И все-таки он сказал тете Соне, что сейчас уходит, но вернется ночевать.
– Хорошо, мой мальчик, – сказала тетя Соня. И неизвестно к чему добавила: – У евреев женщины не учили Тору. Только мужчины. А я вообще не умею читать. Но говорят, что в священных книгах рассказывается про Голема. Бог его сделал еще раньше, чем Адама. Этот Голем был глиняным, тяжелым и злым и ходил на коротких ногах. Он сделал очень много плохого, но он был глиняным и разрушился.
Их дом находился на Левашевской. Это был новый пятиэтажный дом, который построили, когда украинское правительство в 1934 году переехало из Харькова в Киев, а напротив, по другую сторону улицы, был такой же старый дом. Сережа вошел в его парадное, как называли в Киеве подъезд с улицы.
Сережа смотрел сквозь пыльное, забранное в чугунную решетку стекло в двери этого парадного, ощущая, что еще никогда он не видел такой эту улицу, где ему был знаком каждый камень. Она была совсем другой, эта улица, она была страшной. И по страшной этой улице несколько раз прошел взад и вперед человек в сером плаще и суконной кепке. И вдруг этот человек направился к парадному, где стоял Сережа. Сережа птицей взлетел на пятый этаж, и, когда он бежал, он не дышал, и на верхней площадке он тоже не решался вдохнуть и чувствовал, как сердце настолько увеличилось в груди, что расталкивает ребра. Он услышал шаги по лестнице, а затем звонок в чью-то дверь и замер. Но слева на площадке, где он стоял, за дверью послышались шаги и повернулся ключ в замке, и тогда Сережа, крадучись на цыпочках, быстро стал спускаться вниз. Он остановился перед дверью, он хотел и не решался выйти на улицу, а женщина, спустившаяся вслед за ним, как ему показалось, посмотрела на него недобро и подозрительно.
У него не было часов, и он не знал, сколько времени прошло, и в голове очень тупо и медленно вертелись строки стихов, которые он учил в школе еще, может быть, в первом классе:
Люблю грозу в начале мая,
Когда весенний первый гром,
Как бы резвяся и играя,
Грохочет в небе голубом.
Люблю грозу в начале мая,
Когда весенний первый гром,
Как бы резвяся и играя,
Грохочет в небе голубом.
Люблю грозу в начале мая,
Когда весенний первый гром,
Как бы резвяся и играя,
Грохочет в небе голубом…
И в самом деле вдруг начался дождь – частый, прямой, уже не летний, а осенний, и от дождя – чтобы укрыться – в парадное вбежали две девушки, а за ними спустя минуту еще два парня, незнакомые с этими девушками.
Парни стали заговаривать с девушками, заигрывать с ними, а те лениво отмахивались и все поглядывали на улицу, не прошел ли дождь.
Сережа заметил, как один из этих парней в кепочке «под блатняка» в отместку девушке за то, что она не обращает на него внимания, стал папироской прожигать рукав ее суконной жакетки.
«Что ты, сволочь, делаешь?» – хотел крикнуть Сережа, но промолчал. В другое время он, конечно, вмешался бы, и у него чесались руки дать в морду этому подлецу, но сейчас он не мог этого. Он не мог затеять драку. Он не мог.
Дождь прекратился, девушки, а за ними и парни ушли. Сережа выглянул на улицу и снова увидел, как к парадному направляется тот же человек в кепке и плаще. На этот раз Сережа поднялся на второй этаж. Парадная дверь хлопнула, взвизгнув растянутой намученной пружиной, и сквозь промежуток между перилами Сережа увидел, как этот человек в плаще и кепке встал у окна в парадном на том самом месте, где стоял Сережа, и смотрит на улицу. Медленно, ступая на носках, Сережа поднялся на пятый этаж. Он считал до шестидесяти и загибал пальцы. Он старался считать помедленней: «И – раз и – два, и – три, и – четыре…» Он загнул пальцы на обеих руках, а потом еще раз на обеих руках, а потом перестал считать, потому что почувствовал, что если еще хоть раз повторит про себя «и – восемь, и – девять», то у него остановится сердце. Он просто присел на ступеньки, положил голову на колени и задремал. Он в самом деле спал, но все слышал сквозь сон: и как мимо него прошли люди, разговаривая о том, что нужно поменять билеты, потому что в цирке в первом ряду с арены в зрителей летит навоз. И как хлопала парадная дверь. Он все слышал, но как будто умер. Очнулся он только когда в парадном зажегся свет. И тогда он почувствовал себя очень бодрым и очень решительным и побежал вниз. Он открыл двери парадного и увидел, что на третьем этаже, в кабинете его отца, свет уже горит. Он хотел перебежать улицу, но в это время со двора вышел его отец. Его вели три человека. Все они держали правые руки в карманах. А четвертый шел за отцом, толстый, широколицый, Евгений Семенович Шеремет – их сосед по дому. Шеремет, который дружил с отцом, часто обедал у них, который произносил речь над могилой Сережиной матери. И этот Шеремет – улыбался. У подъезда стояла черная «эмка», туда посадили отца (Шеремет сел на переднее сидение), машина с места взяла скорость и исчезла, и тогда Сережа бросился через улицу во двор, вбежал по черному ходу и открыл двери, они выходили в кухню. В кухне стояла страшная, с лицом как кусок мяса Маруся.
