— Все-таки от «история кует» легко не отмахнешься.
— Внимание! — объявил Миша. — Искусник сейчас выпечет крендель.
— Несамостоятельны, рабы стихии… Ирина Михайловна, вы стихию-то видите эдаким богом-погонялой, А ведь стихия — это же мы и есть.
— Неуправляемые, — вставила Ирина.
— Сами собой — да!.. А вообще — как сказать.
— Эй-эй! — подхватился Миша, — Ты у меня сейчас предопределение украдешь.
— Одолжу на время. Не возражаешь?
— Бери насовсем, не жалко.
— Что ты хотел сказать своим «вообще»? — спросила Ирина.
— Вообще, Ирина Михайловна, что такое управляемость? Управляем ли процесс распада радия? Или синтез гелия в солнечном чреве или фотосинтез зеленого листа?.. Тут, наверное, не об управлении говорить надо, а об упорядоченности…
— Заданной, старичок, заданной! — напомнил Миша.
— Кем?
— Этого, извини, не скажу.
— А раз не скажешь, то и о заданности не имеешь права заикаться.
Упорядоченность просто неотъемлемое свойство стихии, как мно-гоцветность радуги. И почему эта строго упорядоченная стихия — та же история — должна нуждаться в управлении, нашем или боговом?.. Дед, возвращаю тебе твое предопределение, больше не понадобится…
— Куда гнешь, лукавый?
— На перехват Ирины Михайловны, мудрый Дед. Она, прошу прощения, сильно разогналась — «бесполезно мыслить»… К необъятной природе мы лезем со своим куцым утилитаризмом — полезно нам или бесполезно? Словно природе до этого есть дело. Нам выделена роль мыслящих существ, и хотим мы того или не хотим, а мыслить придется — сомневаться, ошибаться, страдать от бессилия, совершать весь джентльменский набор гомо сапиенса. Поэтому не спрашивай никогда себя, что даст тебе новая мысль, а радуйся, что она явилась, мысли дальше.
И снова в который раз меня охватило возмущение этим умным мальчиком.
Сейчас сильней прежнего, потому что в Толе Зыбкове увидел я Севу Гребина с его неоригинальной мудростью — живи и жить давай другим. У этих двух столь разительно несхожих представителей молодого поколения одна движущая пружина, заведенная на себя. Сева способен удовлетвориться малым — работка повольней, зарплатка покрупней, не исключено даже левый доходец сорвать при случае, но дальше не пойдет. А вот лобастый Толя Зыбков собирается использовать торжествующую науку. Мне в удовольствие тешить свою любознательность, искушать свою мысль, постараюсь заручиться для этого помощью государства, а что касается того, буду или нет «тем любезен я народу», меня, право, не волнует — можете пользоваться, если сумеете, а сам я до ваших низменных нужд не опущусь. Супермены в джинсах!
Я перед Севой чувствую родительскую вину — не приложил усилий в воспитании, — потому сейчас пасую перед его улыбочкой, мои доказательства отскакивают, как горох от стенки. Ну а перед Толей-то моя совесть чиста, пасовать не собираюсь. И я повернулся к Толе всем телом.
— Ты, кажется, забыл, какими вопросами мы занимаемся?
— Помню, Георгий Петрович. — Невиннейшим голосом, с ласковой кошачьей прижмуркой.
— Помнишь, что были распятые на крестах, сожженные на кострах, погибшие на баррикадах, расстрелянные в застенках ради решения этих проклятых вопросов? Ну так они и теперь висят над нами проклятием. И ради чего же ты предлагаешь нам заниматься ими? Ради того, оказывается, чтоб доставить себе удовольствие, свои способности испытать, свои силы потешить.
То, что, мол, мучительно для других, мне в наслаждение. Черт знает, какая-то патология! На садизм похоже. Тебе это не кажется?
— На садизм?.. Георгий Петрович, уж так-то зачем?.. — Плотная физиономия Толи порозовела, прижмурка исчезла, круглые глаза зелено цвели.
— Пусть не садизм, а безнравственность. Тебя устроит?
