Разлад с рациональным оборачивается нолями и минусами.
Прибежала из кухни Марфа - позвала мужа, они принесли шипящие сковороды: рагу из баранины, поджаренную на сале лапшу. Последствие моих слов нашло себя в общем желании подстраховаться: включили магнитофон, чтобы упредить возможность сомнений - у нас, под предлогом моего дня рождения, нормальная бытовая гулянка.
Илья Абрамович, стараясь развеять неладное в обстановке, что цепко держалось после сказанного мной, поднял стопку жестом, полным достоинства и приятности:
- Царский пир! - и перед тем как чокнуться с Валтасаром, пожелал мне немного аффектированно: - Чтобы ты так жил!
Взрослые выпили, закусывают соленой килькой, подхватывая на вилки промасленные кольца лука. Мне и трехлетнему Родьке дали компота из сухофруктов - понемногу, чтобы сладкое не перебило аппетит. Магнитофон выдает исполняемое с деланной заунывностью, кем-то безголосым:
Будет вьюга декабрьская выть
То его понесут хоронить...
Родька стал приплясывать, и его вид был само чувство ответственности. Мои нервы еще гудели, но не так воспаленно. Евсей скосил на меня глаза и, намазав кусок мяса горчицей, уклончиво улыбаясь, взял рюмку:
- Водка для рационалистов - вода жизни, - рассуждал он как бы сам с собой, - дозированная, она разгружает, чтобы не было крена в сторону невозможного...
В дальнейшем у меня будет вдоволь оснований вспоминать этот день, и однажды, уже в зрелую пору, я уловлю в себе то, что облеку в образ: пролито вино, и короткая струя разбилась бесформенно... Всплеск преобразуется в мысль, что не случайности редки в жизни, а редко понимание их естественности. По смыслу совершенно никак не связанное со всей этой историей, выступит на первый план место в Книге пророка Даниила: "Валтасар царь сделал большое пиршество..."
Валтасар, к которому отнесено: "...ты взвешен на весах и найден очень легким".
10.
Шины увязают в песке, мы слезаем с велосипеда. На пляже почти вся наша школа; беспрестанно кивая знакомым, двигаемся к нашему месту - неудобному глинистому обрывчику: там меньше народа. Гога знает - я стесняюсь моей ноги. Два-три года назад не так стеснялся, хотя носил тогда аппарат: друзья по очереди (делать это каждому так нравилось!) помогали мне его снимать и надевать - чужие мальчишки, гомозливо теснясь вокруг, ненасытно созерцали процедуру.
Но теперь я все придумываю отговорки, чтобы остаться в брюках, мне кажется, наш обрывчик недостаточно удален от толпы. Сколько купальщиков! Взгляд скользит по полуобнаженным фигурам, скользит - задерживается на одной: я прикусываю губу. С прикушенной до крови губой смотрю на стоящую шагах в двадцати, по щиколотку в воде: восхитительно сложенная, ко мне вполоборота, она еще не увидела меня.
- Гога! Вон та - наша учительница! - я шепчу, а в моем пересохшем, будто передавленном горле катается комок. - Она же голая, Гога!.. Такие узкие трусики - два пальца...
При ней я почему-то всегда до безобразия наглею, на ее уроках я ехиден, болтлив, цепляюсь к ней, трепливо переспрашивая, стараясь, чтобы выходило комичнее, чтобы потешался весь класс. Она скажет: "Возьмем рейсфедер". "Какой Федя?" - недоумеваю я. "Угольник..." Демонстрируя смелую развязность, щиплю Бармаля: "Больно? Вы сказали, ему больно?" Бармаль добродушно ухмыляется моему острячеству, прощает щипок. Я чувствую, как глуп и жалок, но я бессилен самообуздаться. Нахально смотрю ей в глаза - бередяще хочется, чтобы она взбешенно крикнула: "Шут!" Тогда я брошу в лицо ей что-нибудь предерзкое.
Хотя она больше не глядела на меня жалостливо, как при первом появлении в классе, я мщу ей. Мщу не только за тот взгляд, а как-то вообще - за то, что мне и самому непонятно... Иногда она на меня смотрит со сквозящим требованием встревоженной мысли - как мне тогда беспокойно! Едва не корчусь, точно мне льют воду за шиворот.
