Тоже очень приятный вариант. Но это все цветочки… Вот если поля срываются, тогда вообще хоть плачь… Тахионный пучок к чертям летит, силовые линии трясутся, как малярики, потом — бац! — автоматика отключается, и начинай все сначала.
— Ладно, — сказал Линьков спокойно и дружелюбно. — Я вас совсем замучил вопросами и работать мешаю, а время-то идет. Все. Молчу как рыба.
Я глянул на часы и ужаснулся — время действительно идет, да еще как! Надо поторопиться. Я ввел программу в управляющий блок, локализовал пучок, развернул его полем так, чтобы он невидимым экраном охватил всю камеру. Включил автомат, подал мощность. Опять пульт заморгал и успокоился, щелкнули реле, мигнула зеленая вспышка. Я подхватил брусок манипулятором, вывел его из камеры. Разницу в быстроте переходов различных частей бруска на глаз, конечно, не определишь, для этого существует сканограф. Я снял данные со сканографа, переправил их в ЭВМ — пускай обработает и аккуратненько сложит в свою память.
Передвинулся солнечный блик на полу — ох и далеко он уже передвинулся! Так, опять вспышка. Теперь следующая точка, потом следующая за ней, и так далее и тому подобное.
На следующем участке поле вспучивалось этаким продолговатым горбом, вроде дыни. Никакого там горба, конечно, не было, но на экране силовые линии, изображавшие поле, округло изгибались в этом месте, и получалось нечто похожее на полосатую туркменскую дыню. Картинка была довольно интересная.
— Александр Григорьевич, хотите посмотреть? — спросил я. — Сейчас будет переход.
Линьков очень охотно подошел и стал за моей спиной. Я включил напряжение. Собственно, до момента перехода снаружи не так уж много увидишь — главное делается невидимо. Я-то знал, что сейчас, по командам управляющего устройства, где-то под козырьком магнита бесшумно и четко перемещаются секции, укладываясь в нужное положение. Сквозь кристаллическую решетку проводников неистово рвутся бесшумные электронные вихри, и невидимые для нас силовые линии извиваются, как клубок змей, чтобы выстроиться в той конфигурации, которую диктует им программа.
Вот сейчас сквозь ребристые сопла ускорителей в камеру ворвался сноп невидимых частиц, закружился смерчем, распался, на мгновение застыл и начал медленно опадать, будто стекать по стенкам. Мне казалось даже, что я вижу эту оболочку из частиц — нечто вроде туманного, размазанного вихря, который мчится вдоль завитков поля.
А вот и зрелище! Бледное сияние разлилось по стеклу, и брусок начал исчезать. Но не весь сразу, а постепенно; казалось, что надвигается чернота и медленно съедает его, начиная с середины: там почти сразу возникло черное облачко с размытыми краями.
Разница в скорости перехода была очень большая: даже на таком ничтожном расстоянии — от одного конца бруска до другого — поле менялось весьма заметно, поэтому и переход был такой постепенный. Через десять минут все это повторится, только уже в обратном порядке.
— Путаная все-таки штука — время, — задумчиво проговорил Линьков за моей спиной. — А если б вы, например, не забрали брусок из камеры — что тогда?
— Да ничего особенного. Он смотрел бы на нас, а мы на него.
— Мне почему-то казалось, что тогда должно произойти удвоение, — сказал Линьков.
Одна клемма у осциллографа мне не нравилась. Она явно отлынивала от своих прямых обязанностей. Ну, так и есть, прокручивается на одном месте. Придется менять.
— Чему «с там удваиваться? — рассеянно бормотал я, возясь с нерадивой клеммой. — Нечему там удваиваться, да вообще-то и негде: место ведь занято… Брусок, ежели что, сольется сам с собой… Ну, удвоится, если хотите, на атомном уровне.
— А… не может он, например, появиться перевернутым? — помолчав, спросил Линьков.
Смотри-ка, о чем он спрашивает! Да уж, мозги у этого несостоявшегося физика вполне на месте. Прямо жаль, что он не вовремя заболел…
— А над этим мы сами головы ломаем, — сказал я. — Понятно, если я в будущем учиню что-нибудь с бруском — переверну его или надпись на нем сделаю: «Пламенный привет товарищу Линькову от перековавшихся преступников», то он и прибудет сюда перевернутым либо с надписью.
— Это-то конечно, — сказал Линьков, — но ведь вы можете, например, получить его, так сказать, в первозданном виде, а потом, вот именно потом оказать на него воздействие… Тогда как? Или, допустим, наоборот: он придет к вам с такой вот трогательной надписью, а вы дождетесь его в будущем, извлечете из камеры и ничего на нем не напишете?
