должны были начаться с минуты на минуту, потому Дора лишь чутко воспринимала происходящее вокруг, даже не пытаясь что-либо осмыслить. Ее слух, странным образом обострившийся, впитывал тысячи новых звуков: стоны, раздававшиеся из дальнего угла, скрип пружин тридцати или более кроватей, у каждого из которых был свой неповторимый оттенок, прихлебывание чая и иные свидетельства принятия пищи, которую привозили в специальных тележках, визжание несмазанных тележек, ворчание, весьма членораздельное для Доры, грязнули-сестры в заплатанном халате, которая развозила еду, журчание струи, если кто-то уринировал в "утку", приветственные крики и вопли самцов под окнами и еще много чего другого, входившего в нее и растворявшегося в напряженном молчании, воцарившемся у Доры в голове.
Один раз ее бегло осматривали: молодой нарядный доктор в накрахмаленном халате и шапочке, с неуверенным лицом, все косивший взглядом куда-то в сторону из-под круглых очков, встал рядом, попросил обнажить живот, провел по нему холодной влажной рукой, посмотрел в свои бумаги, пожал плечами и удалился, ни слова не сказав. Дору это не удивило и не расстроило, она вообще с большим трудом оценивала происходящее, зато ее соседке, полной женщине средних лет с простым квадратным лицом и чудовищным брюхом, визит доктора пришелся не ко двору, она долго возмущалась грубым и резким тоном, а затем вдруг неуклюже села на кровати, широко расставив колени, и обратилась к Доре с неожиданной нежностью:
- Муж-то есть, сестричка?
- Муж? - Дора потратила некоторое время, чтобы соединить прозвучавшее слово с полагающимся ему значением.
- Да и так все видно, - грустно усмехнулась соседка. - Кольца-то нет. Залетела, небось?
Дора не ответила; мысли ее исчезали, едва зародившись.
- Чего там, сестричка, - продолжала женщина, не обращая внимания на дорино молчание.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24
Стояние у окна, созерцание и размышление о важных вещах занимали ее время и внимание, отвлекая от гнусных и глупых забот одиночества; душная вселенная, сосредоточенная в пространстве ее однокомнатной квартиры, была полна невымытой посуды, замоченного на скорую руку белья, порожних банок из-под кофе, чая и сахара; ее населяли среди прочего молчащий телефон, пачки аспирина, поллитровый початый флакон медицинского спирта, - мир за окном пленял и пугал пространством и многообразием, своими невообразимыми размерами и расстояниями, шумными признаками ежеминутной напряженной жизнедеятельности, которая может поглотить без следа, и лишь тонкое стекло, разделявшее эти два вместилища, большое и малое, рисовало Доре уютную и желанную картинку, призрачную и одновременно одушевленную, которая и составляла главную ее отраду. Покойная красота неизвестной беременной женщины, облаченной в сумерки, несла на себе печать загадки и неведомой печали, свойственной, должно быть, человеческой самке и ее цветущей плоти, готовой раскрыться в акте творения, и, глядя на нее, Дора утирала с глаз робкие слезы, переживая волнение и трепет, а затем отправлялась спать, чувствуя себя глубоко утешенной.
Наутро, садясь на постели, она снова ощупывала живот, словно сокровище, которое ночью могли унести воры; живот был на месте, тугой, тяжелый и гладкий. Он пробуждался вместе с Дорой, урчал и, кажется, шевелился, распираемый своим содержимым, издавал сложные, низких тонов, утробные звуки, как бы высказываясь по различным поводам и затевая разговоры со своей хозяйкой, но это смутное бормотание ей было недоступно. Наверное, думала Дора, живот заступается за себя, отстаивая право на существование, поскольку врачи его существование опровергали, полагая беременность ложной, вызванной психической неуравновешенностью и неправильным образом жизни. Дора не верила врачам и медицине; неверие укрепляли в ней газеты и телепередачи, которые давно уже стали позволять себе любые вычурные вольности по самым серьезным поводам. Перечеркнуть живот, развеять его в пух и прах означало перечеркнуть и развеять самое дорину жизнь, все ценное и святое, что в ней было, есть и будет, ибо все оно сосредотачивалось именно там, в округлой внутренней полости, где вершилось чистейшее чудо творения жизни из обычных компонентов случайного соития: едкого запаха перегара в лицо, задранных до боли в пояснице ног, тяжелых ударов мужских бедер о ягодицы, коротких звериных спазмов и громкого храпа до рассвета. Мерзкие надобности, которые Дора нечасто, но настойчиво справляла единственно из чувства долга перед принадлежностью к своему полу, с лихвою искупались теперь ее разросшимся донельзя чревом, волновавшимся и трещавшим от переполнявших его надежд и ожиданий. Вся прошлая жизнь, с ее докучливыми обязанностями, хлопотами и суетой, безденежьем, глупыми мечтами и скоротечными связями, жизнь, которую ни под каким видом не стоило бы жить, находила теперь свое полное и окончательно справедливое оправдание, блистала ясным смыслом, усомниться в котором было и невозможно, и недопустимо.
