Разделяясь фьордами пространства, смотрят друг на друга пролетарские веранды, на которых сушится белье и в цинковых тазах произрастают помидоры, веранды обитаемые — со шпалерами из зелени, цепляющейся за деревянные решетки, с садовой мебелью из крашенного белой краской чугуна и свертывающимися в трубки тентами, многоярусные башни с колокольнями в форме колоколов, аттики, надаттики, надстройки — запрещенные и безнаказанные, государственные учреждения анфас и в профиль, леса из полых трубок возле еще строящихся или позабытых недостроенными зданий, огромные задрапированные окна и окошечки уборных, стены цвета охры, цвета жженой сиены, стены цвета плесени, все в трещинах, откуда свешиваются пучки травы, колонны лифтов, шпили церковок с мадоннами и башенки с двух — и трехарочными окнами, скульптурные изображения коней и целые квадриги, развалюхи, бывшие некогда роскошными особняками, развалюхи, перестроенные в холостяцкие квартиры, и купола, которые, куда ни глянь, виднеются на фоне неба, словно подтверждая женскую, юнонину, натуру Рима, — розовые, белые, лиловые в зависимости от поры и освещения, с прожилками нервюр, увенчанные фонарями, на которых высятся другие, маленькие купола.
Но ничего подобного не видит тот, чьи ноги — или чьи колеса — движутся по городским булыжным мостовым. Отсюда же, напротив, кажется: эта поверхность и является земной корой, — неровная, но плотная, хотя изборожденная щелями неизвестной глубины, колодцами, расселинами или, может, кратерами, края коих в перспективе будто наползают друг на друга, как чешуйки у еловой шишки, так что даже не приходит в голову вопрос: а что скрывается внизу, — столь множественно, разнолико и богато зрелище, дарящее уму избыток сведений и смыслов.
Так рассуждают птицы. Так, по крайней мере, рассуждает, представляя себя птицей, Паломар. «Лишь досконально ознакомившись со внешней стороной явлений, — думает он, — можно пробовать проникнуть вглубь. Но внешняя их сторона неисчерпаема».
Брюшко геккона
Этим летом на веранде вновь живет геккон. Исключительное местоположение позволяет Паломару наблюдать его не со спины, как нам привычнее разглядывать всех ящериц, а со стороны брюшка. В гостиной Паломаров есть окно-витрина, которое выходит на веранду, в нем на полках выстроены вазы в стиле «ар нуво»; в вечерние часы их освещает лампа в семьдесят пять ватт. Со стены веранды на наружное стекло витрины свисают голубые веточки свинцовки, и каждый вечер, чуть зажжется свет, геккон, живущий на стене под листьями, переползает на стекло напротив лампочки и замирает, как на солнцепеке. На свет слетается и мошкара, и стоит мошке подлететь поближе, он ее глотает.
В конце концов супруги Паломар перебираются от телевизора к витрине и из комнаты разглядывают светлый силуэт рептилии на темном фоне. Выбрать между телевидением и гекконом им порою нелегко, ведь каждое из зрелищ может предоставить информацию, которой не дает другое: телевидение путешествует по континентам, собирая световые импульсы, отображающие внешнюю сторону явлений, геккон же олицетворяет неподвижную сосредоточенность и скрытый лик, изнанку предстающего глазам.
У геккона удивительные лапы — истинные руки с пальцами-подушечками; прижимая их к стеклу, он держится на нем посредством крошечных присосок; пять пальчиков расходятся, как лепестки цветочков на рисунках малышей, а стоит лапе двинуться, сжимаются, как закрывается цветок, чтобы потом вновь разойтись и распластаться по стеклу, так что покажутся тончайшие бороздки, похожие на отпечатки пальцев. Кажется, будто эти руки, хрупкие, но сильные, достаточно ловки, чтобы — будь они избавлены от надобности прицепляться к вертикальной плоскости — приобрести все свойства человеческих ладоней, ставших, говорят, искусными, когда отпала надобность висеть на ветках или упираться ими в землю.