Все эти дни я разузнавал о ней - она живет одна на квартире у старухи, что вечно сидит на рынке с мешком семечек.
Она в воде по щиколотку; вытягивает ногу, водит ею по воде, словно разглаживая, решительно и мягко, без всплеска, вбегает в протоку, умело плывет. Гога следит восхищенно.
Сижу на краю раскаленного обрывчика и в яростно пожирающей спешке, будто смертельно боясь не успеть, скребу глину ногтями. Солнце плавится, засыпая протоку искристыми блестками, нестерпимыми для глаза, даль видится плохо, сизовато-смуглая из-за рассеянной в воздухе тонкой пыли. В давящем дремотном зное слышен стойко-плотский запах преющей тины.
Искупавшись, она вышла из протоки почти напротив нас - мы встретились взглядами. Я заерзал на искрошенной глине, колкой, как толченое стекло. Небо излучало сухой, резкий, оттенка красной меди свет, и приходилось щуриться и терпеть, чтобы, глядя на нее, не прикрывать ладонью глаза.
Она взошла к нам на бугор.
- Почему ты не там? - кивнула на скопление купальщиков. - Там наши все.
Молчу. И тут она догадалась. Я это понял по ее взгляду на мою ногу.
- А вы почему не там? - спросил и нахально и пришибленно, отчего усмешка у меня, должно быть, получилась кривенькой.
- Вы уже взрослые ребята - мне неудобно. Думала - подальше... - сказала просто; в умных, все понимающих глазах - ни тени раздражения.
Мне стыдно - она вовсе не высокомерная; как я мог считать ее такой? Но я не в силах немудряще сдаться.
- Садитесь, посидите с нами! - сказал бесцеремонно, в страхе, что моя наглость спасует.
Она спокойно кивнула на песчаную полоску у воды:
- Туда перейдем.
Там открытое место, там с моей ногой я буду все равно что на сцене. Она видит, как я не хочу переходить.
- Песочек. А тут илисто и тина.
Повела рукой, будто распахивая невидимую дверцу; этот жест и то, как она пошла, выступая гибко и плавно, было донельзя мило. Гога, не взглянув на меня, покатил за ней велосипед.
Беззвучно ругаясь, ненавидяще комкая подхваченную с земли майку, я заковылял за ними. Как враждебен мне весь свет! Как ненавижу я всех, кто на меня смотрит!
Она опустилась на песок, разгладила его ладонью и с наклоном головы к плечу - в этот миг вожделенно для меня интимным, - пригласила:
- Загорай, Пенцов! И поговорим.
Сказала достаточно властным, учительским тоном - его я еще у нее не слышал. Я удивился ему, но еще раньше, чем удивился, - лег.
- Ну - в брюках?! - она обернулась к Гоге: - Стащите с него!
И Гога, добрейший старинный мой друг Гога, по первому ее слову, с готовностью, с охотой сорвал с меня брюки.
Я лежал на животе, морщась разметывал щелчками песок; лицо пощипывало наверно, я был кошмарно красен.
Она сказала с неловкостью в грустном голосе:
- Угловатый ты человек. Расшатанный и колючий.
Скривив губы, я дул в песок, соглашаясь, что я неудобный человек.
- Надо бы с твоими родителями познакомиться.
- У него Валтасар сам педагог! - значительно произнес Гога.
- Кто это - Валтасар?
Гога деликатно смылся. Она переспросила, глядя ясно и настойчиво:
- Что за Валтасар?
Сгребая и разгребая песок, я хмуро рассказал мою историю.
"Сейчас она меня пожалеет - сплюну и уйду! - я со злостью ждал. - Лишь первое словечко жалостливое - крикну: - Ну, все услыхали? Разузнали? Довольны? - И обязательно сплюну!"
Она молчала. Я осторожно взглянул. Теперь она хмуро пересыпала песок в ладонях.
Вдруг тихо, в задумчивой замкнутости, будто меня вовсе и не было рядом, сказала:
- Красивое ты явление, Пенцов.
