В таких случаях ее охватывал гнев, и ее голос достигал столь угрожающей силы, что весь тоннель замирал в страхе. Добившись желаемого эффекта, она сразу переходила на спокойный, довольно тихий речитатив, не менее эффективный в доведенном до ужаса помещении и неизменно срывавший даже больше аплодисментов, чем при вежливой, внимательной аудитории. Она звала это «дрессировкой» и втайне ждала очередной возможности применить беспроигрышный прием.
Сегодня, однако, «дрессировать» было некого; американские туристы, несмотря на опьянение, видели ее за столиком Леонтьева и прослушали ее выступление в уважительной тишине, а в конце даже поаплодировали.
Пока баронесса снова облачалась в вечернее платье, в «Кронштадт» заявились еще две компании, и дела пошли веселее. Жорж, старший официант, сохранявший бесстрастный вид, но не упускавший ни единой детали, поймал взгляд Леонтьева и принес ему традиционный бренди с содовой. Леонтьев знал, что торопиться не следует, так как теперь Жорж ни разу не посмотрит в его сторону, пока не кончится его номер. С другой стороны, если уж на то пошло, он всегда может заказать бренди и заплатить за него из собственного кармана. Этой приятной уверенности обычно хватало ему на все время вплоть до первого выхода. После этого его либо приглашали за один из столиков, либо он сам покупал себе порцию-другую; затем Жорж снова вспоминал о его присутствии и посылал ему еще одну двойную порцию за счет заведения, не дожидаясь его второго выхода.
Сам не зная почему, Леонтьев чувствовал в этот вечер смутное беспокойство; ужиная с баронессой, он выпил больше вина, чем обычно, и при нормальных обстоятельствах чувствовал бы себя теперь беззаботно, купаясь в настоящем, не имеющем никакого отношения ни к прошлому, ни к будущему. Однако в этот вечер ни вино, ни бренди не оказывали на него никакого действия. Это вызывало раздражение, а перспектива подсесть через короткое время за столик к американцам и подавно навевала смертельную скуку. Одна из американок и так, не стесняясь, строила ему глазки; однако он видел, что она одна из тех, кто полагает, что подобное поведение является частью ритуала посещения ночного клуба. Она была маленькой блондиночкой, вполне привлекательной благодаря косметике, хотя ей некуда было деть приплюснутый нос и бесцветные брови. Когда настанет черед подсесть к ней, она прижмется к нему коленом, а сама начнет болтать с кем-нибудь другим; мужчины за столом устанут от ее болтовни и, несмотря на опьянение, с благодарностью отнесутся к попыткам Леонтьева спасти их от ее скучного общества. Другая девушка была темноволосой и тоненькой; она показалась Леонтьеву куда более симпатичной, но она не обращала на него никакого внимания — так, видно, будет весь вечер, даже когда он присоединится к ним.
За последние несколько недель, когда он стал работать в «Кронштадте», Леонтьев узнал о женщинах больше, чем за предшествовавшие пятьдесят лет жизни. Однако он уже вышел из того возраста, когда можно было с пользой употребить вновь приобретенную мудрость. Он случайно встретился глазами с худенькой брюнеткой, и ему показалось, что он заметил в ее взгляде интерес и понимание; но он тут же вспомнил блестящие от пота седые завитки у себя на груди, свою жаркую мятую кровать и залпом осушил рюмку, которую намеревался цедить до самого выступления. Пришлось заказывать двойную порцию за свой счет.
Наступила очередь сеньориты Лоллиты, высокой костлявой брюнетки, исполнявшей испанский танец с кастаньетами. На самом деле девушку звали Луизой и она была дочерью парижского консьержа. История ее жизни не представляла тайны ни для кого в «Кронштадте». В пятнадцатилетнем возрасте Луизу выгнали из школы по двум причинам: из-за несвоевременной беременности и за распространение анархо-синдикалистских листовок. И в том, и в другом был повинен один и тот же человек — беглый испанец по кличке Рубио , с которым она познакомилась как-то в воскресенье на синдикалистском собрании, на которое ее занесло по причине дождя, и где Рубио был главным оратором. Его упекли в тюрьму, так как Луиза была несовершеннолетней, а когда она произвела на свет мертвого ребенка, товарищи Рубио по синдикалистскому движению пристроили ее работать на завод. По вечерам она брала уроки танца, ибо именно этим и стремилась всю жизнь заняться. С тех пор, как Рубио отбыл свой срок — необычно короткий, так как Луиза спокойно заявила на суде, что если говорить о соблазнении, то соблазнительницей выступила она, — они жили в комнате Рубио. Теперь он писал листовки и статьи для синдикалистских газет, а также готовил обед, пока Луиза отсыпалась; по вечерам она помогала ему писать листовки и готовила для него ужин, а потом уходила в «Кронштадт». Это был ее первый контракт с ночным клубом; она получила его благодаря другу Рубио — анархисту, знакомому, в свою очередь, с одним поэтом-троцкистом, который водил знакомство с художником-формалистом, а тот работал у Пьера.