Дора никак не готовилась к предстоящему материнству, полагая, что все произойдет как-нибудь само по себе, естественным образом, как назначено природой; все ее мысли вились вокруг обретения новой цели и нового содержания бытия. С каждым днем она все более стремилась к идеалу женщины со стекла, чье совершенство согревало Дору, служа непререкаемым заветом будущей прекрасной и счастливой судьбы. Она пыталась представить, как именно, в какой форме воплотится она после перерождения, когда живот исчезнет, и вместо одного сделаются двое; ничего конкретного в голову не приходило, но каждая клетка ее тела взволнованно обещала нечто трудновообразимое, готовая излиться в означенный момент фонтаном экстатической радости. Хлопоча по дому, чтобы убить время, Дора чуяла крылья за спиной и, не замечая своего веса, совершала движения, быстрые, как молния.
Конечно, она много думала и о ребенке, которого предстояло родить на свет, полный несправедливости по отношению к людям, опасных трудностей и искушений, которых сама она хлебнула с лихвой и даже, как ей казалось, еще больше; вот до чего могут довести человека несчастья, не раз говорила она своему отражению, много чего имея в виду, и не только себя, но отражение многозначительно молчало, всем своим видом, нездешним и изумительным, демонстрируя мелочность и пошлое самоуничижительное кокетство, которое заключалось в дориных словах. Муки родов, искупительный огонь, сквозь который ей предстояло пройти и очиститься совершенно, обещал прекратить страдания раз и навсегда; долгая запутанная биография, растянувшаяся на два с половиной десятка лет, должна была совсем скоро окончиться, и поступить с нею следовало, как с наскучившей книгой, которую без трепета швыряют в печь. Иногда Дора заходила в своих предчувствиях так далеко, что пугалась этого торжественного, священного мига: ей казалось, что с гибелью уродливой ее судьбы, осточертевшего прошлого, погибнет также и тело, физическая оболочка, поскольку новая судьба требует нового материального обличья, которым станет плоть ее ребенка; он, ребенок, сам сделается настоящей новой Дорой, внутренне и внешне, однако она гнала прочь страхи, поскольку ее собственные жизнь и смерть мало что значили перед лицом этого крохотного существа, созданного единой мылью и ничем более, мыслью и надеждой.
Каким же он будет, гадала Дора, что его ждет? Как сделать так, чтобы дитя обрело правильный путь, избегнув многочисленных ловушек, уготованных нам безжалостным роком? Конечно, здесь не могло быть никаких точных рецептов, никаких аптекарских прописей, хотя Дора так привыкла к ним на работе, научившись размышлять строго отчетливыми категориями; впрочем, она лелеяла веру в упорядоченность и точность мироздания, в разумные действия некоего высшего провизора, понять которые ей мешает единственно нечистота помыслов. Она просила совета у женщины со стекла, напряженно вглядываясь в ее плывущие очертания, словно нанесенные живыми акварельными красками, но видела всегда лишь одно: шоссейную дорогу, огни на мачтах строительной площадки, желтые шашечки окон в дальнем микрорайоне, мерцавшие в густой темноте, которой было заполнено пространство, и этот явленный, выхваченный из мрака слабым усилием электричества кусок осязаемого мира выглядел призрачно и жутко, словно нарочно показанный ей только затем, чтобы ввести в заблуждение, убедить в том, что далекая тьма на самом деле наполнена домами, дорогами, автомашинами и людьми... Как обстоит дело в реальности, Дора боялась и думать, она спешно натягивала халатик и спешила в постель, держа в обеих ладонях сонно ворчащий живот и защищая его от злокозненных парадоксов, с которыми, дай Бог, никогда не столкнется ее дитя, счастливое и уверенное в себе.