— Причина и следствие, — назидательно произнес я, — суть краеугольные камни нашего мировоззрения. Так вот, рад сообщить вам, что в данном случае нашему мировоззрению ничто не угрожает.
— То есть?
— Рабочая гипотеза гласит: мы имеем дело с изменяющимся временем. Тот товарищ там, — я повел рукой вперед и вверх, в направлении воображаемого будущего, — произвел воздействие, следы которого мы с вами увидели. Но мы с вами, подстрекаемые нездоровым любопытством, достигнув его состояния на мировой линии, не повторили этих действий. В результате мы перешли на другую мировую линию. Если б мы теперь вернулись по этой новой линии в прошлое, мы увидели бы брусок, как вы изволили выразиться, в первозданном виде.
— А как же «тот» товарищ? — Линьков тоже указал вперед и вверх.
— А мы с ним на этом деле разошлись, как в море корабли. На его мировой линии брусок в прошлом имеет надпись, потому что данный товарищ в будущем эту надпись сделал; на нашей — брусок надписи не имеет, потому что мы ее в соответствующее время не сделали.
Разумеется, это была всего лишь рабочая гипотеза, но что еще я мог ему предложить? Проверить эту гипотезу было невозможно — для этого пришлось бы отправляться в прошлое…
Линьков задумчиво покачал головой.
— Не могу сказать, что все это мне очень понятно, — заявил он.
Мне и самому было не очень понятно; единственное утешение состояло в том, что такие эксперименты без особой надобности не производятся. А особой надобности в них пока не имелось.
— А вы сами-то не ощущаете никакого завихрения в мозгах от всех этих изменяющихся времен? — спросил Линьков. — Отклонения от нормы не наблюдаются? Потом еще вспышки эти непрерывные…
— У хронофизика нервы должны быть железные, — гордо заявил я. — И даже стальные. Нам завихрения ни к чему, нам работать надо!
Я и в самом деле работал так, словно нервы у меня были стальные: уже в обычном, хорошем ритме устанавливал брусок, фиксировал поле, производил переход, выжидал, освобождал камеру, брал данные со сканографа — и опять: устанавливал, фиксировал, производил…
— Ну закончите вы эксперимент, а дальше что? — спросил Линьков.
— Ничего особенного. Данные я передам на ЭВМ, пускай она сама ищет зависимости: за что же мы ее поим и кормим током, мощности на нее тратим, как говорит наш завхоз. А завтра за следующий слой возьмусь.
— И так каждый день?
— Обязательно. Как минимум от звонка до звонка, а то и позже. В целом ряде случаев именно и позже. И так всю неделю. Самый приятный день — воскресенье: работай хоть до двенадцати ночи, никто не помешает.
— Никого в институте нет?
— Почему — нет? Сколько угодно есть. Но считается, что никого нет, поскольку день нерабочий. Поэтому никто друг к другу не ходит и никто друг друга не отвлекает. К тому же буфет закрыт, столовая тоже, питание берется из дому и поглощается прямо на рабочем месте: опять-таки экономия времени…
— Я вот что хотел вас спросить, — Линьков все посматривал на камеру. — А не бывало такого, чтобы к вам в камеру сваливалось что-нибудь… оттуда?
Я покачал головой.
— Пока не бывало. От самих себя приветы получали — это было. Придешь утром, а он лежит, голубчик. Вынешь его, инвентарный номер запишешь, отдашь завхозу. Потом опять работаешь с бруском, работаешь, вдруг он — хлоп! — и провалится. Ну, остается только зафиксировать: так, мол, и так, полученный такого-то и такого-то из будущего времени брусок отправлен такого-то и такого-то для получения в вышеозначенном. А по-настоящему «оттуда» мы еще ничего не получали, и это нас даже удивляет иногда.
— А это не слишком однообразно? — Линьков замялся. — Я хочу сказать: не может ли все это в один прекрасный день надоесть? Знаете, так, чтобы захотелось чего-то экстраординарного, внепланового?
Ах, вон что: он хочет выяснить, не пришла ли некоему хронофизику блажь в голову просто от однообразной работы, от скуки! Наивно, товарищ Линьков, чересчур уж наивно! Физик из вас, может, получился бы хороший, а вот юрист… И вообще зря я с ним так разболтался! Если ему нужен гид, так чего мы тут стоим?
