Зеленовато-серый сверху, белый снизу панцирь черепахи, плавающей в прозрачном чане, с виду мягок и мясист; ее остренькая морда выглядывает из него, как из высокого воротника.
В павильоне жизнь пресмыкающихся производит впечатление бесстильного, беспланового расточения форм, где все возможно: животные, растения и горные породы обмениваются чешуей, шипами и наростами, но из уймы вероятных комбинаций остаются только некоторые, — как раз, быть может, самые невероятные, — противодействуя потоку, стремящемуся их размыть, смешать, преобразить, и сразу же становятся центрами мирков, навеки отделившись от других, как здесь, в стеклянных клетках зоопарка, и это ограниченное число различных способов существования, каждый из которых зафиксирован в своем уродстве, красоте, необходимости, и составляет единственный реально существующий в мире порядок. Зал игуан в Jardin des Plantes, с его освещенными витринами, где полусонные рептилии укрьшись средь ветвей, утесов и песка из их родных лесов или пустынь, — зеркало миропорядка, считать ли таковым отражение на земле небесного свода идей или же внешнее проявление таинственного естества вещей, внутренних законов сущего.
Быть может, более самих рептилий смутно привлекает Паломара эта атмосфера? Воздух, точно губка, насыщен теплой вялой сыростью; тяжелый, резкий запах гнили заставляет задержать дыхание; свет и мрак застаиваются в недвижном месиве ночей и дней, — выходит, это должен чувствовать любой, выглядывающий за пределы человеческого мира? В каждой клетке павильона — мир, который был до человека или будет после, словно в доказательство того, что человеческий — не вечный, не единственный. Не для того ли, чтобы лично убедиться в этом, и обозревает Паломар загоны, где спят питоны и боа, гремучие бамбуковые змеи и бермудские древесные ужи?
Но ведь каждая витрина — только крошечный образчик тех миров, где человека нет, изъятый из природной целокупности, которой никогда могло бы и не быть, — считанные кубометры атмосферы, где замысловатые устройства обеспечивают заданные влажность и температуру. Значит, бытие любого экземпляра этого доисторического бестиария поддерживается искусственно, как будто это некие гипотезы, плоды воображения, языковые построения, парадоксальная аргументация, имеющая целью доказать, что настоящий мир лишь наш...
Как если бы внезапно издаваемый рептилиями запах сделался невыносимым, Паломар вдруг чувствует потребность выйти поскорей на воздух. Он должен пересечь обширный крокодилий зал с вереницей разделенных переборками бассейнов. Возле каждого лежат на суше крокодилы — в одиночку или парами, невыразительных цветов, коренастые, шершавые, отталкивающие, грузно распростертые, распластанные по земле во всю длину и ширь своих свирепо вытянутых морд, холодных животов, больших хвостов. Кажется, все спят, включая тех, которые лежат с открытыми глазами, хотя, может быть, напротив, удрученные, остолбенелые, все бдят, пусть и сомкнув глаза. Порою кто-нибудь неторопливо встряхивается, чуть приподнявшись на коротких лапах, подползает к краю водоема, плюхается с глуховатым шумом, поднимая волны, и покачивается там, наполовину погруженный в воду, столь же неподвижный, как и прежде. Безмерное терпенье или беспредельное отчаянье? Чего же ждут они, или чего, быть может, перестали ждать? В какое из времен погружены? Во время их биологического вида, не связанное с протеканием часов, бегущих от рождения к смерти индивида? Геологических эпох, перемещения материков и отвердения коры поднявшейся над океаном суши? Медленного охлажденья солнечных лучей? Нет, мысль о времени вне человеческого опыта невыносима. Паломар спешит покинуть павильон, заглядывать в который можно только изредка и мимоходом.
УМОЛЧАНИЯ ПАЛОМАРА
ПАЛОМАР ПУТЕШЕСТВУЕТ
Песчаный газон
Дворик, весь усыпанный песком — белым, крупным, чуть не гравием, исчерченный бороздками — прямыми параллельными и в виде концентрических кругов, описанных вокруг пяти бесформенных нагромождений камней и невысоких скал. Один из самых знаменитых памятников, созданных японскою культурой, — сад песка и скал при храме Рёандзи в Киото, типичный вид для созерцания абсолюта, достичь которого необходимо с помощью простейших средств, без обращения к понятиям, выразимым лишь словами, в соответствии с учением монахов Дзэн, наидуховнейшей из всех буддистских сект.