— Нет, Георгий Петрович, не устроит. Всего-навсего смею лишь не согласиться с вами: вы считаете — будем управлять стихией, я говорю — нет.
Так неужели это безнравственно?
— Э-э, голубчик, не отказывайся от того, что сказал: не спрашивайте, мол, себя, что даст новая мысль, просто радуйтесь и мыслите себе дальше.
— Не вижу тут никакой безнравственности.
— Что ж, объясню поподробней… Ты считаешь — природа нам выделила особую роль мыслящих существ, ну так будем играть ее с душой, наслаждаться изощренным искусством. Разум для наслаждения!.. Это ложь, голубчик!
Неоправданная и вредная ложь! Разум и появился-то от нужды, от безвыходности. Чем еще наш праотец мог спасти себя как не счастливой догадкой использовать палку? Будь он вооружен острыми зубами, когтями, сокрушающими мускулами — не пытался бы задумываться. И мы сейчас бегали бы беспечно нагишом, носили бы под твердыми черепами недоразвито— гладкий мозг.
А теперь вот во всеуслышание заявляем и не краснеем: играть роль мыслящих готовы, но до нужды нам дела нет. И это тогда, когда подпирают глобальные опасности, гамлетовское «быть или не быть» миру заставляет содрогаться всех.
Дела нет, плевать, будем наслаждаться, а там хоть трава не расти… нравственна такая позиция? Ой нет!
Добрейший Миша Дедушка со смущением гнулся к полу, избегал глядеть на друга. Ирина же прицельно уставилась на Толю, забыв о дымящей сигарете. Толя подобрался в своем креслице, совино нахохлился, круглые глаза стынут на круглом лице.
— Георгий Петрович, — заговорил он после недолгого молчания холодно и с достоинством, — убедите меня, что есть… есть реальные возможности взнуздать неподвластную стихию — да, силой разума, да, подчинив управлению!
— и я признаю себя иудой, повешусь от стыда на первой же осине.
— Ну, милый мой!.. — Я развел руками. — Осадил! И с какой напыщенностью, с трагедийным пафосом: повешусь, торжественно обещаю, но прежде убеди меня в том, в чем пока никто на свете не убежден. Много же ты хочешь для доказательства своей неправоты.
Зеленые глаза повело в сторону, на выпуклый лоб набежала морщина. Толя ничего не ответил, опустил голову — по-прежнему нахохлен.
Ирина вонзила в пепельницу потухшую сигарету, закурила новую.
— Мальчику ясно! — возвестила она. — А мне пока нет!.. Помните ли, Георгий Петрович, наш разговор о том, что дурные сообщества развращают добрые нравы?..
— Конечно.
— А я-то думала — запамятовали. Вы, если не ошибаюсь, сказали тогда, Георгий Петрович: что-то мешало людям создавать хорошие сообщества, не исключено — что-то не зависящее от самих людей.
— И еще сказал, Ирочка, — это «что-то» нам следует выяснить. Сейчас беру на себя смелость заявить: подбираемся к выяснению… окольными дорожками, но, надеюсь, они приведут от Павла в наш день.
— Верно. Привели, — с холодной бесстрастностью согласилась Ирина. — К тому, что люди не влияют на историю. Получается: дурные сообщества возникают сами, а хорошие создать нам не дано — невлиятельны, стихии, видите ли, подчинены. Но тогда есть ли смысл, Георгий Петрович, упрекать в безнравственности нашего милого ученого сурочка? Помочь себе мы не можем, предаваться отчаянью бессмысленно, так не лучше ли принять мудрый совет предаться доступным наслаждениям, как это делали в средние века во время повальных эпидемий? К черту самоистязания, да здравствует пир во время чумы!
Прошу прощения, наши экспериментальные выводы толкают на это.
— Ну и ну! — возмутился Миша Дедушка. — Доигрались…
— Обождем пировать. Рано, — сказал я.
— Готова ждать сколько угодно. Знать бы — чего?
— Конца расследования, Ирочка. Надо же нам понять, что именно мешает людям творить доброе, нравственное.