— Пока ничего такого у нас не наблюдалось, — мрачно сказал я.
— Я говорю не об этом случае, — медленно сказал Линьков, — не о смерти Левицкого.
Ну вот. Так мне и надо. Что-то я уж очень туго стал соображать, все до меня доходит с запозданием, со сдвигом по фазе. Так и вовсе разучишься думать.
— Со стороны как-то иначе представляешь себе науку, — продолжал Линьков. — Знаете, как в журналах о ней пишут… Там ведь сгустки, сплошной концентрат открытий. Ну, разумеется, и без упоминания о «напряженных буднях» редкая статья обходится. Но чтобы своими глазами увидеть — это я в первый раз…
— Какие тут будни! — недовольно сказал я. — У нас все время праздники: то хронокамера из строя выйдет, то напряжение сядет, то эксперимент загубишь… Двух дней одинаковых и то не сочтешь. Тем более спокойных. Что ни день, то событие. И опять же — идеи! Найдет тебя какая-нибудь, тут уж вообще не замечаешь, который день кончается, а который начинается.
— А можно спросить: как насчет человека? — вкрадчиво осведомился Линьков.
— Можно спросить, — сказал я. — Насчет человека так: плохо с человеком. Поле в камере, сами видели, неравномерное, и переход поэтому неравномерный, по частям. Человек — не брусок, на подставку его не уложишь, он минимум половину камеры займет. При такой неравномерности он вполне может размазаться во времени. Прибудет на станцию назначения, например, одна правая нижняя конечность. В общем, переходы пока очень ненадежны; как влияет переход на структуру объекта, абсолютно неясно, и конструкция хронокамеры весьма несовершенна, сами видите. Так что опыты на живых существах пока начисто исключаются. Да и размах у нас не тот, в смысле энергетических ресурсов. Чтобы перебросить брусок на десять минут, и то расходуется уйма энергии. А в человеке-то килограммов 70-80 живого веса…
— Насчет влияния перехода на структуру объекта — это вы просто так сказали или действительно не знаете?
— Нет, кое-что мы, конечно, знаем. В аналитическом отделе как раз этим занимаются — делают полный анализ транспортируемых объектов.
— Рентгеноструктурный?
— Рентген, химия, электронный микроскоп — все тридцать три удовольствия. С точностью до двух ангстрем полная идентичность до и после перехода. Вы еще помните, надеюсь, что такое ангстрем?
— Что-то очень маленькое, — Линьков улыбнулся. — Как сказал бы мой коллега Валентин Темин, такая штучка для измерения атомов.
— Мой почтительный привет вашему высокообразованному коллеге, — сказал я. — С этого дня я круто меняю свое мнение о прокуратуре.
— А кстати, — заметил Линьков, — если вам почему-либо надоест хронофизика, я охотно возьму вас к себе в помощники. По-моему, у вас неплохие задатки детектива.
Я польщенно улыбнулся. Но Линьков тут же продолжил:
— А вот зачем приходил Чернышев, этого вы не определили… Он явно хотел вам что-то сказать, но увидел меня и передумал.
— Возможно… — без энтузиазма отозвался я. — Вот проверим… если удастся. Он ведь такой, знаете, застенчивый… Вас будет бояться…
Я все еще надеялся, что Линьков не пойдет, пустит меня одного к Ленечке. Но Линьков не понял моих намеков — может, не захотел понять. Он помолчал, уткнувшись в блокнот, а потом спросил:
— Какие взаимоотношения были у Чернышева с Левицким?
Мне не очень хотелось об этом говорить, но что поделаешь!
— По-всякому было, — угрюмо буркнул я. — Раньше мы одну работу совместно с Чернышевым вели, и тогда Аркадий к нему вроде хорошо относился… Но последние месяца три они даже не разговаривали. Аркадий на конференции слишком уж резко отозвался об эксперименте, который предложил Чернышев. Ну, и Чернышев обиделся.
— А кто из них был прав?
— Оба.
Это правда. Расчеты Ленечка сделал безупречно, но практически такое поле в камере долго не удержишь. Теоретически предсказать это нельзя; только Аркадий, который на устойчивости собаку съел, смог это почувствовать, и то не логикой, а скорее интуицией.
— Чернышев, наверное, растерялся, обиделся, не смог четко ответить?
— Да, примерно так. Он не за себя обиделся, конечно. Но этот эксперимент был для него очень важен, и он ожидал поддержки, а выступление Аркадия было для него полной неожиданностью. Он здорово растерялся. Аркадий, по-моему, сам потом жалел, что наговорил лишнего.