С сеньоритой Лоллитой Леонтьев всегда чувствовал себя не совсем в своей тарелке. Сперва она отнеслась к нему с застенчивым уважением, ибо все синдикалисты — противники Содружества, так что она увидела в нем мученика режима. Однако впоследствии она стала избегать его общества, хотя никогда не забывала поприветствовать его быстрым, неуклюжим кивком головы, своим наиболее характерным жестом. Все ее движения были угловатыми и скованными, как у подростка, но стоило ей начать танец, ее длинные, костлявые руки и ноги оттаивали, словно она попадала под лучи горячего андалузского солнца, видимо, пригревавшего ее предков. Закончив номер, она снова застывала, неумело кланялась зрителям и торопилась в раздевалку, никогда не соглашаясь выступать на бис. Именно в этом контрасте, а не в танцевальном искусстве, и заключалась причина ее успеха, весьма громкого для дебютантки.
Леонтьев наблюдал за ней с удовольствием. Вторая двойная порция сделала свое дело: он чувствовал расслабление, внутри у него затеплился свет, подобный зимнему закату в степи. Возможность углубления контакта с плосколицей блондинкой внезапно показалась ему не лишенной интереса. Единственный мужчина за их столом, с которым она не заигрывала — по всей видимости, ее муж — сидел дальше остальных; Леонтьев знал, до чего запросто супруги-американцы умудряются терять друг друга на улице под занавес бурной вечеринки. Почему бы не взять предложенное, если дела пойдут на лад? Кто оплатит ему понапрасну растраченные годы, кто поблагодарит за упущенную возможность? Человеку дарована всего одна жизнь, и единственный способ прожить ее полноценно — это жить в настоящем. Прошлое и будущее, даже если они существуют, — не более чем вода, бегущая под мостом. Можно всю жизнь простоять на мосту, прожить в иллюзии, что входишь в будущее, хотя на самом деле внизу просто будет бежать вода, будущее будет переливаться в прошлое. Верно, можно броситься в воду, отдаться ее течению, мелькать среди бурунов, двигаться — но только в настоящем. Те, кто застыл в созерцании, кто видит лишь будущее и прошлое, — это люди на мосту. Другие, отдавшие себя вечному, текущему настоящему, — это люди потока. Не достаточно ли он, Леонтьев, настоялся на мосту, не пора ли превращаться в человека потока? Пусть Зина и впрямь покончила жизнь самоубийством — разве это важно?
Пьер стоял у его столика, улыбаясь вежливой, почтительной улыбкой, которая неизменно появлялась на его лице, когда он разговаривал с Леонтьевым на глазах у гостей, специально пришедших послушать Героя Культуры. Это означало, что пришло время идти переодеваться. Номер сеньориты Лоллиты давным-давно закончился, баронесса подсела за столик к американцам, на что Леонтьев не удосужился обратить внимания; он даже не помнил, как она вернулась из раздевалки. Такие провалы в памяти происходили с ним все чаще с тех самых пор, как он порвал халат и мальчишка из агентства принес ему в отель зловещую телеграмму. Вот и сейчас, как тогда, ему казалось, что он смотрит кинокартину с выключенным звуком. В последние недели звук отключался все чаще, иногда на несколько часов кряду; потом он неожиданно включался снова, и Леонтьев оказывался на незнакомой предрассветной улице или на лестнице какого-нибудь отеля, поднимаясь вслед за заспанной женщиной, полный недоумения, где он ее подобрал, как они тут оказались…
Леонтьев осушил стакан и горделивой походкой двинулся в раздевалку. Там висел запах баронессиных духов, турецких сигарет, с которыми не расставался исполнитель кавказских танцев на цыпочках, и юного пота обворожительной сеньориты Лоллиты. Он снял костюм и туфли, убрал все это в шкаф, действуя не менее аккуратно, чем Дениз, убирающая в ресторанчике его салфетку, и со смесью ностальгического удовольствия и смутного стыда принялся неторопливо облачаться для выхода. В его форме не было ничего карикатурного; это была прочная, хотя и слегка поношенная одежда — неофициальная форма бравых гвардейцев, дошедших в ней до триумфального завершения революции: бриджи неопределенной расцветки, высокие сапоги из грубой кожи, такая же бесцветная гимнастерка с высоким воротом — вот и все. Леонтьев одевался так же на протяжении десяти лет, пока не изменился климат революции, а вместе с ним — и мода… Он взъерошил волосы, закурил и приготовился ждать, превратившись в человека иных времен, — именно так на него действовал этот простой костюм.
