Очень точный и дорогой прибор.
— Еще бы не дорогой! — прервал Зайцев. — Семьдесят пять тысяч!
— Но мыслей он не записывает. Это я могу вам сказать совершенно точно. Вернее, записывает, но…
— Да ты не крути, — сказал Зайцев. — То записывает, то не записывает.
— Он записывает, это верно, но прочесть эту запись нельзя, Она в виде таких кривых, очень сложных…
— Ну, так бы и сказал, — удовлетворенно выдохнул Зайцев. — А то: мысли записывает! Даже сердце петухом запело. Выходит, и еще семьдесят пять тыщ фьють?
— Нет, почему «фьють»? Это удивительно интересное дело. Я перед отъездом из Москвы видел в одном научном журнале ряд кривых, снятых с мозга человека. Вы представляете, человеку предложили задачу, ну, скажем, умножить двадцать пять на семьдесят восемь, и вот на кривой сразу же пошли пик
— Заработала машина, значит, — подмигнул Зайцев,
— Да, а потом музыканта попросили вспомнить музыку, и по графику пошли явно ритмические всплески, — Юрий Васильевич сделал волнообразное движение рукой в воздухе: — Вы понимаете? Будто написано та-та-там, там-та-ра-там… А потом одна женщина вспомнила, по просьбе экспериментатора, обстоятельства гибели ее дочери во время пожара, и тут же — сплошной частокол, вот смотришь на такой график, и действительно — пожар и смерть.
— Взволновалась старушка, стало быть, — заметил Ганюшкин.
— Ну, еще бы, вы представляете, что в мозгу делается, когда человек вспоминает такое?
— То-то и оно, — сказал Зайцев. — Тут-то вся и вредность… Человек хитер, Иной и не грамотен, а памятлив, пес. Будто ничего и не помнит, а как нажмут, так самого Мамая вспомнит и всю кротость его, не тем будь помянут. Это у курицы памяти нет. Так у нее память курячая.
— Это у кукушки памяти нет, — сказал вдруг старик-вахтер, о котором все за столом забыли. — Вот она, пестренькая, и летает весь век с дерева на дерево, детишков своих ищет. А курица все помнит, все помнит.
— Да я не к тому, Карлыч, — с сердцем прервал его Аполлон Митрофанович. — Проснулся ты, брат, поздно. Мы тут про такое говорим…
— Понимаю, понимаю, — вновь заговорил старик. — Я вашу братию всю понимаю. Всего видел. И не доешь и не доспишь, а завсегда перед начальством виноват. Это сейчас каждый с уважением, потому власть рабочая, а меня ведь и бивали. — Старик замолчал, привычным движением щипнул прокуренный ус и веско добавил: «Кровью умывался».
— Вон вам, — сказал Зайцев строго, поймав взгляд Юрия Васильевича. — Мафусаилов век, можно сказать, старик наш прожил, а помнит. Вот оно что страшно… Смекаешь? Приложат к его лбу аппарат электрический, а все наружу, всю можно сказать, подноготную…
— Ах, вот вы чего боитесь, — рассмеялся Юрий Васильевич. — Ну, до этого еще далеко. Ученых совсем не это интересует.
— А деньги им кто "дает? — строго продолжал Зайцев. — Вона, семьдесят пять косых не пожалели. Значит, в корень смотрят. Ждут. А лотом: пожалте, Аполлон Митрофанович, бриться, понимать надо! Это же у человека ничего своего не остается. Под черепушку заглядывают, а? — Аполлон Митрофэнович обвел присутствующих трезвым и серьезным взглядом. — А то, — продолжал он, понизив голос, — ясновидцы безо всякого аппарата работают. У нас тут, неподалеку, на Княжей Заводи, домик имеется, так дачник один туда приехал. Такой старичок при галстучке, удочкой баловался. На скамеечке перед окошком все сидел, на солнышко любовался. «Ах, какие у вас закаты! Ах, все розовое! Ах, все красное!» Морда хитрая. — Зайцев прищурил глаза, стараясь показать собравшимся, какой именно хитрости была физиономия у дачника. — Приятель мой все мимо домика ходил по крестьянскому делу, то коровушку гнал с поля, то по воду, а он, этот-то, смотрит… Ты понимаешь, ассистент, смотрит! Ну, приятель-то мой и спрашивает: «Чего ты, дорогой товарищ, глаза-то пялишь?» — А он ему: «А я с вами и говорить не хочу».