— Ну ладно, — сказал Линьков, поглядев на часы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
— Ладно, — сказал Линьков спокойно и дружелюбно. — Я вас совсем замучил вопросами и работать мешаю, а время-то идет. Все. Молчу как рыба.
Я глянул на часы и ужаснулся — время действительно идет, да еще как! Надо поторопиться. Я ввел программу в управляющий блок, локализовал пучок, развернул его полем так, чтобы он невидимым экраном охватил всю камеру. Включил автомат, подал мощность. Опять пульт заморгал и успокоился, щелкнули реле, мигнула зеленая вспышка. Я подхватил брусок манипулятором, вывел его из камеры. Разницу в быстроте переходов различных частей бруска на глаз, конечно, не определишь, для этого существует сканограф. Я снял данные со сканографа, переправил их в ЭВМ — пускай обработает и аккуратненько сложит в свою память.
Передвинулся солнечный блик на полу — ох и далеко он уже передвинулся! Так, опять вспышка. Теперь следующая точка, потом следующая за ней, и так далее и тому подобное.
На следующем участке поле вспучивалось этаким продолговатым горбом, вроде дыни. Никакого там горба, конечно, не было, но на экране силовые линии, изображавшие поле, округло изгибались в этом месте, и получалось нечто похожее на полосатую туркменскую дыню. Картинка была довольно интересная.
— Александр Григорьевич, хотите посмотреть? — спросил я. — Сейчас будет переход.
Линьков очень охотно подошел и стал за моей спиной. Я включил напряжение. Собственно, до момента перехода снаружи не так уж много увидишь — главное делается невидимо. Я-то знал, что сейчас, по командам управляющего устройства, где-то под козырьком магнита бесшумно и четко перемещаются секции, укладываясь в нужное положение. Сквозь кристаллическую решетку проводников неистово рвутся бесшумные электронные вихри, и невидимые для нас силовые линии извиваются, как клубок змей, чтобы выстроиться в той конфигурации, которую диктует им программа.
Вот сейчас сквозь ребристые сопла ускорителей в камеру ворвался сноп невидимых частиц, закружился смерчем, распался, на мгновение застыл и начал медленно опадать, будто стекать по стенкам. Мне казалось даже, что я вижу эту оболочку из частиц — нечто вроде туманного, размазанного вихря, который мчится вдоль завитков поля.
А вот и зрелище! Бледное сияние разлилось по стеклу, и брусок начал исчезать. Но не весь сразу, а постепенно; казалось, что надвигается чернота и медленно съедает его, начиная с середины: там почти сразу возникло черное облачко с размытыми краями.
Разница в скорости перехода была очень большая: даже на таком ничтожном расстоянии — от одного конца бруска до другого — поле менялось весьма заметно, поэтому и переход был такой постепенный. Через десять минут все это повторится, только уже в обратном порядке.
— Путаная все-таки штука — время, — задумчиво проговорил Линьков за моей спиной. — А если б вы, например, не забрали брусок из камеры — что тогда?
— Да ничего особенного. Он смотрел бы на нас, а мы на него.
— Мне почему-то казалось, что тогда должно произойти удвоение, — сказал Линьков.
Одна клемма у осциллографа мне не нравилась. Она явно отлынивала от своих прямых обязанностей. Ну, так и есть, прокручивается на одном месте. Придется менять.
— Чему «с там удваиваться? — рассеянно бормотал я, возясь с нерадивой клеммой. — Нечему там удваиваться, да вообще-то и негде: место ведь занято… Брусок, ежели что, сольется сам с собой… Ну, удвоится, если хотите, на атомном уровне.
— А… не может он, например, появиться перевернутым? — помолчав, спросил Линьков.
Смотри-ка, о чем он спрашивает! Да уж, мозги у этого несостоявшегося физика вполне на месте. Прямо жаль, что он не вовремя заболел…
— А над этим мы сами головы ломаем, — сказал я. — Понятно, если я в будущем учиню что-нибудь с бруском — переверну его или надпись на нем сделаю: «Пламенный привет товарищу Линькову от перековавшихся преступников», то он и прибудет сюда перевернутым либо с надписью.
— Это-то конечно, — сказал Линьков, — но ведь вы можете, например, получить его, так сказать, в первозданном виде, а потом, вот именно потом оказать на него воздействие… Тогда как? Или, допустим, наоборот: он придет к вам с такой вот трогательной надписью, а вы дождетесь его в будущем, извлечете из камеры и ничего на нем не напишете?
