Он не знал, насколько надежно клетка подвешена к своему единственному крюку. Его нога, защемленная дверцей, болела так сильно, что он мечтал об обмороке. Но хотя в голове у него все плыло, он оставался в сознании. Он попытался дышать так, как научился дышать давным-давно в другом мире, тихо, спокойно. Но здесь, в этом мире, в этой клетке, он не мог так дышать. Легкие были настолько стиснуты ребрами, что ему едва удавалось вздохнуть. Он старался не задохнуться. Он старался не поддаваться панике. Он старался мыслить ясно. Всего лишь мыслить ясно, но ясность мысли была невыносимой.
Когда солнце добралось до его стороны поселения и всем своим жаром обрушилось на него, его дурнота сменилась рвотой. Иногда он ненадолго терял сознание.
Пришла ночь, а с нею холод, и он попытался вообразить воду, но воды не было.
Впоследствии он думал, что провел в клетке-сгибне двое суток. Он помнил, как проволока обдирала его обожженную солнцем нагую плоть, когда его выволокли наружу, и шок от холодной воды, которой его обдали из шланга. В этот момент он осознавал себя полностью, осознавал себя как куклу, маленькую, тряпичную, брошенную в грязь куклу, пока люди вокруг него о чем-то говорили и кричали. Должно быть, потом его унесли в камеру или стойло, потому что там были темнота и безмолвие, но он все едино висел в клетке-сгибне, поджариваясь на ледяном солнечном огне, леденея внутри своего пылающего тела, все туже и туже сжимаемого четкой сеткой из проволоки боли.
В какой-то момент его перенесли на кровать в комнате с окном, но он все едино висел в клетке-сгибне, качаясь высоко над пыльной землей, над землей пыльных, над зеленым кругом травы.
Задьйо и тот, крепко сбитый, не то были там, не то их там не было. Невольница с выцветшим лицом, скрюченная, дрожащая, причиняла ему боль, стараясь наложить мазь на его обожженную руку, ногу, спину. То ли она была там, то ли ее там не было. В окне сияло солнце. Он чувствовал, как проволока защемляет его ногу снова, и снова, и опять.
Тьма принесла облегчение. Он по большей части спал. Через пару дней он уже мог сесть и съесть то, что ему принесла перепуганная невольница. Солнечные ожоги заживали, боли и рези в основном смягчились. Нога его распухла чудовищно: в ней были сломаны кости, но это не имело никакого значения, пока ему не надо вставать. Он дремал, грезил. Когда в комнату вошел Райайе, Эсдан узнал его сразу.
Они встречались несколько раз еще до Восстания. Райайе был министром иностранных дел при президенте Ойо. Какой пост он занимал теперь в легитимном правительстве, Эсдан не знал. Для уэрелианина Райайе был низкорослым, но широкоплечим и крепко сбитым, с иссиня-черным, словно бы отполированным лицом и седеющими волосами, он выглядел впечатляющим человеком, политиком.
— Министр Райайе, — промолвил Эсдан.
— Господин Старая Музыка. Как любезно с вашей стороны припомнить меня! Я сожалею, что вы были нездоровы. Надеюсь, за вами удовлетворительно присматривают?
— Благодарствую.
— Когда я услышал о том, что вы нездоровы, я затребовал доктора, но здесь нет никого, кроме ветеринара. Никакой обслуги. Совсем не то, что в старые времена! Хотелось бы мне, чтобы вы увидели Ярамеру во всем ее блеске.
— Я видел. — Его голос, хотя и слабый, звучал вполне естественно. — Тридцать два или три года назад. Господин и госпожа Анео устраивали прием для сотрудников посольства.
— Вот как? Тогда вы знаете, как тут было прежде, — произнес Райайе, садясь в единственное кресло, дивный образчик старины, лишенный одной ручки. — Разве не больно созерцать все это! Наихудшие разрушения претерпел дом. Сгорело все женское крыло и парадные апартаменты. Но сады уцелели, хвала владычице Туал. Они ведь, знаете ли, еще самим Мененья разбиты, четыреста лет назад. И полевые работы продолжаются. Мне говорили, что в этом поместье все еще содержится без малого три тысячи единиц имущества. Когда беспорядки закончатся, Ярамеру будет легче восстановить, чем многие другие крупные поместья. — Он бросил взгляд за окно. — Прекрасно, прекрасно. И домашние невольники Анео, знаете ли, славились своей красотой. И выучкой. Понадобится долгое время, чтобы восстановить все до прежнего совершенства.