— Предположим, поймем. И что же?
— Вот те раз! — удивился я. — Понять объективный закон — не значит ли им пользоваться? Не закон ли всемирного тяготения указал нам, как его преодолеть, вырваться из объятий планеты?
— И Миша облегченно хохотнул:
— Точно! Закон что телеграфный столб — перепрыгнуть нельзя, а обойти можно.
— Гм… — Ирина украсила пепельницу новым окурком. — Что ж, подождем.
Чумной пир на время откладывается.
Толя Зыбков усиленно заворочался, заскрипел креслицем, обратил ко мне свое круглое обиженное красное лицо.
— Ладно, Георгий Петрович, кто старое помянет, тому глаз вон. Буду с вами до конца… пока не упремся в глухую стенку.
— В стенку, Толя?.. В глухую?.. Или ты забыл, что таковой не существует в природе? Вспомни-ка: «Самое непостижимое в этом мире то, что он постижим».
Толя смутился. Автор этих слов Альберт Эйнштейн свят даже для суперменов в джинсах.
5
К селу Яровому, где прошло мое детство и не успела начаться моя юность, подступали запущенные — с вырубками, болотами, мокрыми пожнями — леса.
Зимой они были густо истоптаны зайцами, и подростки, мои приятели, промышляли ими. Не ружьями, ружей не было, да и кто на зайцев тратит дробь и порох? Из балалаечной струны, а то и просто из тонкой проволоки делались петли и развешивались по лесу на заячьих тропах.
Уже в начале зимы 1941 года у нас дома было голодно, не хватало хлеба, берегли скудные запасы картошки, а сестренке исполнилось двенадцать лет, хотелось устроить ей маленький праздник. Я решил добыть зайца. И хоть этим заниматься мне как-то не приходилось, но теоретически я знал все до тонкости: петли сделал из струны, ставил их в выветренных (то есть полежавших на улице, не пахнущих человеческим жильем) рукавицах, и места выбрал ходовые, и подвесил надежно, чтоб если даже вскочат матерый самец, то уж, шалишь, не сорвется.
Прилежному — награда. Черным утром, когда снега лишь начинают натужно синеть, а в небе все еще утомленно помаргивают звезды, я спешил по немотному, окоченелому лесу к своим наставникам. И где-то на подходе к ним из мрака, из глубины смерзшегося лесного молчания раздался взрывчатый треск, словно незыблемая чащоба тронулась от толчка, начала валиться. Есть!!
Нас еще разделяла плотная толща величественных, как заснеженные горы, елей, но я уже улавливал на слух — он не похож на обычного зайца, это не робкое, а яростное существо. И набатно колотилось в груди сердце, и безумное нетерпение хищника несло меня сквозь обвалы снега, колючую хвою, жесткие ветки — к жертве, к нему! А он метался впереди в эпилептическом ужасе передо мной.
Мутная просинь, прокравшаяся сквозь чащу, и среди многоэтажной, фантастической заснеженности подпрыгивала, дергалась голая елочка, словно пыталась выдрать корни из смерзшейся земли и бежать от меня опрометью. А рядом с ней вихрящийся сгусток… Да, сгусток серого предрассветного воздуха в насквозь промороженном лесу.
Наверное, это был именно тот, о каком я и мечтал, матерый самец. Но разглядеть его я не мог, видел лишь тугое движение — бестелесная сила, мятущаяся страсть, неистовость.
Я стоял, увязнув в глубоком снегу, не смел дышать, колотилось в грудную клетку сердце. Но мало-помалу, как мороз сквозь рукава шубы, стала проникать отрезвляющая мысль: "Он сможет прыгать в петле весь день, даже больше…
Бывает, живут и по трое суток. Ты долго собираешься стоять?.."