Раздался стук в дверь, и в щель просунулась физиономия Пьера, на которой красовалась улыбка, разрезанная надвое шрамом.
— Готово? — спросил он.
Леонтьев кивнул; в такие минуты он был готов поверить, что даже этот шрам имеет революционное происхождение. Физиономия пропала; еще мгновение — и в наступившей тишине зазвучал его голос, просивший у дам и мсье разрешения представить им Героя Культуры, Радость Народа, который прочтет стихотворения и исполнит песни Первых Дней Революции. Голос Пьера,, только что звучавший необыкновенно торжественно, перешел в клич циркового зазывалы:
— Дамы и господа — Герой Культуры, кавалер ордена Революции, Лев Николаевич Леонтьев!
Послышались воодушевленные аплодисменты, которые заглушил туш, и Леонтьев вышел в тоннель. Слегка поклонившись публике в знак приветствия, он без лишних предисловий объявил:
— Я прочту вам перевод отрывка из поэмы Александра Блока «Двенадцать».
Свет погас почти целиком, и в оставшемся красном течении Леонтьев, сопровождаемый аккомпанементом на тему марша буденовской кавалерии, воодушевлявшего миллионы бойцов Гражданской войны, принялся декламировать стихи глубоким, но неожиданно мягким голосом. Сочетание музыки, зловещего света, леонтьевского голоса, выпитого шампанского и так производило на присутствующих сильнейшее впечатление; все имеете, со словами поэмы — необузданного, вульгарного, непристойного, мистического кредо революции, названного кем-то «симфонией грязи» — пробирало с головы до пят. Плосколицая блондиночка зарыдала, и слезы, катящиеся по ее щекам, напоминали в красноватом полумраке капли крови. Смирная парочка в углу дружно уронила головы. Занавес, за которым помещался бар, был, как всегда во время выступлений Леонтьева, приоткрыт, чтобы завсегдатаи, молча застывшие на своих высоких табуретах, тоже могли слышать слова, выученные наизусть.
После отрывка из «Двенадцати» Леонтьев обычно читал собственные стихи. Иногда же, не будучи в форме, он ограничивался Маяковским. В этот вечер он слышал, как за одним из столиков шепчутся, определенно на посторонние темы, и чувствовал доносящиеся оттуда волны враждебности. То был столик номер 7, за которым, пока он переодевался, появились новые клиенты. В слабом красном мареве ему удалось разглядеть, что это мужчина и девушка; несмотря на то, что их лица оставались в тени, форма головы мужчины показалась ему неприятно знакомой. Гадать, кто это, времени не было, — предстояло декламировать завершающие строки «Двенадцати».
Он произносил заключительные слова отрешенным, тихим голосом, что производило неизгладимое впечатление, ибо оркестр в эти минуты смолкал, и воцарялась мертвая тишина. Затем загорался свет. Можно было принимать овации. Леонтьев с достоинством кланялся. В этот раз, невозмутимо дожидаясь, пока смолкнут аплодисменты, он украдкой бросил взгляд на столик номер 7 и узнал атташе по культуре Федора Григорьевича Никитина. Его сопровождала привлекательная темноволосая особа, которую он тоже уже где-то видел. Глаза мужчин встретились лишь на долю секунды, но и этого было достаточно, чтобы Леонтьев понял по нахальной улыбочке Никитина и его суженным глазкам, что тому известно что-то о нем, Леонтьеве; более того, он умудрился догадаться, что означает это «что-то». Ему даже показалось, будто он давно знает это сам — что же еще мог значить его навязчивый сон?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
Сегодня, однако, «дрессировать» было некого; американские туристы, несмотря на опьянение, видели ее за столиком Леонтьева и прослушали ее выступление в уважительной тишине, а в конце даже поаплодировали.