Ворона было хотел разъяснить по-своему ситуацию с дачником, но Зайцев замахал на него рукой и значительно повторил:
— И говорить не хочу!… А он, приятель-то мой, и спрашивает: А почему вы со мной говорить не хотите?" А он: «Потому, что у вас нехорошие мысли!» И так голову опустил, а приятеля даже пот прошиб. Как, говорит, взглянул я на его голову, а она… пуда на два! Тяжелая, тяжелая и вся как есть лысая. А потом приезжает за этим дачником, кто бы вы думали?
— Змей Горыныч, — сделал предположение Ганюшкин.
— Хуже! Чернышев собственной персоной. И увез. На машине. А мы-то знаем, кто такой Федор Никанорович. И еще говорят, что этот старичок в самой Москве прямо со сцены мысли угадывает. Вот так посмотрит на людей, а их там тыщи, и сразу скажет, кто о чем думает.
— Послушайте, я знаю, о ком вы говорите, — рассмеялся Юрий Васильевич. — Только не знал, что он у вас тут отдыхал. Это известный артист. У него повышенная чувствительность, но, конечно, не до таких же пределов… Тут все ясно, почти все, нам объясняли…
— Вот оно, — торжествующе сказал Зайцев. — Почти все, почти. Вот она где, печать премудрости Соломоновой! А мы по простоте так думаем: недаром Федор Никанорович за ним на машине приезжал, ох, недаром. Мы знаем, чем Федор Никанорович занимается, какими такими делами…
— А ты, Аполлошка, Федора Никаноровича не замай, — прервал его вдруг старик-вахтер и даже постучал тихонько кулачком об стол. — Это мой крестник, Федор Никанорович.
— Тоже родственничек объявился, — вскользь заметил Ганюшкин. — Кто же его трогает, Карпыч? Знаем мы просто, что Федору Никаноровичу человека поймать, чтo комару крови испить.
— Не туда гнешь, Прокофий Иванович, — не унимался Карлыч. — Он убивцев разных разыскивает, душегубов. А рабочему человеку он всегда руку протягиват. Потому нашенский он, свой. Не замай Федора Никаноровича, Аполлоша. — И старик забарабанил кулачком по стопу.
— Пить тебе, Карлыч, уже кончать надо, — заметил Зайцев. — Возраст не тот, вот и забирает.
— Да я еще тебя схороню! Видал я гусаров на своем вену. И царской службы и белой. Унтером был, перед самой японской лейб-гвардейского его величества…
— Завел, завел…
— А как по ранению сюда вернулся, так и в кашу попал, ну, каша была… Калныкова видал, вот как тебя, Аполлошка. Да японцев, да атаманов разных — не счесть! Закрою глаза, полки перед глазами так и идут, так и идут. Мериканцы были, англичане, вот в ту пору и Федора Никаноровича встрел. Ох, молодой он был — черт, ох и черт. Не вам, пьяницам, чета!
— Ну, поехал Карпыч в Крым по капусту! — прервал старика Зайцев. — Мы и говорим, черт, чего тебе надо еще.
— А когда его калныковцы расстреляли… Зверье проклятое. — Старик замолчал и стал торопливо скручивать папироску, но пальцы его не слушались. Юрий Васильевич раскрыл пачку папирос и протянул через стол.
— Не надо! — резко отвел пачку Карпыч. — Благодарствуйте… Утром ко мне заявился, — затянувшись махоркой, сказал старик. — Под самое утро. Я только корма задавать коням поднялся. Под самое утро. Тихо так постучал. Ну, у меня сразу мороз по коже. Уноси кузовок, думаю, Карпыч, по твою душу… «Кто такой?» — спрашиваю, а сам трясусь. «Карпыч, — тихо так эа дверью, — один ты?» Ну, открыл. И узнаю, и не узнаю. Стоит человек в одном исподмем, с головы до ног в крови, босиком. А морозы уже и снежок был. «Кто такой?» — спрашиваю, а у самого язык не поворачивается. А он руки протянул и пошел к печке, а сам дрожит весь… Я — дверь на запор, обмыл его, а на том хоть бы царапина! Вся кровь чужая. «Чья ж, — говорю, — кровь?» «Девятнадцать нас калныковцы порешили, — объясняет и опять дрожит весь. — Шаферов, да Кочетков Алексей, да Хабаров Андрей, Панкратов Пантелей да…»
— Да Данилушка кривой, да Лазарь одноглазый, да Никита с желваком, — вполголоса сказал Ганюшкин, но Карпыч расслышал и сразу же замолчал, а потом как-то странно посмотрел в лицо Ганюшкину.