И продолжал стоять в снегу, не двигался. Мне повезло — попал крупный самец, сильный заяц, у сестренки праздник… Надо его добить, как это делают все. Выломать потяжелей палку и… День рождения сестры завтра. Уж коль затеял, то доводи до конца…
Я выломал ольховый сук, кривой, как рог матерого лося. Я двинулся на рвущуюся от меня жертву. И уже совсем развиднелось, и мятущийся сгусток обрел плоть. Но даже теперь, отчетливо видный, он мало походил на зайца не смиренный зверек, а зверь агрессивный, пружинисто-прекрасный. Не зря, оказывается, мне рассказывали — матерые самцы иногда ударом лапы распарывали живот неосторожным охотникам. За свой живот мне можно было не опасаться, до него прежде пришлось бы распороть толстый ватник. Мой кривой ольховый сук не подымался…
Ты жалкая размазня! Кисляй! Даже пойманного зайца взять не можешь!
Зачем было тогда ставить петлю! Ну! Бей! Так делают все!.. В голодном доме должен быть праздник!..
Я шагнул вперед, вплотную к трепещущей елочке, но мой кривой сук не подымался. И тогда я нагнулся, освободил из-под елочки держалку, переломил ее. В лесу раздался тонкий, как всхлип, звук: то ринувшийся от меня беляк задел концом струны за ветку…
А каких-нибудь восемь месяцев спустя я убил человека. Я и раньше корректировал с НП огонь своей батареи, направлял тяжелые снаряды на окопы противника и радовался, когда над ними вспухали взрывы, знал — там остаются лежать трупы.
Ночью пешая разведка запоролась в траншею противника, ей на помощь подняли две роты, и неожиданно для себя наши вышибли немца с высоты, продвинулись вперед. А значит, и нам, артиллерийским наблюдателям, надо было искать новый НП.
Пехота еще не начала окапываться, толкались в отбитых траншеях, нас же манила гривка кустов по самому гребню — укрыться можно и обзор хорош. По росной травке я полз с автоматом следом за младшим лейтенантом Горбиной, командиром нашего взвода управления, за мной тащился телефонист с катушкой.
Кусты были не слишком густы и не слишком высоки — Горбина прилег, стал выпрастывать из-под себя бинокль, телефонист приткнулся шагах в пяти, облокотясь на катушку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
— Внимание! — объявил Миша. — Искусник сейчас выпечет крендель.
— Несамостоятельны, рабы стихии… Ирина Михайловна, вы стихию-то видите эдаким богом-погонялой, А ведь стихия — это же мы и есть.
— Неуправляемые, — вставила Ирина.
— Сами собой — да!.. А вообще — как сказать.
— Эй-эй! — подхватился Миша, — Ты у меня сейчас предопределение украдешь.
— Одолжу на время. Не возражаешь?
— Бери насовсем, не жалко.
— Что ты хотел сказать своим «вообще»? — спросила Ирина.
— Вообще, Ирина Михайловна, что такое управляемость? Управляем ли процесс распада радия? Или синтез гелия в солнечном чреве или фотосинтез зеленого листа?.. Тут, наверное, не об управлении говорить надо, а об упорядоченности…
— Заданной, старичок, заданной! — напомнил Миша.
— Кем?
— Этого, извини, не скажу.
— А раз не скажешь, то и о заданности не имеешь права заикаться.
Упорядоченность просто неотъемлемое свойство стихии, как мно-гоцветность радуги. И почему эта строго упорядоченная стихия — та же история — должна нуждаться в управлении, нашем или боговом?.. Дед, возвращаю тебе твое предопределение, больше не понадобится…
— Куда гнешь, лукавый?
— На перехват Ирины Михайловны, мудрый Дед. Она, прошу прощения, сильно разогналась — «бесполезно мыслить»… К необъятной природе мы лезем со своим куцым утилитаризмом — полезно нам или бесполезно? Словно природе до этого есть дело. Нам выделена роль мыслящих существ, и хотим мы того или не хотим, а мыслить придется — сомневаться, ошибаться, страдать от бессилия, совершать весь джентльменский набор гомо сапиенса. Поэтому не спрашивай никогда себя, что даст тебе новая мысль, а радуйся, что она явилась, мысли дальше.
И снова в который раз меня охватило возмущение этим умным мальчиком.