Согнутые в коленях, а верней сказать, в локтях, гек-коньи лапы пружинят, поднимая тело. Хвост прикасается к стеклу лишь серединной полосой, которая как бы скрепляет череду колец, охватывающих его и превращающих в надежно защищенное и мощное орудие; кажется, по большей части вялый и оцепенелый хвост геккона не способен и не претендует ни на что иное, кроме как служить ему добавочной опорой (не сравнить с изысканно подвижными хвостами других ящериц!), но при необходимости он мгновенно реагирует, становится маневренным и даже выразительным.
Головы не видно, только емкое, подрагивающее горло и выступающие по бокам глаза без век. Горло — внешняя поверхность дряблого мешка, который простирается от твердого и сплошь покрытого чешуйками, как у каймана, края подбородка до белесого брюшка, в том месте, где оно надавливает на стекло, тоже усеянного — вероятно, липкими — крупинками.
Когда рядом с пастью пролетает мошка, язык геккона вылетает и молниеносно втягивает ее внутрь — эластичный и цепкий, не имеющий определенной формы, он способен принимать любую. Паломар, однако, всякий раз не может быть уверен, что на самом деле его видел, но вот сейчас определенно видит в гекконьем горле мошку. Брюшко рептилии, прилепленное к освещенному стеклу, прозрачно, будто бы просвечено рентгеном, и можно проследить за тенью жертвы в пути по поглощающей ее утробе.
Будь все материи прозрачны — и земля, которая нас носит, и оболочки наших тел, — все сущее предстало бы не колыханием неосязаемых вуалей, а преисподней, где безостановочно свершается дробление и поглощение. Может быть, тем временем какое-нибудь божество Аида оком, проницающим гранит, следит из глубины земли за нами, за круговоротом жизни — смерти, наблюдает, как растерзанные жертвы тают в чревах пожирателей, которым также суждено быть поглощенными какой-нибудь другой утробой.
Геккон не движется часами; иногда хлестнет вдруг языком, проглотит мошку или комара; других таких же насекомых, севших по неведению рядом с его пастью, кажется, не замечает. Может, их не различают вертикальные зрачки гекконьих глаз, лежащих по бокам? Или он их выбирает, руководствуясь какими-то мотивами? А может, все решает случай или прихоть?
Расчлененные на звенья хвост и лапы, крошечные зерновидные пластинки, покрывающие голову и брюхо, делают его похожим на какой-то механизм, на разработанную тщательнейшим образом машину, продуманную до мельчайших элементов, так что думаешь: а не напрасно ли, учитывая ограниченность производимых ею операций, это совершенство? Может быть, разгадка такова: он просто сводит к минимуму свои действия, довольный уже тем, что существует? Может быть, геккон преподает урок, противоположный той морали, что стремился в юности усвоить Паломар: всегда стараться хоть чуть-чуть превысить свои возможности ?
Нечаянно оказывается вблизи ночная бабочка. Не обратит внимания? Да нет, хватает и ее. Язык становится сачком и тащит жертву в пасть. Вместилась? Лопнет? Выплюнет ее? Нет, бабочка трепещет в его горле — вся измятая, но еще целая, не поврежденная зубами; протолкнувшись через глотку, тень ее пускается в мучительное, медленное путешествие по вздувшемуся пищеводу.
Геккон, утратив прежнюю невозмутимость, ловит воздух ртом, трясет сведенным горлом, опираясь на хвост, раскачивается, сжимает терпящее муки брюхо. Наверное, на эту ночь с него довольно. Уйдет? Исполнил наивысшее свое желание? А может, добровольно выдержал предельно мыслимое испытание? Нет, остается. Может быть, заснул. Как спится тем, кто не имеет век?
Застыл и Паломар. Он не спускает глаз с геккона. Отдохнуть? Но если снова включишь телевизор, там увидишь бойню пострашнее. Бабочка, хрупкая Эвридика, медленно спускается в свой Ад. Вот подлетает мошка, хочет приземлиться на стекло. Геккон выстреливает языком.