— Несомненно.
Уэрелианин внимательно посмотрел на него.
— Мне думается, ваше пребывание здесь вас озадачило.
— Не так чтобы очень, — любезно ответил Эсдан.
— Вот как?
— Раз уж я покинул посольство без разрешения, полагаю, правительство хочет держать меня под присмотром.
— Кое-кто из нас был рад услышать, что вы покинули посольство. Сидеть там взаперти — значит попусту растрачивать ваши таланты.
— Ох уж эти мои таланты, — произнес Эсдан, небрежно пожав плечами, отчего поврежденный сустав вновь заболел. Но гримасничать от боли он будет после. А теперь он наслаждается. Ему всегда нравилось пикироваться.
— Вы очень талантливый человек, господин Старая Музыка. Мудрейший, способнейший инопланетянин на всем Уэреле, как назвал вас однажды господин Мехао. Вы работали вместе с нами — и против нас тоже, да — куда плодотворнее, чем любой другой уроженец иного мира. Мы понимаем друг друга. Мы можем говорить. Я верю, что вы искренне желаете моему народу добра, и если я предложу вам способ послужить ему — надежду положить конец этому ужасному противостоянию — вы примете мое предложение.
— Надеюсь оказаться на это способным.
— Для вас имеет значение, посчитают ли вас сторонником одной из противоборствующих фракций, или же вы предпочли бы остаться нейтральным?
— Любое действие может поставить мою нейтральность под сомнение.
— То, что мятежники похитили вас из посольства, навряд ли свидетельствует о вашем к ним сочувствии.
— Вроде бы нет.
— Скорее об обратном?
— Можно посчитать и так.
— Можно. Если вам того захочется.
— Мои хотения ровно ничего не весят, министр.
— Весят, и очень даже много. Хотя что это я? Вы были нездоровы, а я вас утомляю. Не продолжить ли нам беседу завтра, а? Если вы того пожелаете.
— Конечно же, министр, — сказал Эсдан с вежливостью на грани покорности — тем тоном, что, как он знал, нравился подобным людям, более привычным к холуйству рабов, нежели к обществу равных себе. Не склонный путать гордость и грубость, Эсдан, как и большинство его соотечественников, предпочитал оставаться вежливым при любых обстоятельствах, это дозволяющих, и очень не любил обстоятельств, не дозволяющих этого. Обыкновенное лицемерие его не тревожило. Он и сам был на него способен. Если люди Райайе пытали его, а Райайе делает вид, что ничего об этом не знает, Эсдан ничего не добьется, настаивая на этом факте.
И все же он был рад, что ему не пришлось о пытках говорить и понадеялся о них не думать. Зато сейчас о них думало его тело, припоминая их со всей точностью каждым суставом, каждым мускулом. А уж потом он сам будет думать о них до конца своих дней. Ему думалось, что он понимал, что такое беспомощность. Теперь же он знал, что — нет, не понимал.
Когда пришла перепуганная женщина, он попросил ее послать за ветеринаром.
— Мне нужно наложить лубок на ногу, — сказал он.
— Он слагает кости невольников, имущества, хозяин, — съежившись, прошептала женщина. Здешнее имущество разговаривало на архаичном диалекте, который и понять-то иногда было трудновато.
— Ему можно входить в дом?
Она покачала головой.
— А кто-нибудь тут может этим заняться?
— Я вопрошу, хозяин, — шепнула она.
Вечером пришла старая невольница. У нее было морщинистое, загорелое суровое лицо без малейших, в отличие от другой женщины, признаков угодливости. Завидев Эсдана, она прошептала: «Владетельный господин». Но почтительный поклон она исполнила кое-как и распухшую ногу Эсдана обследовала с истинно докторским бесстрастием.
— Если вы дозволите мне наложить повязку, хозяин, это исцелится.
— Что сломано?
— Вот эти пальцы. Здесь. Возможно, еще косточка вот тут. Многажды много косточек в ступне.
— Пожалуйста, сделай мне перевязку.
Она и сделала перевязку, все обматывая и обматывая его стопу полосами ткани, пока та не оказалась обездвиженной под естественным углом.
— Возжелав ходить, опирайтесь на палку, господин, — сказала она. — И ступайте по земле только этой пяткой.
Он спросил, как ее зовут.
— Гана, — ответила она. Называя свое имя, она коротко взглянула на него в упор — немыслимая дерзость для рабыни. Вероятно, ей хотелось хорошенько взглянуть на его чуждые глаза, обнаружив, что тело у него хоть и странного цвета, но вполне обыкновенное, с косточками в ступне и всем таким прочим.