* * *
Я судорожно сглотнул. Жутко-заманчивая глубь ошеломления сказала мне: вся моя жизнь, сжимаясь в мытарствах, одним угрюмо восстающим усилием шла к тому, что только что случилось. Я обессилел счастливым бессилием, выговорил бестолково невнятицу:
- Фамилия-то... - и закатился смехом одуревшей влюбленности и секрета двоих.
Она смотрела вопросительно.
- В учреждении... - я остановился, пережидая приступ, - фамилия была моя собственная, а имя дали Артем... а теперь, ха-ха-ха... имя настоящее, эстонское, а фамилия... - и я не мог больше ни слова протолкнуть сквозь тряску ликующего нутряного смеха, не более громкого, чем воркотня кипятка.
Она вскочила и вдруг, поймав мою руку, рывком меня подняла, повлекла в воду.
- Не трусь! Что за водобоязнь?!
Вырывая руку, я шкандыбал за ней, моя обглоданная болезнью левая нога, споткнувшись о воду, подогнулась: падая, я обхватил обеими руками ее выше талии, с ужасом, с потрясающим стыдом осязал гладкое обнаженное тело, от головы отхлынула кровь, сердце словно сдавила ледяная ладонь; немощная нога не выпрямлялась - с чудовищным чувством катастрофы я продолжал невольное объятие.
Она видела мое лицо - она все во мне поняла: нарочно со смехом меня затормошила, будто мы шутим, балуемся, будто я вовсе не падал, не схватился за нее беспомощно, унизительно, позорно... Благодаря ей я незаметно очутился в воде, нырнул - я нырял, нырял, остервенело желая скрыться от нее, от всех! утонуть с бессознательной легкостью случая...
Потом стоял, колыхаясь, по подбородок в протоке, передо мной были ее глаза: как она во мне, я тоже в ней сейчас все понимал. Она обдала меня брызгами, ударив ладонями по воде, она брызгала, брызгала - говоря в себе: "Бедный мальчишка, я растормошу-растормошу-растормошу тебя!!!"
Странно - я уже не переживал. Смеясь, она за руку потащила меня из протоки: я прыгал на правой ноге, опираясь на локоть учительницы, и мне было весело - совершенно искренне весело, - словно не я вовсе минуту назад страстно хотел пропасть под водой.
Мы падаем животами на песок, подгребаем его к себе, от экстаза я впился зубами в мою руку. Я почти касаюсь волос цвета кукурузных хлопьев, у нее твердо очерченные губы, нижняя упрямо выдается; ресницы плотные и выгнутые, как листья подсолнуха. Я чувствую, что мысленно говорю ей "ты". Смотрю в ее глаза - она знает, что я говорю ей "ты".
- А-аа... Валтасар - хороший человек?
Киваю. Она поняла во мне все, что я хочу сказать о любимом Валтасаре.
- Кого ты больше любишь - его или Марфу? - спросила и засмеялась. Она смеялась, что задала мне вопрос, как пятилетнему.
- Ты зна... вы знаете, - я поправился, - Марфа тоже человек что надо, вся такая прямая во всем, снаружи строгая, а сама добрющая! И какой хирург! Если б не она, я б до сих пор таскал аппарат.
Она понимает во мне все мои непроизнесенные радостные слова о Марфе...
- А брат твой?
- Конечно, любит! Даже когда жалуется на меня, все равно я - Арночка. "Арночка меня обижает..." - передразниваю Родьку.
- А ты обижаешь?
- Самую малость. Чуток.
Мне почему-то казалось - она курносая; она вовсе не курносая. Если дотронуться до ее волос... Взять и дотронуться?..
Представляю - школьницей она наверняка свирепо дралась с мальчишками: у нее такое отважное лицо!
- Вы не русская? Ваши отчество, фамилия...
Ее фамилия - Тиманн.
- Пишусь русской. Папа - поволжский немец.
К тому времени я чуток слышал о немцах Поволжья. Их тоже выселяли. Смутная дымка обнажила косой бесприютный парус, его несло к Дохлому Приколу... Мне стало тепло от этого - она прочла. За тенью почуялся коренной смысл, который потянуло стать очевидностью...