— Причина и следствие, — назидательно произнес я, — суть краеугольные камни нашего мировоззрения. Так вот, рад сообщить вам, что в данном случае нашему мировоззрению ничто не угрожает.
— То есть?
— Рабочая гипотеза гласит: мы имеем дело с изменяющимся временем. Тот товарищ там, — я повел рукой вперед и вверх, в направлении воображаемого будущего, — произвел воздействие, следы которого мы с вами увидели. Но мы с вами, подстрекаемые нездоровым любопытством, достигнув его состояния на мировой линии, не повторили этих действий. В результате мы перешли на другую мировую линию. Если б мы теперь вернулись по этой новой линии в прошлое, мы увидели бы брусок, как вы изволили выразиться, в первозданном виде.
— А как же «тот» товарищ? — Линьков тоже указал вперед и вверх.
— А мы с ним на этом деле разошлись, как в море корабли. На его мировой линии брусок в прошлом имеет надпись, потому что данный товарищ в будущем эту надпись сделал; на нашей — брусок надписи не имеет, потому что мы ее в соответствующее время не сделали.
Разумеется, это была всего лишь рабочая гипотеза, но что еще я мог ему предложить? Проверить эту гипотезу было невозможно — для этого пришлось бы отправляться в прошлое…
Линьков задумчиво покачал головой.
— Не могу сказать, что все это мне очень понятно, — заявил он.
Мне и самому было не очень понятно; единственное утешение состояло в том, что такие эксперименты без особой надобности не производятся. А особой надобности в них пока не имелось.
— А вы сами-то не ощущаете никакого завихрения в мозгах от всех этих изменяющихся времен? — спросил Линьков. — Отклонения от нормы не наблюдаются? Потом еще вспышки эти непрерывные…
— У хронофизика нервы должны быть железные, — гордо заявил я. — И даже стальные. Нам завихрения ни к чему, нам работать надо!
Я и в самом деле работал так, словно нервы у меня были стальные: уже в обычном, хорошем ритме устанавливал брусок, фиксировал поле, производил переход, выжидал, освобождал камеру, брал данные со сканографа — и опять: устанавливал, фиксировал, производил…
— Ну закончите вы эксперимент, а дальше что? — спросил Линьков.
— Ничего особенного. Данные я передам на ЭВМ, пускай она сама ищет зависимости: за что же мы ее поим и кормим током, мощности на нее тратим, как говорит наш завхоз. А завтра за следующий слой возьмусь.
— И так каждый день?
— Обязательно. Как минимум от звонка до звонка, а то и позже. В целом ряде случаев именно и позже. И так всю неделю. Самый приятный день — воскресенье: работай хоть до двенадцати ночи, никто не помешает.
— Никого в институте нет?
— Почему — нет? Сколько угодно есть. Но считается, что никого нет, поскольку день нерабочий. Поэтому никто друг к другу не ходит и никто друг друга не отвлекает. К тому же буфет закрыт, столовая тоже, питание берется из дому и поглощается прямо на рабочем месте: опять-таки экономия времени…
— Я вот что хотел вас спросить, — Линьков все посматривал на камеру. — А не бывало такого, чтобы к вам в камеру сваливалось что-нибудь… оттуда?
Я покачал головой.
— Пока не бывало. От самих себя приветы получали — это было. Придешь утром, а он лежит, голубчик. Вынешь его, инвентарный номер запишешь, отдашь завхозу. Потом опять работаешь с бруском, работаешь, вдруг он — хлоп! — и провалится. Ну, остается только зафиксировать: так, мол, и так, полученный такого-то и такого-то из будущего времени брусок отправлен такого-то и такого-то для получения в вышеозначенном. А по-настоящему «оттуда» мы еще ничего не получали, и это нас даже удивляет иногда.
— А это не слишком однообразно? — Линьков замялся. — Я хочу сказать: не может ли все это в один прекрасный день надоесть? Знаете, так, чтобы захотелось чего-то экстраординарного, внепланового?
Ах, вон что: он хочет выяснить, не пришла ли некоему хронофизику блажь в голову просто от однообразной работы, от скуки! Наивно, товарищ Линьков, чересчур уж наивно! Физик из вас, может, получился бы хороший, а вот юрист… И вообще зря я с ним так разболтался! Если ему нужен гид, так чего мы тут стоим?
— Пока ничего такого у нас не наблюдалось, — мрачно сказал я.
— Я говорю не об этом случае, — медленно сказал Линьков, — не о смерти Левицкого.