Нашествие скворцов
На исходе этой осени можно видеть в Риме необычную картину: небо, темное от птиц. Веранда Паломара — место, очень подходящее для наблюдения, поскольку взгляду, беспрепятственно парящему над крышами, открыт широкий горизонт. Про этих птиц известно Паломару только то, что довелось ему случайно слышать: это прилетающие с севера скворцы, их собираются здесь сотни тысяч, чтобы двинуться всем вместе к африканским берегам. Ночуют птицы на деревьях, и владельцы тех машин, которые стоят на набережной Тибра, утром вынуждены сверху донизу их мыть.
Где проводят птицы день, какую роль в стратегии миграции играет этот долгий отдых в городе, что значат для скворцов их грандиозные вечерние собрания и это их круженье в воздухе, как на больших маневрах или на параде, Паломар еще не понял. Все предлагаемые объяснения сомнительны, определяются исходными предположениями, допускают варианты — что естественно для слухов, передаваемых из уст в уста, однако и наука, которая должна была бы их оспорить или подтвердить, высказывается туманно, неопределенно. Посему Паломар решил смотреть и все: фиксировать мельчайшие подробности того немногого, что сможет разглядеть, довольствуясь соображениями, непосредственно рожденными увиденным.
Он смотрит, как в сиреневом закатном небе возникает облако мельчайшей пыли. Различает машущие крылья. Обнаруживает, что их тысячи и тысячи, они заполнили весь небосвод. Бескрайнее пространство, прежде вроде безмятежное, пустое, сплошь пронизывают легкие стремительные существа.
Движение перелетных птиц, которое наша генетическая память связывает с гармоничной сменою сезонов, в принципе — успокоительное зрелище. Паломару же оно внушает беспокойство. Может быть, подобное столпотворение в небесах напоминает нам о нарушении равновесия в природе? Или просто нам, лишенным внутренней уверенности, всюду чудится угроза катастрофы?
Думая о перелетных птицах, представляешь бороздящий небо длинною шеренгой или клином четкий сомкнутый полетный строй, который сам напоминает формой птицу, составленную из бессчетных птиц. Но этот образ не имеет отношения к скворцам, по крайней мере к тем, что можно видеть осенью над Римом, представляющим собой воздушную толпу, которая, все кажется, вот-вот начнет редеть, рассеиваться, точно взвешенные в жидкости крупинки порошка, но вместо этого, напротив, постоянно уплотняется, как будто из невидимой трубы все время хлещет вихрь частиц, которые никак не насыщают раствор.
Облако растет, становится темней от крыльев, все отчетливее различимых в небе, — знак того, что птицы приближаются. Их стая Паломару видится уже объемной, так как некоторые из пернатых у него над самой головой, другие — дальше, третьи и совсем вдали, и он все время замечает новых, крошечных, как точки, растянувшихся, наверное, на много километров, соблюдая, — так кажется ему, — между собой примерно одинаковое расстояние. Но впечатление равномерности обманчиво, поскольку нету ничего трудней определения плотности летящих птиц: где было только что черным-черно, глядишь — разверзлась бездна.
Стоит несколько минут понаблюдать за положением птиц по отношению друг к другу, и он чувствует себя как будто бы вплетенным в гладкую сплошную ткань, частицей этого несущегося тела, образованного сотнями и сотнями отдельных тел, меж тем вместе составляющих единую фигуру, как облако, столб дыма или же струя, которые, при всей подвижности их вещества, имеют форму. Но только начинает Паломар следить глазами за одним скворцом, как пересиливает впечатление разъединенности отдельных элементов стаи, и вот уже поток, который словно увлекал его, та сеть, которая его как будто бы удерживала, исчезает, и он ощущает тошноту.
Так происходит, ежели, к примеру, Паломар, удостоверившись, что стая в целом приближается, присматривается к скворцу, который удаляется, потом к другому, тоже улетающему, но в другую сторону, и вскоре замечает: все скворцы, казалось, двигавшиеся к нему, на самом деле разлетаются во все концы, будто находится он в эпицентре взрыва. Но, переведя свой взгляд, он видит: вон где собираются они, вливаясь во все более обширный и густой круговорот, — так притягивает скрытый под бумагою магнит к себе железные опилки, складывая их в узоры, становящиеся то темнее, то светлей, пока не распадутся, на листе оставив просто россыпь.