Ее с родителями выселили в сорок первом. Ей не было двух лет. Мама русская; могла б подать заявление на развод и остаться в родном Саратове. Но она взяла дочь и поехала с мужем; скотный вагон, остановки в поле, когда мужчины и женщины скопом оправляются тут же у состава. Конвой предупреждает: "Держаться кучно! Отход в сторону - открываем огонь!" Их везли и везли полмесяца или дольше. Для мамы - радиотехника по специальности - в колхозе Восточного Казахстана нашлось только место скотницы.
Отца с ними разлучили: отправили в Оренбургскую область добывать нефть. Только после войны было разрешено приехать к нему. Он работал на буровой, втроем жили в углу типовой многосемейной землянки.
- Однажды я на него обиделась: обещал почитать на ночь и не почитал, уехал на ночную вахту. Думаю: вернется, подхватит меня на руки, поцелует - а я в ответ не поцелую... - она сжала в горсти песок - песчаная струйка потекла из загорелого кулака. - Его привезли... меня не пустили...
В скважине взорвался природный газ, который часто сопутствует нефти. Недра пальнули стометровой стальной трубой, вызвав пожар... Среди погибших оказался и ее отец.
Так близок ее профиль - я чувствую тяжесть, с какой опустилось веко, поникли ресницы.
- Страшно сказать, но зато мама получила свободу, какой не было при муже-немце. Мы смогли вернуться в Саратов, мама опять стала работать по специальности...
Я недвижно ждал еще нескольких слов: сладострастного удовлетворения от того, что подозреваемое - железно-естественно. Ее муж - тоже учитель... или кто он там? Когда он приедет?
- Ну и?.. - сказал я со злобой, которая, как бы отстраняя надежду, подыгрывала ей.
- Окончила институт, направили сюда. Вот и все.
"Вот и все..." - восторг душила суеверно вызываемая подозрительность к избавлению, которое не может быть невероятно полным, и в трепете внутренней шаткости я спросил окольно:
- Хорошо у вас в Саратове?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
Прибежала из кухни Марфа - позвала мужа, они принесли шипящие сковороды: рагу из баранины, поджаренную на сале лапшу. Последствие моих слов нашло себя в общем желании подстраховаться: включили магнитофон, чтобы упредить возможность сомнений - у нас, под предлогом моего дня рождения, нормальная бытовая гулянка.
Илья Абрамович, стараясь развеять неладное в обстановке, что цепко держалось после сказанного мной, поднял стопку жестом, полным достоинства и приятности:
- Царский пир! - и перед тем как чокнуться с Валтасаром, пожелал мне немного аффектированно: - Чтобы ты так жил!
Взрослые выпили, закусывают соленой килькой, подхватывая на вилки промасленные кольца лука. Мне и трехлетнему Родьке дали компота из сухофруктов - понемногу, чтобы сладкое не перебило аппетит. Магнитофон выдает исполняемое с деланной заунывностью, кем-то безголосым:
Будет вьюга декабрьская выть
То его понесут хоронить...
Родька стал приплясывать, и его вид был само чувство ответственности. Мои нервы еще гудели, но не так воспаленно. Евсей скосил на меня глаза и, намазав кусок мяса горчицей, уклончиво улыбаясь, взял рюмку:
- Водка для рационалистов - вода жизни, - рассуждал он как бы сам с собой, - дозированная, она разгружает, чтобы не было крена в сторону невозможного...
В дальнейшем у меня будет вдоволь оснований вспоминать этот день, и однажды, уже в зрелую пору, я уловлю в себе то, что облеку в образ: пролито вино, и короткая струя разбилась бесформенно... Всплеск преобразуется в мысль, что не случайности редки в жизни, а редко понимание их естественности. По смыслу совершенно никак не связанное со всей этой историей, выступит на первый план место в Книге пророка Даниила: "Валтасар царь сделал большое пиршество..."
Валтасар, к которому отнесено: "...ты взвешен на весах и найден очень легким".
10.