— Ну, что уставился, будто мы энтих знаем? — прервал молчание Ганюшкин.
— Закаляев Ильюха, Бородин Дмитрий, — перечислял Карпыч, не спуская глаз с Ганюшкина, и случилось странное: перестал Ганюшкин работать челюстями, так и сидел с полным ртом. — Как не знать? — продолжал старик. — Советскую впасть самые первые у нас ставили. А караульные кто, спрашиваю. Сказал и караульных. Ротмистр командовал, тоже из наших, из забайкальских, да поручик Крестовоздвиженский. Ну, и из личной охраны самого, китайцы… Они же, кто из бедноты, в партизаны пошли, а кто из купцов да из золотишников побогаче, до Калныкова подались. Тоже зверье было…
— А как же он-то спасся? — спросил Зайцев.
— А ты у него спроси, у Федора Никаноровича, — сказал старик.
— Ну, я за метлу, снег весь смел, чтобы следу не было, и к жене Шафарова, к коммисарше, значит. Так и так, говорю, ночью идите на кладбище, к Гамлету, там с вами один человек разговор будет иметь… Весь день проспал Федор Никанорович, а ночью и пошел, я ему весь мундир атаманский раздобыл. И пошел. Ох и черт был… — Старик задумался.
— Выходит, ты, Карпыч, сам-то у Калныкова был? — спросил осторожно Ганюшкин, но старик ему не ответил.
— Я тебя спрашиваю, ты-то сам… — начал было опять Ганюшкин, но на этот раз старик перебил его.
— Сам-то, сам-то, А ты сам-то? Не по своей воле, конечно. Мы справшяяись, какое такое мнение будет. Сказали идти, мы и пошли. А как же?
— Значит, его благородие господин атаман приказал…
— Да не его благородие, понимать надо, — вновь перебил Ганюшкина старик. — Комитет. Чтоб это самое, изнутри его, гада пощупать. Так-то, Прокофий Иваныч. Да ты и сам не маленький в ту пору был, должен помнить…
— Люди, какие люди! — воскликнул Ворона, обращаясь к Юрию Васильевичу. — Вы вдумайтесь, какие люди! Это же просто невозможно, какие люди! Один, заметьте, Юрий Васильевич! простой вахтер, а за ним — жизнь! Ого-го, какая жизнь! Он вам поутру ключик вручает, и вы ему не всегда спасибо скажете, а ведь это он, он… Нет, не могу,… Это же — он! — и Ворона неожиданно пропел своим приятным тенорком: — И на Тихом океане свой Закончили па-ход…
— А ведь удивил старик, — заметил Аполлон Митрофанович. — Я, брат, тебя тютей считал. То-то с тобой наш директор язык почесать любит. Живая, можно сказать, история…
— Какая там история. Трещите вы все, как эти, — Карпыч лукаво мигнул в сторону Вороны, — ну эти, сороки.
Зайцев коротко хохотнул.
— Это он тебя, Ворона, поддел.
Ворона некоторое время размышлял, обидеться ему или нет, как вдруг в дверь сильно постучали и чей-то сильный голос звучно пропел:
— Эй, вы, звери, отворите, караульщиков впустите!