— Спасибо, Гана. Благодарю тебя и за твое мастерство, и за твою доброту.
Она кивнула, но не поклонилась. И покинула комнату. Она и сама хромала, но держалась прямо. «Все бабушки — мятежницы», — сказал ему кто-то давным-давно, еще до Восстания.
Назавтра он уже смог встать и доковылять до кресла с отломанной ручкой. Некоторое время он сидел и глядел в окно.
Комната располагалась на втором этаже с видом на сады Ярамеры, на цветущие террасы и клумбы, аллеи, лужайки и каскад декоративных озер и прудов, спускающийся к реке — обширное хитросплетение изгибов и плоскостей, травинок и тропинок, земель и зеркальных вод, покоящихся в широком объятии извилистой реки. Все тропинки, террасы и аллеи незаметно сходились к единому центру — к огромному дереву на речном берегу. Должно быть, это дерево было громадным еще четыреста лет назад, когда закладывались эти сады. Оно стояло довольно далеко от берегового обрыва, но ветви его простирались далеко над водой, а в тени его можно было бы выстроить целую деревню. Трава на террасах высохла до мягко-золотистого оттенка. Река, озера и пруды отражали туманную синеву летнего неба. Неухоженные клумбы и кустарники заросли, но еще не вовсе одичали. Сады Ярамеры были предельно прекрасны в своей заброшенности. Заброшенные, покинутые, позабытые — все эти романтические слова подходили к ним. Но все же они оставались осмысленными и благородными, исполненными умиротворения. Их возвел труд рабов. Их достоинство и умиротворенность были основаны на жестокости, страдании, боли. Эсдан принадлежал к народу Хайна, древнему народу, который тысячекратно возводил и разрушал свои Ярамеры. Его ум вмещал в себя и красоту, и жуткую скорбь этих мест, убежденный, что существование красоты не оправдывает скорби, и что уничтожение красоты скорби не уничтожит. Он ощущал и ту, и другую — всего лишь ощущал.
А еще он ощущал, наконец-то усевшись поудобнее, что в скорбной красоте террас Ярамеры могут таиться террасы Дарранды на Хайне, одна красная крыша под другой, один сад под другим, круто спускаясь к сияющей гавани, к набережным, пирсам и парусникам. А вдали за гаванью вздымается море — по крышу его дома, по самые его глаза. Эси знает, что в книгах написано, что море расстилается. «Ныне море расстилается спокойно», — говорится в стихотворении, но ему-то лучше знать. Море стоит, стоит стеной, иссиня-серой стеной на краю мира. Если плыть по нему, оно кажется плоским, но если посмотреть на него по-настоящему, оно вздымается, как холмы Дарранды, и если плыть по нему по-настоящему, то проплывешь эту стену насквозь, за край мира.
Небо — вот какую крышу держат эти стены. Ночью сквозь стекло воздушной крыши сияют звезды. И к ним тоже можно уплыть, к мирам за краем мира.
— Эси! — зовет кто-то изнутри. И он отворачивается от моря и неба, покидает балкон, идет навстречу гостям, или уроку музыки, или семейному обеду. Он ведь славный малыш, Эси — послушный, жизнерадостный, не болтливый, но общительный. Интересующийся людьми. И, конечно же, манеры у него отменные — ведь он же Келвен, в конце концов, а старшее поколение не потерпело бы в ребенке из своего семейства никаких других манер; впрочем, хорошие манеры даются ему легко, поскольку дурных он никогда и не видел. И в облаках не витает. Внимательный, наблюдательный, приметливый. Но вдумчивый и склонный всему находить собственные объяснения, вроде моря-стены и воздуха-крыши. Эси не так ясен и близок Эсдану, как бывало: это малыш из минувших лет, из дальнего далека, там и оставшийся. Оставшийся дома. Лишь изредка Эсдану случается теперь поглядеть его глазами или вдохнуть чудесный смешанный аромат дома в Дарранде — дерева, смолистого масла для полировки, циновок из благовонной травы, свежих цветов, кухонных приправ, морского ветра — или услышать голос матери: «Эси? Иди скорей, милый. Родственники из Дораседа приехали!»
И Эси бежит навстречу родственникам, навстречу старому Иллиаваду с невероятными бровями и волосатыми ноздрями, которые умеет творить чудеса с кусочками липкой ленты, навстречу Туитуи, которая играет в мяч лучше Эси, хотя она и младше, покуда Эсдан крепко спит в сломанном кресле возле окна с видом на страшные и прекрасные сады.