Прямоугольник белого песка огораживают три стены, покрытых черепицей, за которыми виднеются зеленые деревья. С четвертой стороны ступенями восходят кверху деревянные скамьи, там можно постоять, присесть. «Если внутренний наш взгляд сосредоточится на этом саде, — объясняют по-японски с переводом на английский предлагаемые посетителям листки, подписанные настоятелем монастыря, — мы ощутим себя свободными от относительности наших индивидуальных "я", и тогда прозрение "Я" абсолютного наполнит нас спокойным изумлением, просветляя наши помраченные умы».
Готовый следовать этим советам, Паломар доверчиво садится на скамейку, оглядывает каждую скалу, скользит глазами по волнистому песку в надежде, что невыразимая гармония, царящая между элементами предложенной картины, преисполнит понемногу и его.
Вернее, он пытается вообразить, что ощущает тот, кто сосредоточивается на созерцании сада Дзэн в уединении и тишине, поскольку мы забыли сообщить, что Паломар сидит зажатый среди посетителей, толкающих его со всех сторон, среди просунутых между коленями, локтями и ушами объективов, запечатлевающих во всевозможных ракурсах песок и скалы, освещаемые солнцем или вспышками. Через него переступают ноги, ноги, ноги в шерстяных носках (обувь, как всегда в Японии, оставлена у входа), педагогичные родители пропихивают многочисленных потомков в первый ряд, ватаги школьников, одетых в униформу, толкаются, мечтая лишь о том, чтоб поскорее кончилась учебная экскурсия, а посетители прилежные, ритмично поднимая и склоняя головы, проверяют, все ли из того, о чем им сообщил путеводитель, соответствует реальности, и все ли из того, что предстает пред ними, упомянуто в путеводителе.
«Сад песка можно рассматривать и как архипелаг скалистых островов в безбрежном океане, и как вершины гор над морем облаков. Можно счесть его картиной, обрамлением которой служат стены храма, или, позабыв об этой раме, убедить себя, что море из песчинок беспредельно и простерлось на весь мир».
Паломару кажется, что эти «способы употребления», изложенные на листке, вполне приемлемы и можно тотчас без труда их применить, коль ты уверен, что на самом деле обладаешь индивидуальностью и тебе есть с чем расставаться, что на мир глядишь ты изнутри такого «я», которое могло бы раствориться так, чтобы остался просто взгляд. Но именно для выполнения этого исходного условия необходимо несколько напрячь воображение, что сделать крайне сложно, если твое «я» впрессовано в компактную тысячеглазую, тысяченогую толпу, не отступающую от предписанного ей маршрута.
Значит, достижение предельного смирения, отказ от чувства собственничества и от гордыни с помощью мыслительных приемов Дзэн имеют в качестве необходимого условия аристократические привилегии, предполагают индивидуализм, не ограниченный ни временными, ни пространственными рамками, возможность пребывания в безмятежном одиночестве?
Но ограничиться подобным выводом, который только вызовет в очередной раз сожаление о потерянном из-за засилья массовой культуры рае, было бы для Паломара слишком просто. Он выбирает более тернистый путь — пытается постигнуть то, что сад способен ему дать в той ситуации, в какой он лишь и может созерцать его сейчас, вытягивая свою шею среди множества чужих.
Что же видит он? Род человеческий эпохи больших чисел — нивелированную толпу, составленную все-таки из индивидуальностей, как это море крошечных песчинок, заполняющее мир... Он видит: несмотря на это, мир продолжает оставаться равнодушным к судьбам человечества, все так же обращает к нему спины валунов, выказывая свою твердокаменную сущность, не намеренную применяться к людям... Видит он, что формы, принимаемые человеческим песком, сообразны направлениям движения, узорам, сочетающим заданность с изменчивостью, как прямые и круговые следы от грабель... И кажется, что все-таки возможна гармония меж человечеством-песком и каменистым миром, меж двумя разнохарактерными видами гармонии — царящим в неодушевленном мире равновесием сил, не отвечающим как будто никакому плану, и соразмерностью того, что создано людьми, стремящейся к рациональности геометрических и музыкальных композиций, всякий раз не окончательной...