– Сережа! – закричала она в ужасе, и Сережа увидел, как из глаз ее брызнули слезы, как это бывало только в цирке у клоунов. – Сереженька! Они взяли отца! Они взяли отца! Убегай! Ты уже большой мальчик, я боюсь, Сереженька, я их боюсь.
И она в отчаянии рвала с мясом из ушей свои золотые полумесяцем серьги и совала их Сереже, серьги, и деньги, и какую-то позолоченную солонку, и старые отцовские часы и кричала: «Убегай, Сереженька, убегай!», и обнимала его и прижимала к себе, и толкала за дверь.
– Тихо, тихо, Маруся, – говорил Сережа, – я знаю, я все знаю. Тихо, тихо, Маруся, не нужно. – И он ронял серьги и деньги, а она их подбирала и совала ему в карман, и из уха у нее каплями стекала кровь, а она отмахивалась от этих капель, как от мух.
Сережа вышел на черный ход, но не пошел вниз, а поднялся наверх, на чердак. Там он ощупью нашел за печным лежаком свой большой, сделанный из напильника кинжал с ручкой, плотно обмотанной тонкой – виток к витку – проволокой и поперечиной из черепахового гребня, украшенного стеклянными «брильянтиками», они отражали уличный свет, проникавший сквозь чердачное окно, и сами светились в темноте.
Затем, не понимая сам, для чего он это делает, из злобного какого-то хулиганства он потянулся за чердачное окно, сорвал антенну, открыл шкафчик с телефонными подсоединениями и стал их обматывать проволокой, соединяя между собой все клеммы так, чтобы, когда хоть в одной квартире зазвонит телефон, – зазвонили телефоны и во всех остальных и чтобы люди долго разговаривали друг с другом, не понимая, кто и куда звонит.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Сережа сидел у небольшого костерка. В нем пеклась картошка. Жорка приставал к Любке – баб. е Леньки Носа, и Любка нудным голосом повторяла: «Только без рук… Смотри, Ленька увидит».
– Так Ленька же… нашел себе, – хихикал Жорка.
– Ничего, вернется, – твердо отвечала Любка. Сережа не мог этого понять. «Неужели она совсем не ревнует? – думал он, – Странно».
Он не знал, куда смотреть и как вести себя, и смотрел все время в костер, из которого Гаденыш доставал обуглившуюся картошку, перебрасывая на ладонях, разламывал пополам, солил и ел, пачкая руки и губы липким черным крахмалом. А в кустах, совсем рядом с ними, Ленька валялся со своей новой бабой, и никто из присутствующих этому не удивлялся, и все смотрели туда, а Сережа не мог, потому что он еще ни разу в жизни этого не видел и никогда не говорил об этом ни с кем, а когда читал об этом в книгах, то думал, что это совсем иначе.
Как многие киевские мальчики из интеллигентных зажиточных семей, он тянулся к «блатным», гордился своим знакомством с ними. Это не мешало ему, правда, хорошо, на пятерки, с редкими четверками за диктанты, учиться в школе, читать книги, рисовать и уважать собственность настолько, что он ни разу в жизни не проехал в трамвае «зайцем».
С Ленькой Носом, главарем воровской шайки, которая не брезговала и грабежами, он был знаком вот уже второй год. Ленька ценил Сережу как рассказчика, и Сережа во время нечастых встреч успел пересказать Леньке и постоянно менявшимся членам его шайки почти все известные ему романы Александра Дюма.
Ленька Нос, прозванный так за свой искривленный, сдвинутый набок, налево, хищный нос, с не-добрыми, узко и экономно прорезанными глазами, относился к Сереже покровительственно, с какой-то насмешливой лаской.
Когда Сережа передал через Жорку, что ему нужно свидеться, Ленька Нос предложил Сереже приехать в Пущу-Водицу, на Четырнадцатую линию, где Ленька любил находиться в летнее время, чтобы не так мельтешить на глазах у «фраеров из милиции».