Дни шли за днями; настенный календарь, висящий на кухне, пестрел жирными красными крестиками, которыми Дора уничтожала свою никчемную нынешнюю жизнь, обреченную стать прелюдией великолепной жизни грядущей; дни шли за днями, и однажды вечером живот заговорил. Он повел возбужденную, страстную, убежденную речь на своем непонятном языке, которому Дора внимала с благоговейным трепетом, как проповеди о самых важных вещах, которая наконец-то раздалась и достигла ее слуха, затем все внутренности ее пронзила чудовищная судорога, от которой перехватило дыхание: боль была такой, как будто в животе освободилось от уз злое колючее животное, которое вонзило в ее внутренности разом все свои иглы. Оно билось и не находило выхода, оно грызло, рвало все, что раньше служило ему обиталищем, с дикой радостной яростью, которая наполняет узника при звуках, обозначающих тюремный бунт, оно пыталось пробить стены темницы и все больше запутывалось в тесных, темных и сырых лабиринтах горячего нутра, ползло по бесконечным тоннелям кишок, связывая их в Гордиев узел, разрешить который можно было лишь однимединственным способом... Дора отчаянно закричала, теряя сознание, и ударилась всем телом несколько раз о стену, чтобы разбудить соседей. Должно быть, одного ее крика уже было вполне достаточно: перепуганные догадливые люди вызвали "скорую" и высадили дверь, поскольку сама Дора лежала на полу, не в силах пошевелиться. Последним, что она помнила, была неопределенная мысль: "Ну вот..."
Палата была огромной, человек на тридцать или больше, с широкими окнами, выходящими на оживленную городскую магистраль и занавешенными неопределенно-пыльного оттенка шторами. Под потолком жужжали, противно подмигивая, собранные в пары лампы дневного света, сурово давая понять обитательницам коек, где они, и что с ними проиходит, - на тот случай, если какое-либо событие отвлечет их внимание. Обнаружив на месте живот и догадавшись, что первые схватки отпустили ее, Дора испуганно разглядывала палату, натянув до подбородка серенькое, в тон небу и миру за окном, тонкое одеяло. Она металась беспокойным взглядом кругом себя, отмечая то облупившуюся краску на железной спинке кровати, то замысловатые разводы на потолке, настолько сложные и искусные, что напоминали подробную географическую карту, то плывущую в чьих-то руках по воздуху стеклянную посудину, полную жидкости пивного цвета, то, наконец, свои собственные руки, неестественно белые и длинные, вытянувшиеся поверх одеяла, с выпуклыми твердыми костяшками. Сознание ее, пережив вначале приступ невыносимой боли, теперь совершенно оцепенело в новой обстановке и в преддверии пугающих событий, которые должны были начаться с минуты на минуту, потому Дора лишь чутко воспринимала происходящее вокруг, даже не пытаясь что-либо осмыслить. Ее слух, странным образом обострившийся, впитывал тысячи новых звуков: стоны, раздававшиеся из дальнего угла, скрип пружин тридцати или более кроватей, у каждого из которых был свой неповторимый оттенок, прихлебывание чая и иные свидетельства принятия пищи, которую привозили в специальных тележках, визжание несмазанных тележек, ворчание, весьма членораздельное для Доры, грязнули-сестры в заплатанном халате, которая развозила еду, журчание струи, если кто-то уринировал в "утку", приветственные крики и вопли самцов под окнами и еще много чего другого, входившего в нее и растворявшегося в напряженном молчании, воцарившемся у Доры в голове.
Один раз ее бегло осматривали: молодой нарядный доктор в накрахмаленном халате и шапочке, с неуверенным лицом, все косивший взглядом куда-то в сторону из-под круглых очков, встал рядом, попросил обнажить живот, провел по нему холодной влажной рукой, посмотрел в свои бумаги, пожал плечами и удалился, ни слова не сказав. Дору это не удивило и не расстроило, она вообще с большим трудом оценивала происходящее, зато ее соседке, полной женщине средних лет с простым квадратным лицом и чудовищным брюхом, визит доктора пришелся не ко двору, она долго возмущалась грубым и резким тоном, а затем вдруг неуклюже села на кровати, широко расставив колени, и обратилась к Доре с неожиданной нежностью:
- Муж-то есть, сестричка?
- Муж? - Дора потратила некоторое время, чтобы соединить прозвучавшее слово с полагающимся ему значением.
- Да и так все видно, - грустно усмехнулась соседка. - Кольца-то нет. Залетела, небось?
Дора не ответила; мысли ее исчезали, едва зародившись.
- Чего там, сестричка, - продолжала женщина, не обращая внимания на дорино молчание.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24