Змеи и черепа
Путешествуя по Мексике, Паломар осматривает Тулу — обращенную в руины древнюю столицу тольтеков. С ним приятель-мексиканец, знаток цивилизаций доколумбовой Америки; он пересказывает Паломару — вдохновенно, красочно — прекрасные легенды о Кетцалькоатле. Бог Кетцалькоатль был когда-то королем и жил здесь, в Туле, во дворце; до нас дошли лишь основания колонн вокруг имплювия, что несколько напоминает древнеримское палаццо.
Храм Утренней Звезды — ступенчатая пирамида. Наверху четыре цилиндрических кариатиды, своего рода атланты, представляющие божество Кетцалькоатля в виде Утренней Звезды (символы ее — четыре бабочки на спинах атлантов), и столько же колонн — Пернатых Змеев, представляющих того же бога в образе животного.
Приходится все это принимать на веру; впрочем, доказать обратное непросто. Здесь каждая раскопанная статуя, любой предмет, малейшие детали барельефа означают нечто, означающее что-то, значащее что-нибудь еще. Животное обозначает бога, это божество — звезду, а та — какую-то стихию или человеческое свойство, и так далее. Мы в мире пиктографии: желая что-то написать, предки мексиканцев рисовали разные фигуры, а рисуя, все равно как бы писали: каждая фигура — ребус, ожидающий разгадки. Даже самые абстрактные, геометрические фризы храма могут быть восприняты как вереницы стрел — если видеть образуемый ломаной линией мотив, а могут — как цепочки чисел, задаваемых расположением отрезков. Для барельефов Тулы характерно повторение стилизованных фигурок ягуаров и койотов. Приятель-мексиканец не обходит своим вниманием ничего, и каждый камень оборачивается рассказом о вселенной, аллегорией, нравоучением.
Среди развалин вереницей ходят школьники с индейскими чертами, может быть, потомки тех, кто создал эти храмы; на них простая белая бойскаутского типа форма, на шее голубой платок. Ведет детей учитель, не намного выше ростом, лишь чуть-чуть постарше и с таким же круглым смугловатым, небогатым мимикой, лицом. Преодолев высокие ступени пирамиды, школьники встают среди колонн, учитель, сообщив, к какой цивилизации относятся колонны, в каком столетии и из какого камня они высечены, завершает свой рассказ словами: «Но что это значит — неизвестно» — и устремляется с учениками вниз. У каждой статуи, фигуры, барельефа и резной колонны, изложив фактические данные, он неизменно добавляет: «Но что это значит — неизвестно».
Вот чак-моол, достаточно распространенный тип скульптуры: полулежащий человек с обширным блюдом — как единодушно утверждают знатоки, для окровавленных сердец людей, которых приносили в жертву. Сами по себе скульптуры эти производят впечатление грубоватых добродушных кукол, но Паломар, когда их видит, всякий раз невольно содрогается.
Подтягивается цепочка детворы. Учитель произносит: «Esto es un chac-mool. No se sabe lo quiere dec?r» — и шагает дальше.
Продолжая слушать объяснения друга-гида, Паломар все время сталкивается с учениками, и до него доносятся слова учителя. Бесчисленными ссылками приятеля на мифы он заворожен: аллегорическое толкование, игра в интерпретации всегда казались ему наивысшим проявлением ума. Но также нравится ему, по сути, противоположная позиция учителя: там, где вначале видел Паломар лишь недостаток интереса и поспешность, теперь усматривает он научный и педагогический подход, намеренно используемый этим добросовестным, серьезным парнем метод, правило, которого тот не желает нарушать. Камень и фигура, знак и слово, явленные вне контекста, — лишь конкретные фигура, камень, слово, знак, мы можем только попытаться их определить, их описать как таковые, но имеют ли они помимо зримого еще и потаенный лик, узнать нам не дано. Наверное, отказ усматривать что-либо сверх того, что нам показывают эти камни, есть единственно возможный способ отнестись с почтением к их тайне; пытаться разгадать ее — самонадеянность, измена настоящему, утраченному смыслу.