Сейчас сильней прежнего, потому что в Толе Зыбкове увидел я Севу Гребина с его неоригинальной мудростью — живи и жить давай другим. У этих двух столь разительно несхожих представителей молодого поколения одна движущая пружина, заведенная на себя. Сева способен удовлетвориться малым — работка повольней, зарплатка покрупней, не исключено даже левый доходец сорвать при случае, но дальше не пойдет. А вот лобастый Толя Зыбков собирается использовать торжествующую науку. Мне в удовольствие тешить свою любознательность, искушать свою мысль, постараюсь заручиться для этого помощью государства, а что касается того, буду или нет «тем любезен я народу», меня, право, не волнует — можете пользоваться, если сумеете, а сам я до ваших низменных нужд не опущусь. Супермены в джинсах!
Я перед Севой чувствую родительскую вину — не приложил усилий в воспитании, — потому сейчас пасую перед его улыбочкой, мои доказательства отскакивают, как горох от стенки. Ну а перед Толей-то моя совесть чиста, пасовать не собираюсь. И я повернулся к Толе всем телом.
— Ты, кажется, забыл, какими вопросами мы занимаемся?
— Помню, Георгий Петрович. — Невиннейшим голосом, с ласковой кошачьей прижмуркой.
— Помнишь, что были распятые на крестах, сожженные на кострах, погибшие на баррикадах, расстрелянные в застенках ради решения этих проклятых вопросов? Ну так они и теперь висят над нами проклятием. И ради чего же ты предлагаешь нам заниматься ими? Ради того, оказывается, чтоб доставить себе удовольствие, свои способности испытать, свои силы потешить.
То, что, мол, мучительно для других, мне в наслаждение. Черт знает, какая-то патология! На садизм похоже. Тебе это не кажется?
— На садизм?.. Георгий Петрович, уж так-то зачем?.. — Плотная физиономия Толи порозовела, прижмурка исчезла, круглые глаза зелено цвели.
— Пусть не садизм, а безнравственность. Тебя устроит?
— Нет, Георгий Петрович, не устроит. Всего-навсего смею лишь не согласиться с вами: вы считаете — будем управлять стихией, я говорю — нет.
Так неужели это безнравственно?
— Э-э, голубчик, не отказывайся от того, что сказал: не спрашивайте, мол, себя, что даст новая мысль, просто радуйтесь и мыслите себе дальше.
— Не вижу тут никакой безнравственности.
— Что ж, объясню поподробней… Ты считаешь — природа нам выделила особую роль мыслящих существ, ну так будем играть ее с душой, наслаждаться изощренным искусством. Разум для наслаждения!.. Это ложь, голубчик!
Неоправданная и вредная ложь! Разум и появился-то от нужды, от безвыходности. Чем еще наш праотец мог спасти себя как не счастливой догадкой использовать палку? Будь он вооружен острыми зубами, когтями, сокрушающими мускулами — не пытался бы задумываться. И мы сейчас бегали бы беспечно нагишом, носили бы под твердыми черепами недоразвито— гладкий мозг.
А теперь вот во всеуслышание заявляем и не краснеем: играть роль мыслящих готовы, но до нужды нам дела нет. И это тогда, когда подпирают глобальные опасности, гамлетовское «быть или не быть» миру заставляет содрогаться всех.
Дела нет, плевать, будем наслаждаться, а там хоть трава не расти… нравственна такая позиция? Ой нет!
Добрейший Миша Дедушка со смущением гнулся к полу, избегал глядеть на друга. Ирина же прицельно уставилась на Толю, забыв о дымящей сигарете. Толя подобрался в своем креслице, совино нахохлился, круглые глаза стынут на круглом лице.
— Георгий Петрович, — заговорил он после недолгого молчания холодно и с достоинством, — убедите меня, что есть… есть реальные возможности взнуздать неподвластную стихию — да, силой разума, да, подчинив управлению!
— и я признаю себя иудой, повешусь от стыда на первой же осине.