Пока баронесса снова облачалась в вечернее платье, в «Кронштадт» заявились еще две компании, и дела пошли веселее. Жорж, старший официант, сохранявший бесстрастный вид, но не упускавший ни единой детали, поймал взгляд Леонтьева и принес ему традиционный бренди с содовой. Леонтьев знал, что торопиться не следует, так как теперь Жорж ни разу не посмотрит в его сторону, пока не кончится его номер. С другой стороны, если уж на то пошло, он всегда может заказать бренди и заплатить за него из собственного кармана. Этой приятной уверенности обычно хватало ему на все время вплоть до первого выхода. После этого его либо приглашали за один из столиков, либо он сам покупал себе порцию-другую; затем Жорж снова вспоминал о его присутствии и посылал ему еще одну двойную порцию за счет заведения, не дожидаясь его второго выхода.
Сам не зная почему, Леонтьев чувствовал в этот вечер смутное беспокойство; ужиная с баронессой, он выпил больше вина, чем обычно, и при нормальных обстоятельствах чувствовал бы себя теперь беззаботно, купаясь в настоящем, не имеющем никакого отношения ни к прошлому, ни к будущему. Однако в этот вечер ни вино, ни бренди не оказывали на него никакого действия. Это вызывало раздражение, а перспектива подсесть через короткое время за столик к американцам и подавно навевала смертельную скуку. Одна из американок и так, не стесняясь, строила ему глазки; однако он видел, что она одна из тех, кто полагает, что подобное поведение является частью ритуала посещения ночного клуба. Она была маленькой блондиночкой, вполне привлекательной благодаря косметике, хотя ей некуда было деть приплюснутый нос и бесцветные брови. Когда настанет черед подсесть к ней, она прижмется к нему коленом, а сама начнет болтать с кем-нибудь другим; мужчины за столом устанут от ее болтовни и, несмотря на опьянение, с благодарностью отнесутся к попыткам Леонтьева спасти их от ее скучного общества. Другая девушка была темноволосой и тоненькой; она показалась Леонтьеву куда более симпатичной, но она не обращала на него никакого внимания — так, видно, будет весь вечер, даже когда он присоединится к ним.
За последние несколько недель, когда он стал работать в «Кронштадте», Леонтьев узнал о женщинах больше, чем за предшествовавшие пятьдесят лет жизни. Однако он уже вышел из того возраста, когда можно было с пользой употребить вновь приобретенную мудрость. Он случайно встретился глазами с худенькой брюнеткой, и ему показалось, что он заметил в ее взгляде интерес и понимание; но он тут же вспомнил блестящие от пота седые завитки у себя на груди, свою жаркую мятую кровать и залпом осушил рюмку, которую намеревался цедить до самого выступления. Пришлось заказывать двойную порцию за свой счет.
Наступила очередь сеньориты Лоллиты, высокой костлявой брюнетки, исполнявшей испанский танец с кастаньетами. На самом деле девушку звали Луизой и она была дочерью парижского консьержа. История ее жизни не представляла тайны ни для кого в «Кронштадте». В пятнадцатилетнем возрасте Луизу выгнали из школы по двум причинам: из-за несвоевременной беременности и за распространение анархо-синдикалистских листовок. И в том, и в другом был повинен один и тот же человек — беглый испанец по кличке Рубио , с которым она познакомилась как-то в воскресенье на синдикалистском собрании, на которое ее занесло по причине дождя, и где Рубио был главным оратором. Его упекли в тюрьму, так как Луиза была несовершеннолетней, а когда она произвела на свет мертвого ребенка, товарищи Рубио по синдикалистскому движению пристроили ее работать на завод. По вечерам она брала уроки танца, ибо именно этим и стремилась всю жизнь заняться. С тех пор, как Рубио отбыл свой срок — необычно короткий, так как Луиза спокойно заявила на суде, что если говорить о соблазнении, то соблазнительницей выступила она, — они жили в комнате Рубио. Теперь он писал листовки и статьи для синдикалистских газет, а также готовил обед, пока Луиза отсыпалась; по вечерам она помогала ему писать листовки и готовила для него ужин, а потом уходила в «Кронштадт». Это был ее первый контракт с ночным клубом; она получила его благодаря другу Рубио — анархисту, знакомому, в свою очередь, с одним поэтом-троцкистом, который водил знакомство с художником-формалистом, а тот работал у Пьера.