— Сломоухов никак! — обрадованно сказал Ганюшкин. — Ну, будет дело! Ты бы, Аполлон Митрофанович, за подкрепленьем сбегал.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Дверь торопливо отворили, и в комнату шумно вошел человек весьма примечательной наружности. Был он еще не стар, но с бородой поразительной величины, иссиня-черные волосы сплелись в тугих кольцах. Ястребиный нос вошедшего оканчивался чем-то, напоминающим небольшую сливу, отчего на первый взгляд хищное выражение лица несколько смягчалось. Под густыми бровями сверкали глаза, но это были не глаза, нет, это были раскаленные угли, даже не угли, а нечто феноменальное по своей выразительности. На ногах его были охотничьи сапоги внушительного размера, поэтому человек смахивал на кота в сапогах, как его рисуют в детских книжках. Могучую грудь обтягивала видевшая виды кожаная куртка, от которой исходил самый неподдельный запах леса, запах хвои и костра, и еще чего-то совершенно уже таежного. На голове возвышалась фетровая шляпа, обвитая москитной сеткой наподобие чалмы поверх папахи, как во времена Шамиля было принято у его мюридов. В руках Сломоухов держал громадный рюкзак и большой мешок, а за плечами прикладами вверх торчали два великолепных ружья. Одно охотничье, двуствольное, а второе — невиданных ранее Юрием Васильевичем размеров — вертикалка.
Вокруг Сломоухова образовался настоящий хоровод. Так встречают студенты своего товарища, который устроился на работу в колбасный цех мясокомбината. Не было недостатка ни в восторгах, ни в знаках неподдельного радушия, ни в предвкушении чего-то необычайного. Юрий Васильевич, все еще несколько более оживленный, чем ему хотелось бы, также был подхвачен этим хороводом и бесцельно забегал по мастерской.
Сломоухова усадили на кожаный диван, и Прокофий Иванович собственноручно стянул с него сапоги: операция, доставившая гостю необыкновенное наслаждение. Аполлон Митрофанович снял с него ружья и куртку. Ворона сломя голову бросился с эмалированным тазом в коридор и тут же вернулся, расплескивая воду.
Старик Карпыч без всякого стеснения рылся в рюкзаке, время от времени извлекая из него самые разнообразные вещи: компас, шило, кэкие-то ножички, бесчисленные коробки, узел с грязным бельем, бутылки и бутылочки, костяные вещички, покрытые тонкими рисунками, и опять бутылочки, и опять ножики. Зайцев передал Юрию Васильевичу тяжелый пояс-патронташ с пустыми патронами и oxoтничьим ножом.
Это было невероятно, это были Майн Рид и Фенимор Купер, это были Хабаров и капитан Кук — и все в одном существе по имени Сломоухов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19
— Еще бы не дорогой! — прервал Зайцев. — Семьдесят пять тысяч!
— Но мыслей он не записывает. Это я могу вам сказать совершенно точно. Вернее, записывает, но…
— Да ты не крути, — сказал Зайцев. — То записывает, то не записывает.
— Он записывает, это верно, но прочесть эту запись нельзя, Она в виде таких кривых, очень сложных…
— Ну, так бы и сказал, — удовлетворенно выдохнул Зайцев. — А то: мысли записывает! Даже сердце петухом запело. Выходит, и еще семьдесят пять тыщ фьють?
— Нет, почему «фьють»? Это удивительно интересное дело. Я перед отъездом из Москвы видел в одном научном журнале ряд кривых, снятых с мозга человека. Вы представляете, человеку предложили задачу, ну, скажем, умножить двадцать пять на семьдесят восемь, и вот на кривой сразу же пошли пик
— Заработала машина, значит, — подмигнул Зайцев,
— Да, а потом музыканта попросили вспомнить музыку, и по графику пошли явно ритмические всплески, — Юрий Васильевич сделал волнообразное движение рукой в воздухе: — Вы понимаете? Будто написано та-та-там, там-та-ра-там… А потом одна женщина вспомнила, по просьбе экспериментатора, обстоятельства гибели ее дочери во время пожара, и тут же — сплошной частокол, вот смотришь на такой график, и действительно — пожар и смерть.
— Взволновалась старушка, стало быть, — заметил Ганюшкин.
— Ну, еще бы, вы представляете, что в мозгу делается, когда человек вспоминает такое?
— То-то и оно, — сказал Зайцев. — Тут-то вся и вредность… Человек хитер, Иной и не грамотен, а памятлив, пес. Будто ничего и не помнит, а как нажмут, так самого Мамая вспомнит и всю кротость его, не тем будь помянут. Это у курицы памяти нет. Так у нее память курячая.
— Это у кукушки памяти нет, — сказал вдруг старик-вахтер, о котором все за столом забыли. — Вот она, пестренькая, и летает весь век с дерева на дерево, детишков своих ищет. А курица все помнит, все помнит.