Дальнейшие беседы с Райайе были отложены. Явился задьйо с его извинениями. Министра вызвали для беседы с президентом, дня через три-четыре он вернется.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57
Когда солнце добралось до его стороны поселения и всем своим жаром обрушилось на него, его дурнота сменилась рвотой. Иногда он ненадолго терял сознание.
Пришла ночь, а с нею холод, и он попытался вообразить воду, но воды не было.
Впоследствии он думал, что провел в клетке-сгибне двое суток. Он помнил, как проволока обдирала его обожженную солнцем нагую плоть, когда его выволокли наружу, и шок от холодной воды, которой его обдали из шланга. В этот момент он осознавал себя полностью, осознавал себя как куклу, маленькую, тряпичную, брошенную в грязь куклу, пока люди вокруг него о чем-то говорили и кричали. Должно быть, потом его унесли в камеру или стойло, потому что там были темнота и безмолвие, но он все едино висел в клетке-сгибне, поджариваясь на ледяном солнечном огне, леденея внутри своего пылающего тела, все туже и туже сжимаемого четкой сеткой из проволоки боли.
В какой-то момент его перенесли на кровать в комнате с окном, но он все едино висел в клетке-сгибне, качаясь высоко над пыльной землей, над землей пыльных, над зеленым кругом травы.
Задьйо и тот, крепко сбитый, не то были там, не то их там не было. Невольница с выцветшим лицом, скрюченная, дрожащая, причиняла ему боль, стараясь наложить мазь на его обожженную руку, ногу, спину. То ли она была там, то ли ее там не было. В окне сияло солнце. Он чувствовал, как проволока защемляет его ногу снова, и снова, и опять.
Тьма принесла облегчение. Он по большей части спал. Через пару дней он уже мог сесть и съесть то, что ему принесла перепуганная невольница. Солнечные ожоги заживали, боли и рези в основном смягчились. Нога его распухла чудовищно: в ней были сломаны кости, но это не имело никакого значения, пока ему не надо вставать. Он дремал, грезил. Когда в комнату вошел Райайе, Эсдан узнал его сразу.
Они встречались несколько раз еще до Восстания. Райайе был министром иностранных дел при президенте Ойо. Какой пост он занимал теперь в легитимном правительстве, Эсдан не знал. Для уэрелианина Райайе был низкорослым, но широкоплечим и крепко сбитым, с иссиня-черным, словно бы отполированным лицом и седеющими волосами, он выглядел впечатляющим человеком, политиком.
— Министр Райайе, — промолвил Эсдан.
— Господин Старая Музыка. Как любезно с вашей стороны припомнить меня! Я сожалею, что вы были нездоровы. Надеюсь, за вами удовлетворительно присматривают?
— Благодарствую.
— Когда я услышал о том, что вы нездоровы, я затребовал доктора, но здесь нет никого, кроме ветеринара. Никакой обслуги. Совсем не то, что в старые времена! Хотелось бы мне, чтобы вы увидели Ярамеру во всем ее блеске.
— Я видел. — Его голос, хотя и слабый, звучал вполне естественно. — Тридцать два или три года назад. Господин и госпожа Анео устраивали прием для сотрудников посольства.
— Вот как? Тогда вы знаете, как тут было прежде, — произнес Райайе, садясь в единственное кресло, дивный образчик старины, лишенный одной ручки. — Разве не больно созерцать все это! Наихудшие разрушения претерпел дом. Сгорело все женское крыло и парадные апартаменты. Но сады уцелели, хвала владычице Туал. Они ведь, знаете ли, еще самим Мененья разбиты, четыреста лет назад. И полевые работы продолжаются. Мне говорили, что в этом поместье все еще содержится без малого три тысячи единиц имущества. Когда беспорядки закончатся, Ярамеру будет легче восстановить, чем многие другие крупные поместья. — Он бросил взгляд за окно. — Прекрасно, прекрасно. И домашние невольники Анео, знаете ли, славились своей красотой. И выучкой. Понадобится долгое время, чтобы восстановить все до прежнего совершенства.
— Несомненно.
Уэрелианин внимательно посмотрел на него.
— Мне думается, ваше пребывание здесь вас озадачило.
— Не так чтобы очень, — любезно ответил Эсдан.
— Вот как?
— Раз уж я покинул посольство без разрешения, полагаю, правительство хочет держать меня под присмотром.