Шины увязают в песке, мы слезаем с велосипеда. На пляже почти вся наша школа; беспрестанно кивая знакомым, двигаемся к нашему месту - неудобному глинистому обрывчику: там меньше народа. Гога знает - я стесняюсь моей ноги. Два-три года назад не так стеснялся, хотя носил тогда аппарат: друзья по очереди (делать это каждому так нравилось!) помогали мне его снимать и надевать - чужие мальчишки, гомозливо теснясь вокруг, ненасытно созерцали процедуру.
Но теперь я все придумываю отговорки, чтобы остаться в брюках, мне кажется, наш обрывчик недостаточно удален от толпы. Сколько купальщиков! Взгляд скользит по полуобнаженным фигурам, скользит - задерживается на одной: я прикусываю губу. С прикушенной до крови губой смотрю на стоящую шагах в двадцати, по щиколотку в воде: восхитительно сложенная, ко мне вполоборота, она еще не увидела меня.
- Гога! Вон та - наша учительница! - я шепчу, а в моем пересохшем, будто передавленном горле катается комок. - Она же голая, Гога!.. Такие узкие трусики - два пальца...
При ней я почему-то всегда до безобразия наглею, на ее уроках я ехиден, болтлив, цепляюсь к ней, трепливо переспрашивая, стараясь, чтобы выходило комичнее, чтобы потешался весь класс. Она скажет: "Возьмем рейсфедер". "Какой Федя?" - недоумеваю я. "Угольник..." Демонстрируя смелую развязность, щиплю Бармаля: "Больно? Вы сказали, ему больно?" Бармаль добродушно ухмыляется моему острячеству, прощает щипок. Я чувствую, как глуп и жалок, но я бессилен самообуздаться. Нахально смотрю ей в глаза - бередяще хочется, чтобы она взбешенно крикнула: "Шут!" Тогда я брошу в лицо ей что-нибудь предерзкое.
Хотя она больше не глядела на меня жалостливо, как при первом появлении в классе, я мщу ей. Мщу не только за тот взгляд, а как-то вообще - за то, что мне и самому непонятно... Иногда она на меня смотрит со сквозящим требованием встревоженной мысли - как мне тогда беспокойно! Едва не корчусь, точно мне льют воду за шиворот.
Все эти дни я разузнавал о ней - она живет одна на квартире у старухи, что вечно сидит на рынке с мешком семечек.
Она в воде по щиколотку; вытягивает ногу, водит ею по воде, словно разглаживая, решительно и мягко, без всплеска, вбегает в протоку, умело плывет. Гога следит восхищенно.
Сижу на краю раскаленного обрывчика и в яростно пожирающей спешке, будто смертельно боясь не успеть, скребу глину ногтями. Солнце плавится, засыпая протоку искристыми блестками, нестерпимыми для глаза, даль видится плохо, сизовато-смуглая из-за рассеянной в воздухе тонкой пыли. В давящем дремотном зное слышен стойко-плотский запах преющей тины.
Искупавшись, она вышла из протоки почти напротив нас - мы встретились взглядами. Я заерзал на искрошенной глине, колкой, как толченое стекло. Небо излучало сухой, резкий, оттенка красной меди свет, и приходилось щуриться и терпеть, чтобы, глядя на нее, не прикрывать ладонью глаза.
Она взошла к нам на бугор.
- Почему ты не там? - кивнула на скопление купальщиков. - Там наши все.
Молчу. И тут она догадалась. Я это понял по ее взгляду на мою ногу.
- А вы почему не там? - спросил и нахально и пришибленно, отчего усмешка у меня, должно быть, получилась кривенькой.
- Вы уже взрослые ребята - мне неудобно. Думала - подальше... - сказала просто; в умных, все понимающих глазах - ни тени раздражения.
Мне стыдно - она вовсе не высокомерная; как я мог считать ее такой? Но я не в силах немудряще сдаться.
- Садитесь, посидите с нами! - сказал бесцеремонно, в страхе, что моя наглость спасует.
Она спокойно кивнула на песчаную полоску у воды:
- Туда перейдем.
Там открытое место, там с моей ногой я буду все равно что на сцене. Она видит, как я не хочу переходить.
