Золотятся стропила крыши, и плещет пламя из окон, и валятся внутри койки с больными, уже не сопротивляющимися, уже не цепляющимися за жизнь, покорными.
Толпа, тесно сбившаяся, подавленная, молча топчется. Ничем не поможешь, поздно. С минуты на минуту должна рухнуть кровля.
А между толпой и пожарищем мечется взад-вперед человек на костылях. Поверх нижней рубахи накинут немецкий мундир, трикотажные кальсоны обтягивают тощие ноги, остро ломающиеся в коленях, одна нога босая, другая наглухо запечатана в неуклюжий гипсовый лапоть, костыли вздергивают узкие плечи к ушам. У раненого немца круглое, юное лицо со старчески запавшими глазницами, изумленно открытый рот. Он прыгает на костылях возле огня, то подступая к нему, то отодвигаясь. Время от времени в тишине, нарушаемой лишь треском, шкварчанием, глухими ударами рушащихся балок внутри здания, раздается вопль:
- Вилли!
Вопль жалобный и пронзительный, как ночной крик одинокой болотной птицы. И каждый раз от этого крика в толпе колыхание. Только мой сосед продолжает бережно укачивать свою больную руку и сонно кивает в такт головой. Толпа же, колыхнувшись, снова замирает, наблюдая пляску на костылях перед огнем.
- Вилли!
Может, у этого немца в огне остался брат, может, друг, который стал ближе брата.
- Вилли!!
У меня желание - вырваться из толпы, подбежать к калеке, схватить за плечи, увести: "Полно, дурень ты этакий... Понимаем, что беда..." Но толпа меня держит, ее нерешительность и бездеятельность сковывают. Трусость это? Не совсем - недостаток дерзости. Не могу решиться на то, на что никто не решается. Я стою, вздрагиваю при каждом выкрике:
- Вилли!!
А мой сосед-немец укачивает руку.
Кто-то не выдерживает и советует:
- Оттащите его...
Выдвигаются двое дюжих пехотинцев в полушубках, внушительно широкие, казалось бы - сильные, но идут несмело, толпа держит и их.
- Эй, парень, хватит... Не мельтешись...
- Вилли!!
Раненый, заметив их, налег на костыли, падая вперед всем телом, ныряет в дверь, изрыгающую густой дым. Пехотинцы растерянно озираются, пятятся назад. Толпа вздохнула, и вздох ее почти облегченный. Чей-то голос вместе со вздохом:
- Каюк, братцы!..
И в это время, легко разрубая толпу надвое, над касками, ушанками, суконными пилотками немцев движется шапка, туго надвинутая на крупную голову, - Япаров. Он пробивается к огню, оборачивается к толпе и густым басом обкладывает всех:
- Так вашу мать! Вылупились!
Поворачивается широкой спиной, враскачку шагает.
- Куда?
- Свихнулся!
- Осади назад!
Но Япаров, втянув голову в плечи, вошел в дверь.
Прошла минута, другая... Меня охватывает острый стыд. Я же стоял ближе Япарова, раньше мог выскочить, без хлопот увести немца. Теперь в провале дверей - чадная муть и выплескивают рыжие языки пламени. Вместе со стыдом неискренняя, трусливая надежда: "Не сгорит, не тот человек, не в таких переплетах бывал..."
И вдруг горящее здание заскрежетало, толпа шарахнулась, потащила меня от пожара спиной вперед. Сверху на снег стали рушиться горящие балки; ударяясь о землю, ломались и шипели. Едкий густой чад, крутящийся вихрь искр и тлеющих клочьев над головой...
Главная улица города в мрачных развалинах. По улице катится и катится без конца неряшливый поток пленных. Вторые сутки не прерывается поток. Одеяла, мятые шинели, бабьи платки, тряпье, нелепые соломенные ступни на обмороженных ногах, черные, в грязи, в копоти лица, утерявшие способность выражать даже горе, - парад нищеты и отчаяния. С утра до вечера несмолкающее глухое шарканье тысяч ног...
А по соседству с главной улицей, во дворике с горбатой и черной печью, среди стынущих на морозе корявых яблонь, мы долбили землю. Могила походила на окоп, каких много мы оставили на своем пути.
Мы рыли просторную могилу, помня, что занять ее придется человеку, который в обычном окопе не помещался. Но завернутое в плащ-палатку тело было маленьким, могло принадлежать и подростку. Япарова вынули из пепелища обгоревшим наполовину.
В прошлую ночь и этим днем меня не оставлял смутный стыд, я мучился от тихого презрения к себе. И вот сейчас, когда я долбил мерзлую землю, готовил могилу, чувствовал Япарова живым. Уже не сомневался - он мог страдать, мог любить, наверно, сильней, чем я.
На холмик промороженной земли положили каску, воткнули табличку, старательно написанную химическим карандашом. Подняли в небо автоматы...
Далеко фронт, он ушел от нас на сотни километров, к Украине. Теперь мы в глубоком тылу. В разбитом городе - непривычная тишина. Наш залп, наши выстрелы были последними выстрелами здесь, самыми последними. Сухой звук автоматных очередей увяз в развалинах.
Глаза Миляги в воспаленных веках столкнулись с моими. Он весь потемнел, ссохся, на кончике сизого носа висела сиротливая прозрачная капля.
- Дурак Япарка... Право, дурак... - выдавил он тускло и почти просительно. - Всегда сухим выходил... А тут полез... Из-за кого?
Миляга оставался самим собою - и сейчас упрекал своего друга.
- Эх, недоделанный...
Высморкался, отвернулся, пошел прочь - походка дерганая, одно плечо выше другого.
А с главной улицы, в непривычной, в невоенной тишине, слышался невнятный шум, похоже - в гигантской квашне сопело бродящее тесто. Это было шарканье многих тысяч обмотанных тряпьем ног по снежной дороге. Завоеватели уходили из незавоеванного города.
1964
1 2 3 4 5 6 7 8