— Да я не к тому, Карлыч, — с сердцем прервал его Аполлон Митрофанович. — Проснулся ты, брат, поздно. Мы тут про такое говорим…
— Понимаю, понимаю, — вновь заговорил старик. — Я вашу братию всю понимаю. Всего видел. И не доешь и не доспишь, а завсегда перед начальством виноват. Это сейчас каждый с уважением, потому власть рабочая, а меня ведь и бивали. — Старик замолчал, привычным движением щипнул прокуренный ус и веско добавил: «Кровью умывался».
— Вон вам, — сказал Зайцев строго, поймав взгляд Юрия Васильевича. — Мафусаилов век, можно сказать, старик наш прожил, а помнит. Вот оно что страшно… Смекаешь? Приложат к его лбу аппарат электрический, а все наружу, всю можно сказать, подноготную…
— Ах, вот вы чего боитесь, — рассмеялся Юрий Васильевич. — Ну, до этого еще далеко. Ученых совсем не это интересует.
— А деньги им кто "дает? — строго продолжал Зайцев. — Вона, семьдесят пять косых не пожалели. Значит, в корень смотрят. Ждут. А лотом: пожалте, Аполлон Митрофанович, бриться, понимать надо! Это же у человека ничего своего не остается. Под черепушку заглядывают, а? — Аполлон Митрофэнович обвел присутствующих трезвым и серьезным взглядом. — А то, — продолжал он, понизив голос, — ясновидцы безо всякого аппарата работают. У нас тут, неподалеку, на Княжей Заводи, домик имеется, так дачник один туда приехал. Такой старичок при галстучке, удочкой баловался. На скамеечке перед окошком все сидел, на солнышко любовался. «Ах, какие у вас закаты! Ах, все розовое! Ах, все красное!» Морда хитрая. — Зайцев прищурил глаза, стараясь показать собравшимся, какой именно хитрости была физиономия у дачника. — Приятель мой все мимо домика ходил по крестьянскому делу, то коровушку гнал с поля, то по воду, а он, этот-то, смотрит… Ты понимаешь, ассистент, смотрит! Ну, приятель-то мой и спрашивает: «Чего ты, дорогой товарищ, глаза-то пялишь?» — А он ему: «А я с вами и говорить не хочу».
Ворона было хотел разъяснить по-своему ситуацию с дачником, но Зайцев замахал на него рукой и значительно повторил:
— И говорить не хочу!… А он, приятель-то мой, и спрашивает: А почему вы со мной говорить не хотите?" А он: «Потому, что у вас нехорошие мысли!» И так голову опустил, а приятеля даже пот прошиб. Как, говорит, взглянул я на его голову, а она… пуда на два! Тяжелая, тяжелая и вся как есть лысая. А потом приезжает за этим дачником, кто бы вы думали?
— Змей Горыныч, — сделал предположение Ганюшкин.
— Хуже! Чернышев собственной персоной. И увез. На машине. А мы-то знаем, кто такой Федор Никанорович. И еще говорят, что этот старичок в самой Москве прямо со сцены мысли угадывает. Вот так посмотрит на людей, а их там тыщи, и сразу скажет, кто о чем думает.
— Послушайте, я знаю, о ком вы говорите, — рассмеялся Юрий Васильевич. — Только не знал, что он у вас тут отдыхал. Это известный артист. У него повышенная чувствительность, но, конечно, не до таких же пределов… Тут все ясно, почти все, нам объясняли…
— Вот оно, — торжествующе сказал Зайцев. — Почти все, почти. Вот она где, печать премудрости Соломоновой! А мы по простоте так думаем: недаром Федор Никанорович за ним на машине приезжал, ох, недаром. Мы знаем, чем Федор Никанорович занимается, какими такими делами…
— А ты, Аполлошка, Федора Никаноровича не замай, — прервал его вдруг старик-вахтер и даже постучал тихонько кулачком об стол. — Это мой крестник, Федор Никанорович.
— Тоже родственничек объявился, — вскользь заметил Ганюшкин. — Кто же его трогает, Карпыч? Знаем мы просто, что Федору Никаноровичу человека поймать, чтo комару крови испить.