За пирамидой — коридор или проход, который разделяет две стены: из утрамбованного грунта и резную каменную Стену Змей. Может быть, нет ничего красивей в Туле, чем рельефный фриз на этой каменной стене с изображением череды ползущих друг за дружкой змей;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
В павильоне жизнь пресмыкающихся производит впечатление бесстильного, беспланового расточения форм, где все возможно: животные, растения и горные породы обмениваются чешуей, шипами и наростами, но из уймы вероятных комбинаций остаются только некоторые, — как раз, быть может, самые невероятные, — противодействуя потоку, стремящемуся их размыть, смешать, преобразить, и сразу же становятся центрами мирков, навеки отделившись от других, как здесь, в стеклянных клетках зоопарка, и это ограниченное число различных способов существования, каждый из которых зафиксирован в своем уродстве, красоте, необходимости, и составляет единственный реально существующий в мире порядок. Зал игуан в Jardin des Plantes, с его освещенными витринами, где полусонные рептилии укрьшись средь ветвей, утесов и песка из их родных лесов или пустынь, — зеркало миропорядка, считать ли таковым отражение на земле небесного свода идей или же внешнее проявление таинственного естества вещей, внутренних законов сущего.
Быть может, более самих рептилий смутно привлекает Паломара эта атмосфера? Воздух, точно губка, насыщен теплой вялой сыростью; тяжелый, резкий запах гнили заставляет задержать дыхание; свет и мрак застаиваются в недвижном месиве ночей и дней, — выходит, это должен чувствовать любой, выглядывающий за пределы человеческого мира? В каждой клетке павильона — мир, который был до человека или будет после, словно в доказательство того, что человеческий — не вечный, не единственный. Не для того ли, чтобы лично убедиться в этом, и обозревает Паломар загоны, где спят питоны и боа, гремучие бамбуковые змеи и бермудские древесные ужи?
Но ведь каждая витрина — только крошечный образчик тех миров, где человека нет, изъятый из природной целокупности, которой никогда могло бы и не быть, — считанные кубометры атмосферы, где замысловатые устройства обеспечивают заданные влажность и температуру. Значит, бытие любого экземпляра этого доисторического бестиария поддерживается искусственно, как будто это некие гипотезы, плоды воображения, языковые построения, парадоксальная аргументация, имеющая целью доказать, что настоящий мир лишь наш...
Как если бы внезапно издаваемый рептилиями запах сделался невыносимым, Паломар вдруг чувствует потребность выйти поскорей на воздух. Он должен пересечь обширный крокодилий зал с вереницей разделенных переборками бассейнов. Возле каждого лежат на суше крокодилы — в одиночку или парами, невыразительных цветов, коренастые, шершавые, отталкивающие, грузно распростертые, распластанные по земле во всю длину и ширь своих свирепо вытянутых морд, холодных животов, больших хвостов. Кажется, все спят, включая тех, которые лежат с открытыми глазами, хотя, может быть, напротив, удрученные, остолбенелые, все бдят, пусть и сомкнув глаза. Порою кто-нибудь неторопливо встряхивается, чуть приподнявшись на коротких лапах, подползает к краю водоема, плюхается с глуховатым шумом, поднимая волны, и покачивается там, наполовину погруженный в воду, столь же неподвижный, как и прежде. Безмерное терпенье или беспредельное отчаянье? Чего же ждут они, или чего, быть может, перестали ждать? В какое из времен погружены? Во время их биологического вида, не связанное с протеканием часов, бегущих от рождения к смерти индивида? Геологических эпох, перемещения материков и отвердения коры поднявшейся над океаном суши? Медленного охлажденья солнечных лучей? Нет, мысль о времени вне человеческого опыта невыносима. Паломар спешит покинуть павильон, заглядывать в который можно только изредка и мимоходом.
УМОЛЧАНИЯ ПАЛОМАРА
ПАЛОМАР ПУТЕШЕСТВУЕТ
Песчаный газон
Дворик, весь усыпанный песком — белым, крупным, чуть не гравием, исчерченный бороздками — прямыми параллельными и в виде концентрических кругов, описанных вокруг пяти бесформенных нагромождений камней и невысоких скал. Один из самых знаменитых памятников, созданных японскою культурой, — сад песка и скал при храме Рёандзи в Киото, типичный вид для созерцания абсолюта, достичь которого необходимо с помощью простейших средств, без обращения к понятиям, выразимым лишь словами, в соответствии с учением монахов Дзэн, наидуховнейшей из всех буддистских сект.