Ну вот. Так мне и надо. Что-то я уж очень туго стал соображать, все до меня доходит с запозданием, со сдвигом по фазе. Так и вовсе разучишься думать.
— Со стороны как-то иначе представляешь себе науку, — продолжал Линьков. — Знаете, как в журналах о ней пишут… Там ведь сгустки, сплошной концентрат открытий. Ну, разумеется, и без упоминания о «напряженных буднях» редкая статья обходится. Но чтобы своими глазами увидеть — это я в первый раз…
— Какие тут будни! — недовольно сказал я. — У нас все время праздники: то хронокамера из строя выйдет, то напряжение сядет, то эксперимент загубишь… Двух дней одинаковых и то не сочтешь. Тем более спокойных. Что ни день, то событие. И опять же — идеи! Найдет тебя какая-нибудь, тут уж вообще не замечаешь, который день кончается, а который начинается.
— А можно спросить: как насчет человека? — вкрадчиво осведомился Линьков.
— Можно спросить, — сказал я. — Насчет человека так: плохо с человеком. Поле в камере, сами видели, неравномерное, и переход поэтому неравномерный, по частям. Человек — не брусок, на подставку его не уложишь, он минимум половину камеры займет. При такой неравномерности он вполне может размазаться во времени. Прибудет на станцию назначения, например, одна правая нижняя конечность. В общем, переходы пока очень ненадежны; как влияет переход на структуру объекта, абсолютно неясно, и конструкция хронокамеры весьма несовершенна, сами видите. Так что опыты на живых существах пока начисто исключаются. Да и размах у нас не тот, в смысле энергетических ресурсов. Чтобы перебросить брусок на десять минут, и то расходуется уйма энергии. А в человеке-то килограммов 70-80 живого веса…
— Насчет влияния перехода на структуру объекта — это вы просто так сказали или действительно не знаете?
— Нет, кое-что мы, конечно, знаем. В аналитическом отделе как раз этим занимаются — делают полный анализ транспортируемых объектов.
— Рентгеноструктурный?
— Рентген, химия, электронный микроскоп — все тридцать три удовольствия. С точностью до двух ангстрем полная идентичность до и после перехода. Вы еще помните, надеюсь, что такое ангстрем?
— Что-то очень маленькое, — Линьков улыбнулся. — Как сказал бы мой коллега Валентин Темин, такая штучка для измерения атомов.
— Мой почтительный привет вашему высокообразованному коллеге, — сказал я. — С этого дня я круто меняю свое мнение о прокуратуре.
— А кстати, — заметил Линьков, — если вам почему-либо надоест хронофизика, я охотно возьму вас к себе в помощники. По-моему, у вас неплохие задатки детектива.
Я польщенно улыбнулся. Но Линьков тут же продолжил:
— А вот зачем приходил Чернышев, этого вы не определили… Он явно хотел вам что-то сказать, но увидел меня и передумал.
— Возможно… — без энтузиазма отозвался я. — Вот проверим… если удастся. Он ведь такой, знаете, застенчивый… Вас будет бояться…
Я все еще надеялся, что Линьков не пойдет, пустит меня одного к Ленечке. Но Линьков не понял моих намеков — может, не захотел понять. Он помолчал, уткнувшись в блокнот, а потом спросил:
— Какие взаимоотношения были у Чернышева с Левицким?
Мне не очень хотелось об этом говорить, но что поделаешь!
— По-всякому было, — угрюмо буркнул я. — Раньше мы одну работу совместно с Чернышевым вели, и тогда Аркадий к нему вроде хорошо относился… Но последние месяца три они даже не разговаривали. Аркадий на конференции слишком уж резко отозвался об эксперименте, который предложил Чернышев. Ну, и Чернышев обиделся.
— А кто из них был прав?
— Оба.
Это правда. Расчеты Ленечка сделал безупречно, но практически такое поле в камере долго не удержишь. Теоретически предсказать это нельзя; только Аркадий, который на устойчивости собаку съел, смог это почувствовать, и то не логикой, а скорее интуицией.
— Чернышев, наверное, растерялся, обиделся, не смог четко ответить?
— Да, примерно так. Он не за себя обиделся, конечно. Но этот эксперимент был для него очень важен, и он ожидал поддержки, а выступление Аркадия было для него полной неожиданностью. Он здорово растерялся. Аркадий, по-моему, сам потом жалел, что наговорил лишнего.
— Ну ладно, — сказал Линьков, поглядев на часы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50