— Не туда гнешь, Прокофий Иванович, — не унимался Карлыч. — Он убивцев разных разыскивает, душегубов. А рабочему человеку он всегда руку протягиват. Потому нашенский он, свой. Не замай Федора Никаноровича, Аполлоша. — И старик забарабанил кулачком по стопу.
— Пить тебе, Карлыч, уже кончать надо, — заметил Зайцев. — Возраст не тот, вот и забирает.
— Да я еще тебя схороню! Видал я гусаров на своем вену. И царской службы и белой. Унтером был, перед самой японской лейб-гвардейского его величества…
— Завел, завел…
— А как по ранению сюда вернулся, так и в кашу попал, ну, каша была… Калныкова видал, вот как тебя, Аполлошка. Да японцев, да атаманов разных — не счесть! Закрою глаза, полки перед глазами так и идут, так и идут. Мериканцы были, англичане, вот в ту пору и Федора Никаноровича встрел. Ох, молодой он был — черт, ох и черт. Не вам, пьяницам, чета!
— Ну, поехал Карпыч в Крым по капусту! — прервал старика Зайцев. — Мы и говорим, черт, чего тебе надо еще.
— А когда его калныковцы расстреляли… Зверье проклятое. — Старик замолчал и стал торопливо скручивать папироску, но пальцы его не слушались. Юрий Васильевич раскрыл пачку папирос и протянул через стол.
— Не надо! — резко отвел пачку Карпыч. — Благодарствуйте… Утром ко мне заявился, — затянувшись махоркой, сказал старик. — Под самое утро. Я только корма задавать коням поднялся. Под самое утро. Тихо так постучал. Ну, у меня сразу мороз по коже. Уноси кузовок, думаю, Карпыч, по твою душу… «Кто такой?» — спрашиваю, а сам трясусь. «Карпыч, — тихо так эа дверью, — один ты?» Ну, открыл. И узнаю, и не узнаю. Стоит человек в одном исподмем, с головы до ног в крови, босиком. А морозы уже и снежок был. «Кто такой?» — спрашиваю, а у самого язык не поворачивается. А он руки протянул и пошел к печке, а сам дрожит весь… Я — дверь на запор, обмыл его, а на том хоть бы царапина! Вся кровь чужая. «Чья ж, — говорю, — кровь?» «Девятнадцать нас калныковцы порешили, — объясняет и опять дрожит весь. — Шаферов, да Кочетков Алексей, да Хабаров Андрей, Панкратов Пантелей да…»
— Да Данилушка кривой, да Лазарь одноглазый, да Никита с желваком, — вполголоса сказал Ганюшкин, но Карпыч расслышал и сразу же замолчал, а потом как-то странно посмотрел в лицо Ганюшкину.
— Ну, что уставился, будто мы энтих знаем? — прервал молчание Ганюшкин.
— Закаляев Ильюха, Бородин Дмитрий, — перечислял Карпыч, не спуская глаз с Ганюшкина, и случилось странное: перестал Ганюшкин работать челюстями, так и сидел с полным ртом. — Как не знать? — продолжал старик. — Советскую впасть самые первые у нас ставили. А караульные кто, спрашиваю. Сказал и караульных. Ротмистр командовал, тоже из наших, из забайкальских, да поручик Крестовоздвиженский. Ну, и из личной охраны самого, китайцы… Они же, кто из бедноты, в партизаны пошли, а кто из купцов да из золотишников побогаче, до Калныкова подались. Тоже зверье было…
— А как же он-то спасся? — спросил Зайцев.
— А ты у него спроси, у Федора Никаноровича, — сказал старик.
— Ну, я за метлу, снег весь смел, чтобы следу не было, и к жене Шафарова, к коммисарше, значит. Так и так, говорю, ночью идите на кладбище, к Гамлету, там с вами один человек разговор будет иметь… Весь день проспал Федор Никанорович, а ночью и пошел, я ему весь мундир атаманский раздобыл. И пошел. Ох и черт был… — Старик задумался.
— Выходит, ты, Карпыч, сам-то у Калныкова был? — спросил осторожно Ганюшкин, но старик ему не ответил.
— Я тебя спрашиваю, ты-то сам… — начал было опять Ганюшкин, но на этот раз старик перебил его.
— Сам-то, сам-то, А ты сам-то? Не по своей воле, конечно. Мы справшяяись, какое такое мнение будет. Сказали идти, мы и пошли. А как же?