С сеньоритой Лоллитой Леонтьев всегда чувствовал себя не совсем в своей тарелке. Сперва она отнеслась к нему с застенчивым уважением, ибо все синдикалисты — противники Содружества, так что она увидела в нем мученика режима. Однако впоследствии она стала избегать его общества, хотя никогда не забывала поприветствовать его быстрым, неуклюжим кивком головы, своим наиболее характерным жестом. Все ее движения были угловатыми и скованными, как у подростка, но стоило ей начать танец, ее длинные, костлявые руки и ноги оттаивали, словно она попадала под лучи горячего андалузского солнца, видимо, пригревавшего ее предков. Закончив номер, она снова застывала, неумело кланялась зрителям и торопилась в раздевалку, никогда не соглашаясь выступать на бис. Именно в этом контрасте, а не в танцевальном искусстве, и заключалась причина ее успеха, весьма громкого для дебютантки.
Леонтьев наблюдал за ней с удовольствием. Вторая двойная порция сделала свое дело: он чувствовал расслабление, внутри у него затеплился свет, подобный зимнему закату в степи. Возможность углубления контакта с плосколицей блондинкой внезапно показалась ему не лишенной интереса. Единственный мужчина за их столом, с которым она не заигрывала — по всей видимости, ее муж — сидел дальше остальных; Леонтьев знал, до чего запросто супруги-американцы умудряются терять друг друга на улице под занавес бурной вечеринки. Почему бы не взять предложенное, если дела пойдут на лад? Кто оплатит ему понапрасну растраченные годы, кто поблагодарит за упущенную возможность? Человеку дарована всего одна жизнь, и единственный способ прожить ее полноценно — это жить в настоящем. Прошлое и будущее, даже если они существуют, — не более чем вода, бегущая под мостом. Можно всю жизнь простоять на мосту, прожить в иллюзии, что входишь в будущее, хотя на самом деле внизу просто будет бежать вода, будущее будет переливаться в прошлое. Верно, можно броситься в воду, отдаться ее течению, мелькать среди бурунов, двигаться — но только в настоящем. Те, кто застыл в созерцании, кто видит лишь будущее и прошлое, — это люди на мосту. Другие, отдавшие себя вечному, текущему настоящему, — это люди потока. Не достаточно ли он, Леонтьев, настоялся на мосту, не пора ли превращаться в человека потока? Пусть Зина и впрямь покончила жизнь самоубийством — разве это важно?
Пьер стоял у его столика, улыбаясь вежливой, почтительной улыбкой, которая неизменно появлялась на его лице, когда он разговаривал с Леонтьевым на глазах у гостей, специально пришедших послушать Героя Культуры. Это означало, что пришло время идти переодеваться. Номер сеньориты Лоллиты давным-давно закончился, баронесса подсела за столик к американцам, на что Леонтьев не удосужился обратить внимания; он даже не помнил, как она вернулась из раздевалки. Такие провалы в памяти происходили с ним все чаще с тех самых пор, как он порвал халат и мальчишка из агентства принес ему в отель зловещую телеграмму. Вот и сейчас, как тогда, ему казалось, что он смотрит кинокартину с выключенным звуком. В последние недели звук отключался все чаще, иногда на несколько часов кряду; потом он неожиданно включался снова, и Леонтьев оказывался на незнакомой предрассветной улице или на лестнице какого-нибудь отеля, поднимаясь вслед за заспанной женщиной, полный недоумения, где он ее подобрал, как они тут оказались…
Леонтьев осушил стакан и горделивой походкой двинулся в раздевалку. Там висел запах баронессиных духов, турецких сигарет, с которыми не расставался исполнитель кавказских танцев на цыпочках, и юного пота обворожительной сеньориты Лоллиты. Он снял костюм и туфли, убрал все это в шкаф, действуя не менее аккуратно, чем Дениз, убирающая в ресторанчике его салфетку, и со смесью ностальгического удовольствия и смутного стыда принялся неторопливо облачаться для выхода. В его форме не было ничего карикатурного; это была прочная, хотя и слегка поношенная одежда — неофициальная форма бравых гвардейцев, дошедших в ней до триумфального завершения революции: бриджи неопределенной расцветки, высокие сапоги из грубой кожи, такая же бесцветная гимнастерка с высоким воротом — вот и все. Леонтьев одевался так же на протяжении десяти лет, пока не изменился климат революции, а вместе с ним — и мода… Он взъерошил волосы, закурил и приготовился ждать, превратившись в человека иных времен, — именно так на него действовал этот простой костюм.