Наконец нагромождение хлопающих крыльев обретает форму; надвигаясь, она делается все плотнее — круглая, как шар, пузырь или дымок, идущий изо рта героя комикса, который представляет себе небо, полное скворцов, крылатую лавину, катящуюся в воздухе, захватывая всех пернатых, что случились рядом. Этот шар среди однообразного пространства — особенная зона, пребывающий в движении объем, в пределах какового, упруго расширяющегося и сжимающегося, — каждая из птиц вольна лететь куда угодно, лишь бы стая в целом сохраняла форму сферы.
Паломар заметил, что число существ, которые кружатся в шаре, быстро растет, будто стремительный поток приносит туда новые с той же быстротой, как сыплется песок в клепсидре.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
Но ничего подобного не видит тот, чьи ноги — или чьи колеса — движутся по городским булыжным мостовым. Отсюда же, напротив, кажется: эта поверхность и является земной корой, — неровная, но плотная, хотя изборожденная щелями неизвестной глубины, колодцами, расселинами или, может, кратерами, края коих в перспективе будто наползают друг на друга, как чешуйки у еловой шишки, так что даже не приходит в голову вопрос: а что скрывается внизу, — столь множественно, разнолико и богато зрелище, дарящее уму избыток сведений и смыслов.
Так рассуждают птицы. Так, по крайней мере, рассуждает, представляя себя птицей, Паломар. «Лишь досконально ознакомившись со внешней стороной явлений, — думает он, — можно пробовать проникнуть вглубь. Но внешняя их сторона неисчерпаема».
Брюшко геккона
Этим летом на веранде вновь живет геккон. Исключительное местоположение позволяет Паломару наблюдать его не со спины, как нам привычнее разглядывать всех ящериц, а со стороны брюшка. В гостиной Паломаров есть окно-витрина, которое выходит на веранду, в нем на полках выстроены вазы в стиле «ар нуво»; в вечерние часы их освещает лампа в семьдесят пять ватт. Со стены веранды на наружное стекло витрины свисают голубые веточки свинцовки, и каждый вечер, чуть зажжется свет, геккон, живущий на стене под листьями, переползает на стекло напротив лампочки и замирает, как на солнцепеке. На свет слетается и мошкара, и стоит мошке подлететь поближе, он ее глотает.
В конце концов супруги Паломар перебираются от телевизора к витрине и из комнаты разглядывают светлый силуэт рептилии на темном фоне. Выбрать между телевидением и гекконом им порою нелегко, ведь каждое из зрелищ может предоставить информацию, которой не дает другое: телевидение путешествует по континентам, собирая световые импульсы, отображающие внешнюю сторону явлений, геккон же олицетворяет неподвижную сосредоточенность и скрытый лик, изнанку предстающего глазам.
У геккона удивительные лапы — истинные руки с пальцами-подушечками; прижимая их к стеклу, он держится на нем посредством крошечных присосок; пять пальчиков расходятся, как лепестки цветочков на рисунках малышей, а стоит лапе двинуться, сжимаются, как закрывается цветок, чтобы потом вновь разойтись и распластаться по стеклу, так что покажутся тончайшие бороздки, похожие на отпечатки пальцев. Кажется, будто эти руки, хрупкие, но сильные, достаточно ловки, чтобы — будь они избавлены от надобности прицепляться к вертикальной плоскости — приобрести все свойства человеческих ладоней, ставших, говорят, искусными, когда отпала надобность висеть на ветках или упираться ими в землю.
Согнутые в коленях, а верней сказать, в локтях, гек-коньи лапы пружинят, поднимая тело. Хвост прикасается к стеклу лишь серединной полосой, которая как бы скрепляет череду колец, охватывающих его и превращающих в надежно защищенное и мощное орудие; кажется, по большей части вялый и оцепенелый хвост геккона не способен и не претендует ни на что иное, кроме как служить ему добавочной опорой (не сравнить с изысканно подвижными хвостами других ящериц!), но при необходимости он мгновенно реагирует, становится маневренным и даже выразительным.
Головы не видно, только емкое, подрагивающее горло и выступающие по бокам глаза без век. Горло — внешняя поверхность дряблого мешка, который простирается от твердого и сплошь покрытого чешуйками, как у каймана, края подбородка до белесого брюшка, в том месте, где оно надавливает на стекло, тоже усеянного — вероятно, липкими — крупинками.