Прямоугольник белого песка огораживают три стены, покрытых черепицей, за которыми виднеются зеленые деревья. С четвертой стороны ступенями восходят кверху деревянные скамьи, там можно постоять, присесть. «Если внутренний наш взгляд сосредоточится на этом саде, — объясняют по-японски с переводом на английский предлагаемые посетителям листки, подписанные настоятелем монастыря, — мы ощутим себя свободными от относительности наших индивидуальных "я", и тогда прозрение "Я" абсолютного наполнит нас спокойным изумлением, просветляя наши помраченные умы».
Готовый следовать этим советам, Паломар доверчиво садится на скамейку, оглядывает каждую скалу, скользит глазами по волнистому песку в надежде, что невыразимая гармония, царящая между элементами предложенной картины, преисполнит понемногу и его.
Вернее, он пытается вообразить, что ощущает тот, кто сосредоточивается на созерцании сада Дзэн в уединении и тишине, поскольку мы забыли сообщить, что Паломар сидит зажатый среди посетителей, толкающих его со всех сторон, среди просунутых между коленями, локтями и ушами объективов, запечатлевающих во всевозможных ракурсах песок и скалы, освещаемые солнцем или вспышками. Через него переступают ноги, ноги, ноги в шерстяных носках (обувь, как всегда в Японии, оставлена у входа), педагогичные родители пропихивают многочисленных потомков в первый ряд, ватаги школьников, одетых в униформу, толкаются, мечтая лишь о том, чтоб поскорее кончилась учебная экскурсия, а посетители прилежные, ритмично поднимая и склоняя головы, проверяют, все ли из того, о чем им сообщил путеводитель, соответствует реальности, и все ли из того, что предстает пред ними, упомянуто в путеводителе.
«Сад песка можно рассматривать и как архипелаг скалистых островов в безбрежном океане, и как вершины гор над морем облаков. Можно счесть его картиной, обрамлением которой служат стены храма, или, позабыв об этой раме, убедить себя, что море из песчинок беспредельно и простерлось на весь мир».
Паломару кажется, что эти «способы употребления», изложенные на листке, вполне приемлемы и можно тотчас без труда их применить, коль ты уверен, что на самом деле обладаешь индивидуальностью и тебе есть с чем расставаться, что на мир глядишь ты изнутри такого «я», которое могло бы раствориться так, чтобы остался просто взгляд. Но именно для выполнения этого исходного условия необходимо несколько напрячь воображение, что сделать крайне сложно, если твое «я» впрессовано в компактную тысячеглазую, тысяченогую толпу, не отступающую от предписанного ей маршрута.
Значит, достижение предельного смирения, отказ от чувства собственничества и от гордыни с помощью мыслительных приемов Дзэн имеют в качестве необходимого условия аристократические привилегии, предполагают индивидуализм, не ограниченный ни временными, ни пространственными рамками, возможность пребывания в безмятежном одиночестве?
Но ограничиться подобным выводом, который только вызовет в очередной раз сожаление о потерянном из-за засилья массовой культуры рае, было бы для Паломара слишком просто. Он выбирает более тернистый путь — пытается постигнуть то, что сад способен ему дать в той ситуации, в какой он лишь и может созерцать его сейчас, вытягивая свою шею среди множества чужих.
Что же видит он? Род человеческий эпохи больших чисел — нивелированную толпу, составленную все-таки из индивидуальностей, как это море крошечных песчинок, заполняющее мир... Он видит: несмотря на это, мир продолжает оставаться равнодушным к судьбам человечества, все так же обращает к нему спины валунов, выказывая свою твердокаменную сущность, не намеренную применяться к людям... Видит он, что формы, принимаемые человеческим песком, сообразны направлениям движения, узорам, сочетающим заданность с изменчивостью, как прямые и круговые следы от грабель... И кажется, что все-таки возможна гармония меж человечеством-песком и каменистым миром, меж двумя разнохарактерными видами гармонии — царящим в неодушевленном мире равновесием сил, не отвечающим как будто никакому плану, и соразмерностью того, что создано людьми, стремящейся к рациональности геометрических и музыкальных композиций, всякий раз не окончательной...