«Неужели она совсем не ревнует?» – думал Сережа о Любке, когда Ленька Нос, застегивая штаны, вернулся к костерку, а за ним пришла еще совсем молоденькая, может быть, Сережиного возраста, хорошенькая девочка с черной челкой и бледным, нездоровым лицом и молча, ни на кого не глядя, отгребла палкой картофелину.
– Ну что ж, Серьга… пойдем поговорим, – предложил Ленька.
Они отошли в сторону, к кусту бересклета, с которого в беспорядке свисали его удивительные, окрашенные в красное и черное плоды с лепестками. Ленька Нос сорвал веточку и, пожевывая кору, спросил:
– Ну так что?
– Есть дело, – сказал Сережа. – Квартира. Днем там пусто, ни одной души.
– И что же это за квартира? – спросил Ленька. – Кто там живет вечером?
– Шеремет, – не сразу ответил Сережа – мой сосед по дому.
– В вашем доме? – протянул Ленька. – С органов?
– Да.
– Не пойдет. А что у него есть?
– Ковры, – сказал Сережа. – Пальто. Деньги.
– Не пойдет, – решил Ленька, – нельзя продать. – Он подумал и добавил: – Если, правда, заначить года на два, не меньше, а потом отвезти подальше… А кто он такой тебе, этот Шеремет?
– Он участвовал, когда отца взяли.
– Хороший человек, – сказал Ленька. – А откуда ты знаешь про деньги?
Сереже очень хотелось солгать, сказать, что он был дома у Шеремета, что видел, как тот открывал ящик стола и там пачками, обклеенными бумажками крест-накрест, лежали червонцы. Но вместо этого он сказал:
– Он – жадный.
– Жадные – кладут на сберкнижку, – возразил Ленька.
И вдруг улыбнулся чисто, весело и бесстрашно:
– Давай спытаем… Рупь поставишь – два возьмешь…
На следующий день, во вторник, в десять часов утра они пришли в Сережин двор в открытую с «каламашкой» – двухколесной телегой, на которой киевские грузчики умели доставить корзину капусты, но если требовалось заказчику – рояль. Ленька Нос вынул «пилочку» – длинный ключ к английскому замку, на бородке которого был целый ряд крошечных выступов, и открыл дверь так быстро и спокойно, словно входил в собственную квартиру.
– Хозяйственный человек, – одобрительно сказал Ленька о Шеремете, открывая комод и осматривая многочисленные отрезы на штаны, гимнастерки, на гражданские костюмы – шевиот и коверкот, понюхав спиртовые кожаные подошвы от набора к сапогам. – Только где он, гад, держит «основания»?
«Основаниями» Ленька Нос называл деньги и иногда в часы безденежья высокопарно и грустно замечал: «Нет «оснований», и нет оснований предполагать, что они предвидятся».
Сережа подошел к столу и потянул ящик, тот самый, который он представил себе, когда предлагал Леньке Носу это дело. Ящик не поддавался.
– Если ящик закрыт – значит, в нем что-то есть, – философически заметил Ленька. – Очень мне нравятся закрытые ящики.
Он повернул в замке отмычку и выдвинул ящик. Там не было денег. Но там лежали револьвер и пистолет. И раскрытая коробка из-под монпансье с патронами.
– Наган, – сказал Ленька, осматривая револьвер. – Самовзвод. А это – «Коровин». Семь шестьдесят два. Сильная штука.
– Я возьму… этот «Коровин»… – сказал Сережа, у которого кровь внезапно отхлынула от лица.
– Возьми, – охотно согласился Ленька, – а наган пусть Жорка заберет. Пусть похвалится перед своей девочкой.
Ударом каблука Жорка провалил дно в шифоньере.
– Есть, – воскликнул он радостно.
– Не горячись, – сказал Ленька, отбирая у Жорки перевязанные шпагатом крест-накрест две толстые пачки червонцев, золотые часы на толстой массивной цепи с брелоками из серебряных монет и браслет, усыпанный розоватыми камешками, словно рыбьей чешуей. – А пошарь там еще.
– Облигации, – сообщил Жорка.
– Не нужно презирать облигации, – поучительно сказал Жорке Ленька Нос. – Если ты не подписываешься на заем, так это совсем не значит, что ты не можешь выиграть по облигациям… И не выпускай пар. Делиться будем потом… А сейчас, мои дорогие коллеги, займемся погрузочно-разгрузочными работами.
Они развернули прихваченные с собой новые крепкие мешки, на которых черной краской Сережиной рукой были сделаны большие четкие надписи «Сдал ли ты утиль?», и стали набивать в эти мешки отрезы, пальто, плащи, ковры, и при этом Ленька Нос внимательно, как сведущий оценщик, осматривал каждую вещь и что похуже бросал в кучу на пол.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14