Когда рядом с пастью пролетает мошка, язык геккона вылетает и молниеносно втягивает ее внутрь — эластичный и цепкий, не имеющий определенной формы, он способен принимать любую. Паломар, однако, всякий раз не может быть уверен, что на самом деле его видел, но вот сейчас определенно видит в гекконьем горле мошку. Брюшко рептилии, прилепленное к освещенному стеклу, прозрачно, будто бы просвечено рентгеном, и можно проследить за тенью жертвы в пути по поглощающей ее утробе.
Будь все материи прозрачны — и земля, которая нас носит, и оболочки наших тел, — все сущее предстало бы не колыханием неосязаемых вуалей, а преисподней, где безостановочно свершается дробление и поглощение. Может быть, тем временем какое-нибудь божество Аида оком, проницающим гранит, следит из глубины земли за нами, за круговоротом жизни — смерти, наблюдает, как растерзанные жертвы тают в чревах пожирателей, которым также суждено быть поглощенными какой-нибудь другой утробой.
Геккон не движется часами; иногда хлестнет вдруг языком, проглотит мошку или комара; других таких же насекомых, севших по неведению рядом с его пастью, кажется, не замечает. Может, их не различают вертикальные зрачки гекконьих глаз, лежащих по бокам? Или он их выбирает, руководствуясь какими-то мотивами? А может, все решает случай или прихоть?
Расчлененные на звенья хвост и лапы, крошечные зерновидные пластинки, покрывающие голову и брюхо, делают его похожим на какой-то механизм, на разработанную тщательнейшим образом машину, продуманную до мельчайших элементов, так что думаешь: а не напрасно ли, учитывая ограниченность производимых ею операций, это совершенство? Может быть, разгадка такова: он просто сводит к минимуму свои действия, довольный уже тем, что существует? Может быть, геккон преподает урок, противоположный той морали, что стремился в юности усвоить Паломар: всегда стараться хоть чуть-чуть превысить свои возможности ?
Нечаянно оказывается вблизи ночная бабочка. Не обратит внимания? Да нет, хватает и ее. Язык становится сачком и тащит жертву в пасть. Вместилась? Лопнет? Выплюнет ее? Нет, бабочка трепещет в его горле — вся измятая, но еще целая, не поврежденная зубами; протолкнувшись через глотку, тень ее пускается в мучительное, медленное путешествие по вздувшемуся пищеводу.
Геккон, утратив прежнюю невозмутимость, ловит воздух ртом, трясет сведенным горлом, опираясь на хвост, раскачивается, сжимает терпящее муки брюхо. Наверное, на эту ночь с него довольно. Уйдет? Исполнил наивысшее свое желание? А может, добровольно выдержал предельно мыслимое испытание? Нет, остается. Может быть, заснул. Как спится тем, кто не имеет век?
Застыл и Паломар. Он не спускает глаз с геккона. Отдохнуть? Но если снова включишь телевизор, там увидишь бойню пострашнее. Бабочка, хрупкая Эвридика, медленно спускается в свой Ад. Вот подлетает мошка, хочет приземлиться на стекло. Геккон выстреливает языком.
Нашествие скворцов
На исходе этой осени можно видеть в Риме необычную картину: небо, темное от птиц. Веранда Паломара — место, очень подходящее для наблюдения, поскольку взгляду, беспрепятственно парящему над крышами, открыт широкий горизонт. Про этих птиц известно Паломару только то, что довелось ему случайно слышать: это прилетающие с севера скворцы, их собираются здесь сотни тысяч, чтобы двинуться всем вместе к африканским берегам. Ночуют птицы на деревьях, и владельцы тех машин, которые стоят на набережной Тибра, утром вынуждены сверху донизу их мыть.