Раздался стук в дверь, и в щель просунулась физиономия Пьера, на которой красовалась улыбка, разрезанная надвое шрамом.
— Готово? — спросил он.
Леонтьев кивнул; в такие минуты он был готов поверить, что даже этот шрам имеет революционное происхождение. Физиономия пропала; еще мгновение — и в наступившей тишине зазвучал его голос, просивший у дам и мсье разрешения представить им Героя Культуры, Радость Народа, который прочтет стихотворения и исполнит песни Первых Дней Революции. Голос Пьера,, только что звучавший необыкновенно торжественно, перешел в клич циркового зазывалы:
— Дамы и господа — Герой Культуры, кавалер ордена Революции, Лев Николаевич Леонтьев!
Послышались воодушевленные аплодисменты, которые заглушил туш, и Леонтьев вышел в тоннель. Слегка поклонившись публике в знак приветствия, он без лишних предисловий объявил:
— Я прочту вам перевод отрывка из поэмы Александра Блока «Двенадцать».
Свет погас почти целиком, и в оставшемся красном течении Леонтьев, сопровождаемый аккомпанементом на тему марша буденовской кавалерии, воодушевлявшего миллионы бойцов Гражданской войны, принялся декламировать стихи глубоким, но неожиданно мягким голосом. Сочетание музыки, зловещего света, леонтьевского голоса, выпитого шампанского и так производило на присутствующих сильнейшее впечатление; все имеете, со словами поэмы — необузданного, вульгарного, непристойного, мистического кредо революции, названного кем-то «симфонией грязи» — пробирало с головы до пят. Плосколицая блондиночка зарыдала, и слезы, катящиеся по ее щекам, напоминали в красноватом полумраке капли крови. Смирная парочка в углу дружно уронила головы. Занавес, за которым помещался бар, был, как всегда во время выступлений Леонтьева, приоткрыт, чтобы завсегдатаи, молча застывшие на своих высоких табуретах, тоже могли слышать слова, выученные наизусть.
После отрывка из «Двенадцати» Леонтьев обычно читал собственные стихи. Иногда же, не будучи в форме, он ограничивался Маяковским. В этот вечер он слышал, как за одним из столиков шепчутся, определенно на посторонние темы, и чувствовал доносящиеся оттуда волны враждебности. То был столик номер 7, за которым, пока он переодевался, появились новые клиенты. В слабом красном мареве ему удалось разглядеть, что это мужчина и девушка; несмотря на то, что их лица оставались в тени, форма головы мужчины показалась ему неприятно знакомой. Гадать, кто это, времени не было, — предстояло декламировать завершающие строки «Двенадцати».
Он произносил заключительные слова отрешенным, тихим голосом, что производило неизгладимое впечатление, ибо оркестр в эти минуты смолкал, и воцарялась мертвая тишина. Затем загорался свет. Можно было принимать овации. Леонтьев с достоинством кланялся. В этот раз, невозмутимо дожидаясь, пока смолкнут аплодисменты, он украдкой бросил взгляд на столик номер 7 и узнал атташе по культуре Федора Григорьевича Никитина. Его сопровождала привлекательная темноволосая особа, которую он тоже уже где-то видел. Глаза мужчин встретились лишь на долю секунды, но и этого было достаточно, чтобы Леонтьев понял по нахальной улыбочке Никитина и его суженным глазкам, что тому известно что-то о нем, Леонтьеве; более того, он умудрился догадаться, что означает это «что-то». Ему даже показалось, будто он давно знает это сам — что же еще мог значить его навязчивый сон?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60