— Кое-кто из нас был рад услышать, что вы покинули посольство. Сидеть там взаперти — значит попусту растрачивать ваши таланты.
— Ох уж эти мои таланты, — произнес Эсдан, небрежно пожав плечами, отчего поврежденный сустав вновь заболел. Но гримасничать от боли он будет после. А теперь он наслаждается. Ему всегда нравилось пикироваться.
— Вы очень талантливый человек, господин Старая Музыка. Мудрейший, способнейший инопланетянин на всем Уэреле, как назвал вас однажды господин Мехао. Вы работали вместе с нами — и против нас тоже, да — куда плодотворнее, чем любой другой уроженец иного мира. Мы понимаем друг друга. Мы можем говорить. Я верю, что вы искренне желаете моему народу добра, и если я предложу вам способ послужить ему — надежду положить конец этому ужасному противостоянию — вы примете мое предложение.
— Надеюсь оказаться на это способным.
— Для вас имеет значение, посчитают ли вас сторонником одной из противоборствующих фракций, или же вы предпочли бы остаться нейтральным?
— Любое действие может поставить мою нейтральность под сомнение.
— То, что мятежники похитили вас из посольства, навряд ли свидетельствует о вашем к ним сочувствии.
— Вроде бы нет.
— Скорее об обратном?
— Можно посчитать и так.
— Можно. Если вам того захочется.
— Мои хотения ровно ничего не весят, министр.
— Весят, и очень даже много. Хотя что это я? Вы были нездоровы, а я вас утомляю. Не продолжить ли нам беседу завтра, а? Если вы того пожелаете.
— Конечно же, министр, — сказал Эсдан с вежливостью на грани покорности — тем тоном, что, как он знал, нравился подобным людям, более привычным к холуйству рабов, нежели к обществу равных себе. Не склонный путать гордость и грубость, Эсдан, как и большинство его соотечественников, предпочитал оставаться вежливым при любых обстоятельствах, это дозволяющих, и очень не любил обстоятельств, не дозволяющих этого. Обыкновенное лицемерие его не тревожило. Он и сам был на него способен. Если люди Райайе пытали его, а Райайе делает вид, что ничего об этом не знает, Эсдан ничего не добьется, настаивая на этом факте.
И все же он был рад, что ему не пришлось о пытках говорить и понадеялся о них не думать. Зато сейчас о них думало его тело, припоминая их со всей точностью каждым суставом, каждым мускулом. А уж потом он сам будет думать о них до конца своих дней. Ему думалось, что он понимал, что такое беспомощность. Теперь же он знал, что — нет, не понимал.
Когда пришла перепуганная женщина, он попросил ее послать за ветеринаром.
— Мне нужно наложить лубок на ногу, — сказал он.
— Он слагает кости невольников, имущества, хозяин, — съежившись, прошептала женщина. Здешнее имущество разговаривало на архаичном диалекте, который и понять-то иногда было трудновато.
— Ему можно входить в дом?
Она покачала головой.
— А кто-нибудь тут может этим заняться?
— Я вопрошу, хозяин, — шепнула она.
Вечером пришла старая невольница. У нее было морщинистое, загорелое суровое лицо без малейших, в отличие от другой женщины, признаков угодливости. Завидев Эсдана, она прошептала: «Владетельный господин». Но почтительный поклон она исполнила кое-как и распухшую ногу Эсдана обследовала с истинно докторским бесстрастием.
— Если вы дозволите мне наложить повязку, хозяин, это исцелится.
— Что сломано?
— Вот эти пальцы. Здесь. Возможно, еще косточка вот тут. Многажды много косточек в ступне.
— Пожалуйста, сделай мне перевязку.
Она и сделала перевязку, все обматывая и обматывая его стопу полосами ткани, пока та не оказалась обездвиженной под естественным углом.
— Возжелав ходить, опирайтесь на палку, господин, — сказала она. — И ступайте по земле только этой пяткой.
Он спросил, как ее зовут.
— Гана, — ответила она. Называя свое имя, она коротко взглянула на него в упор — немыслимая дерзость для рабыни. Вероятно, ей хотелось хорошенько взглянуть на его чуждые глаза, обнаружив, что тело у него хоть и странного цвета, но вполне обыкновенное, с косточками в ступне и всем таким прочим.
— Спасибо, Гана. Благодарю тебя и за твое мастерство, и за твою доброту.