Где проводят птицы день, какую роль в стратегии миграции играет этот долгий отдых в городе, что значат для скворцов их грандиозные вечерние собрания и это их круженье в воздухе, как на больших маневрах или на параде, Паломар еще не понял. Все предлагаемые объяснения сомнительны, определяются исходными предположениями, допускают варианты — что естественно для слухов, передаваемых из уст в уста, однако и наука, которая должна была бы их оспорить или подтвердить, высказывается туманно, неопределенно. Посему Паломар решил смотреть и все: фиксировать мельчайшие подробности того немногого, что сможет разглядеть, довольствуясь соображениями, непосредственно рожденными увиденным.
Он смотрит, как в сиреневом закатном небе возникает облако мельчайшей пыли. Различает машущие крылья. Обнаруживает, что их тысячи и тысячи, они заполнили весь небосвод. Бескрайнее пространство, прежде вроде безмятежное, пустое, сплошь пронизывают легкие стремительные существа.
Движение перелетных птиц, которое наша генетическая память связывает с гармоничной сменою сезонов, в принципе — успокоительное зрелище. Паломару же оно внушает беспокойство. Может быть, подобное столпотворение в небесах напоминает нам о нарушении равновесия в природе? Или просто нам, лишенным внутренней уверенности, всюду чудится угроза катастрофы?
Думая о перелетных птицах, представляешь бороздящий небо длинною шеренгой или клином четкий сомкнутый полетный строй, который сам напоминает формой птицу, составленную из бессчетных птиц. Но этот образ не имеет отношения к скворцам, по крайней мере к тем, что можно видеть осенью над Римом, представляющим собой воздушную толпу, которая, все кажется, вот-вот начнет редеть, рассеиваться, точно взвешенные в жидкости крупинки порошка, но вместо этого, напротив, постоянно уплотняется, как будто из невидимой трубы все время хлещет вихрь частиц, которые никак не насыщают раствор.
Облако растет, становится темней от крыльев, все отчетливее различимых в небе, — знак того, что птицы приближаются. Их стая Паломару видится уже объемной, так как некоторые из пернатых у него над самой головой, другие — дальше, третьи и совсем вдали, и он все время замечает новых, крошечных, как точки, растянувшихся, наверное, на много километров, соблюдая, — так кажется ему, — между собой примерно одинаковое расстояние. Но впечатление равномерности обманчиво, поскольку нету ничего трудней определения плотности летящих птиц: где было только что черным-черно, глядишь — разверзлась бездна.
Стоит несколько минут понаблюдать за положением птиц по отношению друг к другу, и он чувствует себя как будто бы вплетенным в гладкую сплошную ткань, частицей этого несущегося тела, образованного сотнями и сотнями отдельных тел, меж тем вместе составляющих единую фигуру, как облако, столб дыма или же струя, которые, при всей подвижности их вещества, имеют форму. Но только начинает Паломар следить глазами за одним скворцом, как пересиливает впечатление разъединенности отдельных элементов стаи, и вот уже поток, который словно увлекал его, та сеть, которая его как будто бы удерживала, исчезает, и он ощущает тошноту.
Так происходит, ежели, к примеру, Паломар, удостоверившись, что стая в целом приближается, присматривается к скворцу, который удаляется, потом к другому, тоже улетающему, но в другую сторону, и вскоре замечает: все скворцы, казалось, двигавшиеся к нему, на самом деле разлетаются во все концы, будто находится он в эпицентре взрыва. Но, переведя свой взгляд, он видит: вон где собираются они, вливаясь во все более обширный и густой круговорот, — так притягивает скрытый под бумагою магнит к себе железные опилки, складывая их в узоры, становящиеся то темнее, то светлей, пока не распадутся, на листе оставив просто россыпь.
Наконец нагромождение хлопающих крыльев обретает форму; надвигаясь, она делается все плотнее — круглая, как шар, пузырь или дымок, идущий изо рта героя комикса, который представляет себе небо, полное скворцов, крылатую лавину, катящуюся в воздухе, захватывая всех пернатых, что случились рядом. Этот шар среди однообразного пространства — особенная зона, пребывающий в движении объем, в пределах какового, упруго расширяющегося и сжимающегося, — каждая из птиц вольна лететь куда угодно, лишь бы стая в целом сохраняла форму сферы.
Паломар заметил, что число существ, которые кружатся в шаре, быстро растет, будто стремительный поток приносит туда новые с той же быстротой, как сыплется песок в клепсидре.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12