- Песочек. А тут илисто и тина.
Повела рукой, будто распахивая невидимую дверцу; этот жест и то, как она пошла, выступая гибко и плавно, было донельзя мило. Гога, не взглянув на меня, покатил за ней велосипед.
Беззвучно ругаясь, ненавидяще комкая подхваченную с земли майку, я заковылял за ними. Как враждебен мне весь свет! Как ненавижу я всех, кто на меня смотрит!
Она опустилась на песок, разгладила его ладонью и с наклоном головы к плечу - в этот миг вожделенно для меня интимным, - пригласила:
- Загорай, Пенцов! И поговорим.
Сказала достаточно властным, учительским тоном - его я еще у нее не слышал. Я удивился ему, но еще раньше, чем удивился, - лег.
- Ну - в брюках?! - она обернулась к Гоге: - Стащите с него!
И Гога, добрейший старинный мой друг Гога, по первому ее слову, с готовностью, с охотой сорвал с меня брюки.
Я лежал на животе, морщась разметывал щелчками песок; лицо пощипывало наверно, я был кошмарно красен.
Она сказала с неловкостью в грустном голосе:
- Угловатый ты человек. Расшатанный и колючий.
Скривив губы, я дул в песок, соглашаясь, что я неудобный человек.
- Надо бы с твоими родителями познакомиться.
- У него Валтасар сам педагог! - значительно произнес Гога.
- Кто это - Валтасар?
Гога деликатно смылся. Она переспросила, глядя ясно и настойчиво:
- Что за Валтасар?
Сгребая и разгребая песок, я хмуро рассказал мою историю.
"Сейчас она меня пожалеет - сплюну и уйду! - я со злостью ждал. - Лишь первое словечко жалостливое - крикну: - Ну, все услыхали? Разузнали? Довольны? - И обязательно сплюну!"
Она молчала. Я осторожно взглянул. Теперь она хмуро пересыпала песок в ладонях.
Вдруг тихо, в задумчивой замкнутости, будто меня вовсе и не было рядом, сказала:
- Красивое ты явление, Пенцов.
* * *
Я судорожно сглотнул. Жутко-заманчивая глубь ошеломления сказала мне: вся моя жизнь, сжимаясь в мытарствах, одним угрюмо восстающим усилием шла к тому, что только что случилось. Я обессилел счастливым бессилием, выговорил бестолково невнятицу:
- Фамилия-то... - и закатился смехом одуревшей влюбленности и секрета двоих.
Она смотрела вопросительно.
- В учреждении... - я остановился, пережидая приступ, - фамилия была моя собственная, а имя дали Артем... а теперь, ха-ха-ха... имя настоящее, эстонское, а фамилия... - и я не мог больше ни слова протолкнуть сквозь тряску ликующего нутряного смеха, не более громкого, чем воркотня кипятка.
Она вскочила и вдруг, поймав мою руку, рывком меня подняла, повлекла в воду.
- Не трусь! Что за водобоязнь?!
Вырывая руку, я шкандыбал за ней, моя обглоданная болезнью левая нога, споткнувшись о воду, подогнулась: падая, я обхватил обеими руками ее выше талии, с ужасом, с потрясающим стыдом осязал гладкое обнаженное тело, от головы отхлынула кровь, сердце словно сдавила ледяная ладонь; немощная нога не выпрямлялась - с чудовищным чувством катастрофы я продолжал невольное объятие.
Она видела мое лицо - она все во мне поняла: нарочно со смехом меня затормошила, будто мы шутим, балуемся, будто я вовсе не падал, не схватился за нее беспомощно, унизительно, позорно... Благодаря ей я незаметно очутился в воде, нырнул - я нырял, нырял, остервенело желая скрыться от нее, от всех! утонуть с бессознательной легкостью случая...
Потом стоял, колыхаясь, по подбородок в протоке, передо мной были ее глаза: как она во мне, я тоже в ней сейчас все понимал. Она обдала меня брызгами, ударив ладонями по воде, она брызгала, брызгала - говоря в себе: "Бедный мальчишка, я растормошу-растормошу-растормошу тебя!!!"