Она кивнула, но не поклонилась. И покинула комнату. Она и сама хромала, но держалась прямо. «Все бабушки — мятежницы», — сказал ему кто-то давным-давно, еще до Восстания.
Назавтра он уже смог встать и доковылять до кресла с отломанной ручкой. Некоторое время он сидел и глядел в окно.
Комната располагалась на втором этаже с видом на сады Ярамеры, на цветущие террасы и клумбы, аллеи, лужайки и каскад декоративных озер и прудов, спускающийся к реке — обширное хитросплетение изгибов и плоскостей, травинок и тропинок, земель и зеркальных вод, покоящихся в широком объятии извилистой реки. Все тропинки, террасы и аллеи незаметно сходились к единому центру — к огромному дереву на речном берегу. Должно быть, это дерево было громадным еще четыреста лет назад, когда закладывались эти сады. Оно стояло довольно далеко от берегового обрыва, но ветви его простирались далеко над водой, а в тени его можно было бы выстроить целую деревню. Трава на террасах высохла до мягко-золотистого оттенка. Река, озера и пруды отражали туманную синеву летнего неба. Неухоженные клумбы и кустарники заросли, но еще не вовсе одичали. Сады Ярамеры были предельно прекрасны в своей заброшенности. Заброшенные, покинутые, позабытые — все эти романтические слова подходили к ним. Но все же они оставались осмысленными и благородными, исполненными умиротворения. Их возвел труд рабов. Их достоинство и умиротворенность были основаны на жестокости, страдании, боли. Эсдан принадлежал к народу Хайна, древнему народу, который тысячекратно возводил и разрушал свои Ярамеры. Его ум вмещал в себя и красоту, и жуткую скорбь этих мест, убежденный, что существование красоты не оправдывает скорби, и что уничтожение красоты скорби не уничтожит. Он ощущал и ту, и другую — всего лишь ощущал.
А еще он ощущал, наконец-то усевшись поудобнее, что в скорбной красоте террас Ярамеры могут таиться террасы Дарранды на Хайне, одна красная крыша под другой, один сад под другим, круто спускаясь к сияющей гавани, к набережным, пирсам и парусникам. А вдали за гаванью вздымается море — по крышу его дома, по самые его глаза. Эси знает, что в книгах написано, что море расстилается. «Ныне море расстилается спокойно», — говорится в стихотворении, но ему-то лучше знать. Море стоит, стоит стеной, иссиня-серой стеной на краю мира. Если плыть по нему, оно кажется плоским, но если посмотреть на него по-настоящему, оно вздымается, как холмы Дарранды, и если плыть по нему по-настоящему, то проплывешь эту стену насквозь, за край мира.
Небо — вот какую крышу держат эти стены. Ночью сквозь стекло воздушной крыши сияют звезды. И к ним тоже можно уплыть, к мирам за краем мира.
— Эси! — зовет кто-то изнутри. И он отворачивается от моря и неба, покидает балкон, идет навстречу гостям, или уроку музыки, или семейному обеду. Он ведь славный малыш, Эси — послушный, жизнерадостный, не болтливый, но общительный. Интересующийся людьми. И, конечно же, манеры у него отменные — ведь он же Келвен, в конце концов, а старшее поколение не потерпело бы в ребенке из своего семейства никаких других манер; впрочем, хорошие манеры даются ему легко, поскольку дурных он никогда и не видел. И в облаках не витает. Внимательный, наблюдательный, приметливый. Но вдумчивый и склонный всему находить собственные объяснения, вроде моря-стены и воздуха-крыши. Эси не так ясен и близок Эсдану, как бывало: это малыш из минувших лет, из дальнего далека, там и оставшийся. Оставшийся дома. Лишь изредка Эсдану случается теперь поглядеть его глазами или вдохнуть чудесный смешанный аромат дома в Дарранде — дерева, смолистого масла для полировки, циновок из благовонной травы, свежих цветов, кухонных приправ, морского ветра — или услышать голос матери: «Эси? Иди скорей, милый. Родственники из Дораседа приехали!»
И Эси бежит навстречу родственникам, навстречу старому Иллиаваду с невероятными бровями и волосатыми ноздрями, которые умеет творить чудеса с кусочками липкой ленты, навстречу Туитуи, которая играет в мяч лучше Эси, хотя она и младше, покуда Эсдан крепко спит в сломанном кресле возле окна с видом на страшные и прекрасные сады.
Дальнейшие беседы с Райайе были отложены. Явился задьйо с его извинениями. Министра вызвали для беседы с президентом, дня через три-четыре он вернется.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57