— Ну, милый мой!.. — Я развел руками. — Осадил! И с какой напыщенностью, с трагедийным пафосом: повешусь, торжественно обещаю, но прежде убеди меня в том, в чем пока никто на свете не убежден. Много же ты хочешь для доказательства своей неправоты.
Зеленые глаза повело в сторону, на выпуклый лоб набежала морщина. Толя ничего не ответил, опустил голову — по-прежнему нахохлен.
Ирина вонзила в пепельницу потухшую сигарету, закурила новую.
— Мальчику ясно! — возвестила она. — А мне пока нет!.. Помните ли, Георгий Петрович, наш разговор о том, что дурные сообщества развращают добрые нравы?..
— Конечно.
— А я-то думала — запамятовали. Вы, если не ошибаюсь, сказали тогда, Георгий Петрович: что-то мешало людям создавать хорошие сообщества, не исключено — что-то не зависящее от самих людей.
— И еще сказал, Ирочка, — это «что-то» нам следует выяснить. Сейчас беру на себя смелость заявить: подбираемся к выяснению… окольными дорожками, но, надеюсь, они приведут от Павла в наш день.
— Верно. Привели, — с холодной бесстрастностью согласилась Ирина. — К тому, что люди не влияют на историю. Получается: дурные сообщества возникают сами, а хорошие создать нам не дано — невлиятельны, стихии, видите ли, подчинены. Но тогда есть ли смысл, Георгий Петрович, упрекать в безнравственности нашего милого ученого сурочка? Помочь себе мы не можем, предаваться отчаянью бессмысленно, так не лучше ли принять мудрый совет предаться доступным наслаждениям, как это делали в средние века во время повальных эпидемий? К черту самоистязания, да здравствует пир во время чумы!
Прошу прощения, наши экспериментальные выводы толкают на это.
— Ну и ну! — возмутился Миша Дедушка. — Доигрались…
— Обождем пировать. Рано, — сказал я.
— Готова ждать сколько угодно. Знать бы — чего?
— Конца расследования, Ирочка. Надо же нам понять, что именно мешает людям творить доброе, нравственное.
— Предположим, поймем. И что же?
— Вот те раз! — удивился я. — Понять объективный закон — не значит ли им пользоваться? Не закон ли всемирного тяготения указал нам, как его преодолеть, вырваться из объятий планеты?
— И Миша облегченно хохотнул:
— Точно! Закон что телеграфный столб — перепрыгнуть нельзя, а обойти можно.
— Гм… — Ирина украсила пепельницу новым окурком. — Что ж, подождем.
Чумной пир на время откладывается.
Толя Зыбков усиленно заворочался, заскрипел креслицем, обратил ко мне свое круглое обиженное красное лицо.
— Ладно, Георгий Петрович, кто старое помянет, тому глаз вон. Буду с вами до конца… пока не упремся в глухую стенку.
— В стенку, Толя?.. В глухую?.. Или ты забыл, что таковой не существует в природе? Вспомни-ка: «Самое непостижимое в этом мире то, что он постижим».
Толя смутился. Автор этих слов Альберт Эйнштейн свят даже для суперменов в джинсах.
5
К селу Яровому, где прошло мое детство и не успела начаться моя юность, подступали запущенные — с вырубками, болотами, мокрыми пожнями — леса.
Зимой они были густо истоптаны зайцами, и подростки, мои приятели, промышляли ими. Не ружьями, ружей не было, да и кто на зайцев тратит дробь и порох? Из балалаечной струны, а то и просто из тонкой проволоки делались петли и развешивались по лесу на заячьих тропах.
Уже в начале зимы 1941 года у нас дома было голодно, не хватало хлеба, берегли скудные запасы картошки, а сестренке исполнилось двенадцать лет, хотелось устроить ей маленький праздник. Я решил добыть зайца. И хоть этим заниматься мне как-то не приходилось, но теоретически я знал все до тонкости: петли сделал из струны, ставил их в выветренных (то есть полежавших на улице, не пахнущих человеческим жильем) рукавицах, и места выбрал ходовые, и подвесил надежно, чтоб если даже вскочат матерый самец, то уж, шалишь, не сорвется.