Змеи и черепа
Путешествуя по Мексике, Паломар осматривает Тулу — обращенную в руины древнюю столицу тольтеков. С ним приятель-мексиканец, знаток цивилизаций доколумбовой Америки; он пересказывает Паломару — вдохновенно, красочно — прекрасные легенды о Кетцалькоатле. Бог Кетцалькоатль был когда-то королем и жил здесь, в Туле, во дворце; до нас дошли лишь основания колонн вокруг имплювия, что несколько напоминает древнеримское палаццо.
Храм Утренней Звезды — ступенчатая пирамида. Наверху четыре цилиндрических кариатиды, своего рода атланты, представляющие божество Кетцалькоатля в виде Утренней Звезды (символы ее — четыре бабочки на спинах атлантов), и столько же колонн — Пернатых Змеев, представляющих того же бога в образе животного.
Приходится все это принимать на веру; впрочем, доказать обратное непросто. Здесь каждая раскопанная статуя, любой предмет, малейшие детали барельефа означают нечто, означающее что-то, значащее что-нибудь еще. Животное обозначает бога, это божество — звезду, а та — какую-то стихию или человеческое свойство, и так далее. Мы в мире пиктографии: желая что-то написать, предки мексиканцев рисовали разные фигуры, а рисуя, все равно как бы писали: каждая фигура — ребус, ожидающий разгадки. Даже самые абстрактные, геометрические фризы храма могут быть восприняты как вереницы стрел — если видеть образуемый ломаной линией мотив, а могут — как цепочки чисел, задаваемых расположением отрезков. Для барельефов Тулы характерно повторение стилизованных фигурок ягуаров и койотов. Приятель-мексиканец не обходит своим вниманием ничего, и каждый камень оборачивается рассказом о вселенной, аллегорией, нравоучением.
Среди развалин вереницей ходят школьники с индейскими чертами, может быть, потомки тех, кто создал эти храмы; на них простая белая бойскаутского типа форма, на шее голубой платок. Ведет детей учитель, не намного выше ростом, лишь чуть-чуть постарше и с таким же круглым смугловатым, небогатым мимикой, лицом. Преодолев высокие ступени пирамиды, школьники встают среди колонн, учитель, сообщив, к какой цивилизации относятся колонны, в каком столетии и из какого камня они высечены, завершает свой рассказ словами: «Но что это значит — неизвестно» — и устремляется с учениками вниз. У каждой статуи, фигуры, барельефа и резной колонны, изложив фактические данные, он неизменно добавляет: «Но что это значит — неизвестно».
Вот чак-моол, достаточно распространенный тип скульптуры: полулежащий человек с обширным блюдом — как единодушно утверждают знатоки, для окровавленных сердец людей, которых приносили в жертву. Сами по себе скульптуры эти производят впечатление грубоватых добродушных кукол, но Паломар, когда их видит, всякий раз невольно содрогается.
Подтягивается цепочка детворы. Учитель произносит: «Esto es un chac-mool. No se sabe lo quiere dec?r» — и шагает дальше.
Продолжая слушать объяснения друга-гида, Паломар все время сталкивается с учениками, и до него доносятся слова учителя. Бесчисленными ссылками приятеля на мифы он заворожен: аллегорическое толкование, игра в интерпретации всегда казались ему наивысшим проявлением ума. Но также нравится ему, по сути, противоположная позиция учителя: там, где вначале видел Паломар лишь недостаток интереса и поспешность, теперь усматривает он научный и педагогический подход, намеренно используемый этим добросовестным, серьезным парнем метод, правило, которого тот не желает нарушать. Камень и фигура, знак и слово, явленные вне контекста, — лишь конкретные фигура, камень, слово, знак, мы можем только попытаться их определить, их описать как таковые, но имеют ли они помимо зримого еще и потаенный лик, узнать нам не дано. Наверное, отказ усматривать что-либо сверх того, что нам показывают эти камни, есть единственно возможный способ отнестись с почтением к их тайне; пытаться разгадать ее — самонадеянность, измена настоящему, утраченному смыслу.
За пирамидой — коридор или проход, который разделяет две стены: из утрамбованного грунта и резную каменную Стену Змей. Может быть, нет ничего красивей в Туле, чем рельефный фриз на этой каменной стене с изображением череды ползущих друг за дружкой змей;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12