— Значит, его благородие господин атаман приказал…
— Да не его благородие, понимать надо, — вновь перебил Ганюшкина старик. — Комитет. Чтоб это самое, изнутри его, гада пощупать. Так-то, Прокофий Иваныч. Да ты и сам не маленький в ту пору был, должен помнить…
— Люди, какие люди! — воскликнул Ворона, обращаясь к Юрию Васильевичу. — Вы вдумайтесь, какие люди! Это же просто невозможно, какие люди! Один, заметьте, Юрий Васильевич! простой вахтер, а за ним — жизнь! Ого-го, какая жизнь! Он вам поутру ключик вручает, и вы ему не всегда спасибо скажете, а ведь это он, он… Нет, не могу,… Это же — он! — и Ворона неожиданно пропел своим приятным тенорком: — И на Тихом океане свой Закончили па-ход…
— А ведь удивил старик, — заметил Аполлон Митрофанович. — Я, брат, тебя тютей считал. То-то с тобой наш директор язык почесать любит. Живая, можно сказать, история…
— Какая там история. Трещите вы все, как эти, — Карпыч лукаво мигнул в сторону Вороны, — ну эти, сороки.
Зайцев коротко хохотнул.
— Это он тебя, Ворона, поддел.
Ворона некоторое время размышлял, обидеться ему или нет, как вдруг в дверь сильно постучали и чей-то сильный голос звучно пропел:
— Эй, вы, звери, отворите, караульщиков впустите!
— Сломоухов никак! — обрадованно сказал Ганюшкин. — Ну, будет дело! Ты бы, Аполлон Митрофанович, за подкрепленьем сбегал.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Дверь торопливо отворили, и в комнату шумно вошел человек весьма примечательной наружности. Был он еще не стар, но с бородой поразительной величины, иссиня-черные волосы сплелись в тугих кольцах. Ястребиный нос вошедшего оканчивался чем-то, напоминающим небольшую сливу, отчего на первый взгляд хищное выражение лица несколько смягчалось. Под густыми бровями сверкали глаза, но это были не глаза, нет, это были раскаленные угли, даже не угли, а нечто феноменальное по своей выразительности. На ногах его были охотничьи сапоги внушительного размера, поэтому человек смахивал на кота в сапогах, как его рисуют в детских книжках. Могучую грудь обтягивала видевшая виды кожаная куртка, от которой исходил самый неподдельный запах леса, запах хвои и костра, и еще чего-то совершенно уже таежного. На голове возвышалась фетровая шляпа, обвитая москитной сеткой наподобие чалмы поверх папахи, как во времена Шамиля было принято у его мюридов. В руках Сломоухов держал громадный рюкзак и большой мешок, а за плечами прикладами вверх торчали два великолепных ружья. Одно охотничье, двуствольное, а второе — невиданных ранее Юрием Васильевичем размеров — вертикалка.
Вокруг Сломоухова образовался настоящий хоровод. Так встречают студенты своего товарища, который устроился на работу в колбасный цех мясокомбината. Не было недостатка ни в восторгах, ни в знаках неподдельного радушия, ни в предвкушении чего-то необычайного. Юрий Васильевич, все еще несколько более оживленный, чем ему хотелось бы, также был подхвачен этим хороводом и бесцельно забегал по мастерской.
Сломоухова усадили на кожаный диван, и Прокофий Иванович собственноручно стянул с него сапоги: операция, доставившая гостю необыкновенное наслаждение. Аполлон Митрофанович снял с него ружья и куртку. Ворона сломя голову бросился с эмалированным тазом в коридор и тут же вернулся, расплескивая воду.
Старик Карпыч без всякого стеснения рылся в рюкзаке, время от времени извлекая из него самые разнообразные вещи: компас, шило, кэкие-то ножички, бесчисленные коробки, узел с грязным бельем, бутылки и бутылочки, костяные вещички, покрытые тонкими рисунками, и опять бутылочки, и опять ножики. Зайцев передал Юрию Васильевичу тяжелый пояс-патронташ с пустыми патронами и oxoтничьим ножом.
Это было невероятно, это были Майн Рид и Фенимор Купер, это были Хабаров и капитан Кук — и все в одном существе по имени Сломоухов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19