Прилежному — награда. Черным утром, когда снега лишь начинают натужно синеть, а в небе все еще утомленно помаргивают звезды, я спешил по немотному, окоченелому лесу к своим наставникам. И где-то на подходе к ним из мрака, из глубины смерзшегося лесного молчания раздался взрывчатый треск, словно незыблемая чащоба тронулась от толчка, начала валиться. Есть!!
Нас еще разделяла плотная толща величественных, как заснеженные горы, елей, но я уже улавливал на слух — он не похож на обычного зайца, это не робкое, а яростное существо. И набатно колотилось в груди сердце, и безумное нетерпение хищника несло меня сквозь обвалы снега, колючую хвою, жесткие ветки — к жертве, к нему! А он метался впереди в эпилептическом ужасе передо мной.
Мутная просинь, прокравшаяся сквозь чащу, и среди многоэтажной, фантастической заснеженности подпрыгивала, дергалась голая елочка, словно пыталась выдрать корни из смерзшейся земли и бежать от меня опрометью. А рядом с ней вихрящийся сгусток… Да, сгусток серого предрассветного воздуха в насквозь промороженном лесу.
Наверное, это был именно тот, о каком я и мечтал, матерый самец. Но разглядеть его я не мог, видел лишь тугое движение — бестелесная сила, мятущаяся страсть, неистовость.
Я стоял, увязнув в глубоком снегу, не смел дышать, колотилось в грудную клетку сердце. Но мало-помалу, как мороз сквозь рукава шубы, стала проникать отрезвляющая мысль: "Он сможет прыгать в петле весь день, даже больше…
Бывает, живут и по трое суток. Ты долго собираешься стоять?.."
И продолжал стоять в снегу, не двигался. Мне повезло — попал крупный самец, сильный заяц, у сестренки праздник… Надо его добить, как это делают все. Выломать потяжелей палку и… День рождения сестры завтра. Уж коль затеял, то доводи до конца…
Я выломал ольховый сук, кривой, как рог матерого лося. Я двинулся на рвущуюся от меня жертву. И уже совсем развиднелось, и мятущийся сгусток обрел плоть. Но даже теперь, отчетливо видный, он мало походил на зайца не смиренный зверек, а зверь агрессивный, пружинисто-прекрасный. Не зря, оказывается, мне рассказывали — матерые самцы иногда ударом лапы распарывали живот неосторожным охотникам. За свой живот мне можно было не опасаться, до него прежде пришлось бы распороть толстый ватник. Мой кривой ольховый сук не подымался…
Ты жалкая размазня! Кисляй! Даже пойманного зайца взять не можешь!
Зачем было тогда ставить петлю! Ну! Бей! Так делают все!.. В голодном доме должен быть праздник!..
Я шагнул вперед, вплотную к трепещущей елочке, но мой кривой сук не подымался. И тогда я нагнулся, освободил из-под елочки держалку, переломил ее. В лесу раздался тонкий, как всхлип, звук: то ринувшийся от меня беляк задел концом струны за ветку…
А каких-нибудь восемь месяцев спустя я убил человека. Я и раньше корректировал с НП огонь своей батареи, направлял тяжелые снаряды на окопы противника и радовался, когда над ними вспухали взрывы, знал — там остаются лежать трупы.
Ночью пешая разведка запоролась в траншею противника, ей на помощь подняли две роты, и неожиданно для себя наши вышибли немца с высоты, продвинулись вперед. А значит, и нам, артиллерийским наблюдателям, надо было искать новый НП.
Пехота еще не начала окапываться, толкались в отбитых траншеях, нас же манила гривка кустов по самому гребню — укрыться можно и обзор хорош. По росной травке я полз с автоматом следом за младшим лейтенантом Горбиной, командиром нашего взвода управления, за мной тащился телефонист с катушкой.
Кусты были не слишком густы и не слишком высоки — Горбина прилег, стал выпрастывать из-под себя бинокль, телефонист приткнулся шагах в пяти, облокотясь на катушку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34