Странно - я уже не переживал. Смеясь, она за руку потащила меня из протоки: я прыгал на правой ноге, опираясь на локоть учительницы, и мне было весело - совершенно искренне весело, - словно не я вовсе минуту назад страстно хотел пропасть под водой.
Мы падаем животами на песок, подгребаем его к себе, от экстаза я впился зубами в мою руку. Я почти касаюсь волос цвета кукурузных хлопьев, у нее твердо очерченные губы, нижняя упрямо выдается; ресницы плотные и выгнутые, как листья подсолнуха. Я чувствую, что мысленно говорю ей "ты". Смотрю в ее глаза - она знает, что я говорю ей "ты".
- А-аа... Валтасар - хороший человек?
Киваю. Она поняла во мне все, что я хочу сказать о любимом Валтасаре.
- Кого ты больше любишь - его или Марфу? - спросила и засмеялась. Она смеялась, что задала мне вопрос, как пятилетнему.
- Ты зна... вы знаете, - я поправился, - Марфа тоже человек что надо, вся такая прямая во всем, снаружи строгая, а сама добрющая! И какой хирург! Если б не она, я б до сих пор таскал аппарат.
Она понимает во мне все мои непроизнесенные радостные слова о Марфе...
- А брат твой?
- Конечно, любит! Даже когда жалуется на меня, все равно я - Арночка. "Арночка меня обижает..." - передразниваю Родьку.
- А ты обижаешь?
- Самую малость. Чуток.
Мне почему-то казалось - она курносая; она вовсе не курносая. Если дотронуться до ее волос... Взять и дотронуться?..
Представляю - школьницей она наверняка свирепо дралась с мальчишками: у нее такое отважное лицо!
- Вы не русская? Ваши отчество, фамилия...
Ее фамилия - Тиманн.
- Пишусь русской. Папа - поволжский немец.
К тому времени я чуток слышал о немцах Поволжья. Их тоже выселяли. Смутная дымка обнажила косой бесприютный парус, его несло к Дохлому Приколу... Мне стало тепло от этого - она прочла. За тенью почуялся коренной смысл, который потянуло стать очевидностью...
Ее с родителями выселили в сорок первом. Ей не было двух лет. Мама русская; могла б подать заявление на развод и остаться в родном Саратове. Но она взяла дочь и поехала с мужем; скотный вагон, остановки в поле, когда мужчины и женщины скопом оправляются тут же у состава. Конвой предупреждает: "Держаться кучно! Отход в сторону - открываем огонь!" Их везли и везли полмесяца или дольше. Для мамы - радиотехника по специальности - в колхозе Восточного Казахстана нашлось только место скотницы.
Отца с ними разлучили: отправили в Оренбургскую область добывать нефть. Только после войны было разрешено приехать к нему. Он работал на буровой, втроем жили в углу типовой многосемейной землянки.
- Однажды я на него обиделась: обещал почитать на ночь и не почитал, уехал на ночную вахту. Думаю: вернется, подхватит меня на руки, поцелует - а я в ответ не поцелую... - она сжала в горсти песок - песчаная струйка потекла из загорелого кулака. - Его привезли... меня не пустили...
В скважине взорвался природный газ, который часто сопутствует нефти. Недра пальнули стометровой стальной трубой, вызвав пожар... Среди погибших оказался и ее отец.
Так близок ее профиль - я чувствую тяжесть, с какой опустилось веко, поникли ресницы.
- Страшно сказать, но зато мама получила свободу, какой не было при муже-немце. Мы смогли вернуться в Саратов, мама опять стала работать по специальности...
Я недвижно ждал еще нескольких слов: сладострастного удовлетворения от того, что подозреваемое - железно-естественно. Ее муж - тоже учитель... или кто он там? Когда он приедет?
- Ну и?.. - сказал я со злобой, которая, как бы отстраняя надежду, подыгрывала ей.
- Окончила институт, направили сюда. Вот и все.
"Вот и все..." - восторг душила суеверно вызываемая подозрительность к избавлению, которое не может быть невероятно полным, и в трепете внутренней шаткости я спросил окольно:
- Хорошо у вас в Саратове?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12